×

«Какие противные, черные, страшные и стыдные дни!»

К очередной годовщине октябрьского большевистского переворота «Стол» публикует несколько выдержек из дневников и воспоминаний свидетелей этих трагических событий. Именно как торжество подлости увидели «революцию» ее современники, описавшие несколько роковых октябрьских дней из самых разных уголков страны

+

Петроград

Поэтесса Зинаида Гиппиус

Какие противные, черные, страшные и стыдные днигиппиус_

24 октября 1917 года, вторник.

Сегодня несчастный Керенский выступал в Предпарламенте с речью, где говорил, что все попытки и средства уладить конфликт исчерпаны (а до сих пор все уговаривал!) и что он просит у Совета санкции для решительных мер и вообще поддержки Пр-ва. Нашел у кого просить и когда!

Имел очередные рукоплескания, а затем… началась тягучая, преступная болтовня до вечера, все «вырабатывали» разные резолюции; кончилось, как всегда, полуничем, левая часть (не большевики, большевики давно ушли, а вот эти полу-большевики) – пятью голосами победила, и резолюция такая, что Предпарламент поддерживает Пр-во при условиях: земля – земельным комитетам, активная политика мира и создание какого-то «комитета спасения». Противно выписывать все это бесполезное и праздное идиотство, ибо в то же самое время: Выборгская сторона отложилась, в Петропавл.  крепости весь гарнизон «за Советы», мосты разведены…

Дело в том, что многие хотят бороться с большевиками, но никто не хочет защищать Керенского. И пустое место – Вр. Правительство. Казаки, будто бы, предложили поддержку под условием освобождения Корнилова. Но это глупо: Керенский уже не имеет власти ничего сделать, даже если б обещал.

На улице тишь и темь. Электричество неопределенно гаснет, и тогда надо сидеть особенно инертно, ибо ни свечей, ни керосина нет.

25 октября. Среда

Мзглять, тишь, безмолвие, безлюдие, серая кислая подушка. На окраинах листки: объявляется, что «Правительство низложено». Заняли вокзалы, Мариинский Дворец (высадив без грома «предбанник»), телеграфы, типографии «Русской Воли» и «Биржевых». В Зимнем Дворце еще пока сидят министры, окруженные «верными» (?) войсками. Последние вести таковы: Керенский вовсе не «бежал», а рано утром уехал в Лугу, надеясь оттуда привести помощь, но… Если даже лужский гарнизон пойдет (если!), то пешком, ибо эти живо разберут пути. На Гороховой уже разобрали мостовую, разборщики храбрые.

Послы заявили, что больш. правительства они не признают: это победителей не смутило. Они уже успели оповестить фронт о своем торжестве, о «немедленном мире», и уже началось там – немедленно! – поголовное бегство.

Телефоны еще действуют, лишь некоторые выключены. Позже, если узнаю что-либо достоверное (не слухи, коих все время – тьма), опять запишу, возжегши свою «революционную лампаду» – последний кривой огарок.

В 10 ч. вечера. Была сильная стрельба из тяжелых орудий, слышная здесь. Звонят, что, будто бы, крейсера, пришедшие из Кронштадта (между ними и «Аврора», команду которой Керенский взял для своей охраны в корниловские дни), обстреливали Зимний Дворец. Дворец, будто бы, уже взят. Арестовано ли сидевшее там Пр-во – в точности пока неизвестно. Город до такой степени в руках большевиков, что уже и «директория», или нечто вроде, назначена: Ленин, Троцкий – наверно; Верховский и другие – по слухам.

Какие противные, черные, страшные и стыдные дни26

26 октября

Торжество победителей. Вчера, после обстрела, Зимний Дворец был взят. Сидевших там министров (всех до 17, кажется) заключили в Петропавловскую крепость. Подробности узнаем скоро.

Вчера, вечером, Городская Дума истерически металась, то посылая «парламентеров» на «Аврору», то предлагая всем составом «идти умирать вместе с Правительством». Ни из первого, ни из второго ничего, конечно, не вышло. Маслов, министр земледелия (соц.), послал в Гор. Думу «посмертную» записку с «проклятием и презрением» демократии, которая посадила его в Пр-во, а в такой час «умывает руки».

Позиция казаков: не двинулись, заявив, что их слишком мало, и они выступят только с подкреплением. Психологически все понятно. Защищать Керенского, который потом объявил бы их контрреволюционерами?.. Но дело не в психологиях теперь. Остается факт – объявленное большевистское правительство: где премьер – Ленин-Ульянов, министр иностр. дел – Бронштейн, призрения – г-жа Коллонтай и т.д.

Как заправит это пр-во – увидит тот, кто останется в живых. Грамотных, я думаю, мало кто останется: петербуржцы сейчас в руках и распоряжении 200-сот тысячной банды гарнизона, возглавляемой кучкой мошенников. Мы отрезаны от мира и ничего, кроме слухов, не имеем. Ведь все радио даже получают – и рассылают – большевики.

27 октября

Интересны подробности взятия министров. Когда, после падения Зимнего Дворца (тут тоже много любопытного, но – после), их вывели, около 30 человек, без шапок, без верхней одежды, в темноту, солдатская чернь их едва не растерзала. Отстояли. Повели по грязи, пешком. На Троицком мосту встретили автомобиль с пулеметом; автомобиль испугался, что это враждебные войска, и принялся в них жарить; и все они, – солдаты первые, с криками, –  должны были лечь в грязь.

Слухи, слухи о разных «новых правительствах» в разных городах. Каледин, мол, идет на Москву, а Корнилов, мол, из Быхова скрылся. (Корнилов-то уж бегал из плена посерьезнее, германского… почему бы не уйти ему из большевистского?).

Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил «декрет о мире». А захватили они решительно все.

Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с «Авроры», которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое.

Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба. Нет, слишком стыдно писать… Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…

Какие противные, черные, страшные и стыдные дни28

28 октября

Только четвертый день мы под «властью тьмы», а точно годы проходят. Очень тревожно за тех, кто остался в крепости, когда «товарищи-социалисты» ушли. Караул все меняется, черт знает, на что он не способен.

Сейчас льет проливной дождь. В городе – полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь «вр. комитет», т.е. Бронштейны-Ленины, переехал из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец – нет! а на верную «Аврору»… Мало ли что…

29 октября

Узел туже, туже… Около 6 часов прекратились телефоны, – станция все время переходила то к юнкерам, то к большевикам, и, наконец, все спуталось. На улицах толпы, стрельба. Павловское Юнкерское Училище расстреляно, Владимирское горит; слышно, что юнкера с этим глупым полковником Полковниковым заседали в Инженерном Замке. Из дому выходить больше нельзя.

Вчера две фатальные фигуры X. и Z. отправились, было, соглашательной «делегацией» к войскам Керенского – «во избежание кровопролития». Но это вам, голубчики, не в Зимний Дворец шмыгнуть с ультиматумом Чернова. На первом вокзале их схватили большевики, били прикладами, чуть не застрелили, арестовали, издевнулись вдосталь, а потом вышвырнули в зад ногой.

Толпа, чернь, гарнизон – бессознательны абсолютно и сами не понимают, на кого и за кого они идут.  Петропавловка изолирована, сегодня даже X. туда не пустили. Вероятно, там, и на «Авроре», засели главари. И надо помнить, что они способны на все, а чернь под их ногами – способна еще даже больше, чем на все. И главари не очень-то ею владеют. Петербург, – просто жители, – угрюмо и озлобленно молчит, нахмуренный, как октябрь. О, какие противные, черные, страшные и стыдные дни!..

Какие противные, черные, страшные и стыдные дни30

* * *

Петроград

Иван Манухин, врач Трубецкого бастиона Петропавловской крепости

В первую же ночь, когда Временное Правительство было арестовано и водворено в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, – раздался в моей квартире телефонный звонок:

– Вы врач Трубецкого бастиона? Приезжайте немедленно.

–  Как я приеду? У меня нет никакой возможности добраться до крепости.

–  Мы сейчас за вами приедем.

И приехали… Новый начальник крепости, – какого-то военного чина Благонравов и другой – солдат Павлов, который тут же мне объявил: «я первый выпалил из пушки Петропавловской крепости, но куда стрелял – не знаю»…

Меня посадили в автомобиль, в котором на пути ко мне были пробиты пулями стекла и кузов, – и мы поехали. Слышалась стрельба. «Неизвестно кто стреляет»… – с тревогой сказал один из моих спутников.

Перед Троицким мостом мы натолкнулись на заставу: солдаты Павловского полка нас задержали для выяснения личностей и повезли в свои казармы тут же на Марсовом поле. Когда выяснилось, кто везет, куда и для чего, – нас отпустили.

Трубецкой бастион снова наполнен, но теперь сидят уже не монархисты, а члены Временного Правительства… Вскоре крепость стала наполняться самыми разнообразными заключенными: высшие чины бывших гвардейских частей, представители старых общественных организаций, банковские деятели, видные чиновники разных ведомств и министерств… некоторые из них были так называемые «саботажники», т. е. лица всевозможных профессий и государственных и общественных должностей.

Петросовет

Одним из «саботажников» был мой добрый друг пианист и дирижер А.И. Зилоти. При Временном Правительстве он был назначен директором Мариинского театра. После «Октября» театр забастовал: директор, артисты, хор и оркестр. Луначарский – комиссар народного просвещения, в ведении которого находились театры, своими пламенными речами-увещеваниями ничего не добился. Театр оказывал упорное сопротивление. Луначарскому удалось выяснить, что вся сила сопротивления исходит от Зилоти, и, недолго думая, он посадил А.И. в «Кресты».

Узнав об аресте, я бросился в Зимний Дворец к Луначарскому. Он принял меня в большой полупустой комнате (никакого секретариата, по-видимому, у него еще не было). Взволнованный, расстроенный, какой-то растерянный, он шагал из угла в угол комнаты, стал жаловаться на невероятные трудности, которые встречает новая власть, на саботаж. Об освобождении Зилоти не хотел и слышать: он держит всю оперу под своим влиянием, он виновник, что театр бастует. «И вы увидите, – решительно заявил Луначарский, – без него опера откроется». После долгих переговоров и настойчивых увещаний и упрашиваний, Луначарский в конце концов пошел на компромисс: он Зилоти выпустит, но при условии, что я перевезу его к себе на квартиру, а у меня он должен сидеть, не выходя на улицу и не пользуясь телефоном. Ответственность за исполнение этих условий возлагается на меня.

А.И. Зилоти я застал в маленькой тесной камере с грязными обшарпанными стенами и тусклым от грязи оконцем. Трудно было вообразить большего несоответствия своеобразно-изящного облика А.И., его тонкой музыкальной души с окружавшей его обстановкой! Со свойственной ему непринужденной веселостью встретил он весть о свободе и, прежде чем я успел опомниться, со смехом указал на надпись на грязной стене. Там значилось: «Здесь сидел вор Яшка Куликов». А вот я сейчас и продолжу, сказал А.И. и четко выписал карандашом «и ученик Листа Александр Зилоти».

Через 2–3 дня добежала до нас весть, показавшаяся в первую минуту невероятной: Шаляпин, Федор Иванович, Федор, давний приятель А.И., с которым он был на «ты»… уже поет в опере и увлек за собою всех саботажников Мариинского театра! Зилоти был ошеломлен…

При таком внезапном и крутом повороте Шаляпина «налево» ничего не было удивительного, когда позже на мое резко высказанное ему суждение об его поведении по отношению к Зилоти он ответил: «Что поделать? Мне нужна мука»… С тех пор мое знакомство с Шаляпиным оборвалось.

* * *

Петроград

Владимир Бонч-Бруевич, секретарь В. И. Ленина

какие противные_Владимир Бонч-Бруевич

В одной из комитетских комнат на диване, на стульях, креслах сидело несколько человек матросов. Мы вошли сюда с Железняковым. Наш разговор быстро перешел на теоретическую тему об анархизме и социализме, а когда он и некоторые его товарищи узнали, что я лично знаю П.А. Кропоткина, они с живым интересом просили рассказать о нем, и мой рассказ они слушали с жадностью.

И когда мы, несколько человек, вокруг молодого Железнякова, пытались теоретизировать, тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля «Республика», носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, – сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе – «Сме-е-е-рть!» и так без конца.

Демьян Бедный, сидевший здесь же, искоса смотрел на него и усиленно, от волнения, ел масло без хлеба, стоявшее на тарелке на столике, очевидно, не очень одобряя наше неожиданное ночное путешествие.

– Смее-е-рть!.. – вопил этот человек, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, – столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривленного рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в темную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом все то же одно, излюбленное им, слово:

— Сма-е-е-рть!.. — Сма-е-е-рть!.. — Сма-е-е-рть!

*  *  *

Двинск (Латвия)

Алексей Будберг, полковник

Скверные пришли газеты, а еще более скверные слухи ползут к нам и по телефону, и по радио; сообщают, что на улицах Петрограда идет резня,  что часть Правительства захвачена восставшими большевиками… Несомненно, что развязка приближается, и в исходе ее не может быть сомнений; на нашем фронте нет уже ни одной части (кроме двух-трех ударных батальонов, да разве еще Уральских казаков), которая не была бы во власти большевиков.

Вчера в совершенно обольшевиченном Переяславском полку состоялся митинг, на котором было решено убить начальника дивизии, заставив его предварительно выкопать себе могилу на высоте 72 (в расположении полка); полк сегодня двинулся к штабу дивизии для исполнения этого постановления, и только благодаря находчивости председателя дивизионного комитета удалось через сад увести Беляева, отправить в Двинск и вывезти его оттуда на первом поезде.

В 9 часов вечера прямо во все части передана телеграмма нового председателя армейского комитета, что сегодня вся власть перешла в руки советов; призывают войска оставаться спокойными и держать твердо порученные им боевые участки.

На фронте происходят невероятные безобразия: Переяславцы, которые, на радостях победы большевиков, согласились, было, сменить стоявший на позиции Ряжский полк, ушли совсем с своего участка и на смену не пошли; тогда Ряжцы бросили свой боевой участок и сами ушли в резерв; всю ночь целый полковой участок занимался одной ротой Сурского полка и оставшимися офицерами, но без всяких средств связи, снятых ушедшими с позиций телефонистами…

Какие противные, черные, страшные и стыдные дни31

Сейчас все части во власти пришедших из запасных полков пополнений. Как будто нарочно, держали в тылу орды самой отборной хулиганщины, распустили их морально до последних пределов, научили их не исполнять никакие приказания, грабить, насиловать и убивать неугодное им начальство, а потом этой гнусной гнилью залили наши слабые кадры. Неужели Керенский не понимал, что он делал, выбрасывая эти разнузданные банды на фронт, где они сделались грозой для мирного населения и гибелью для последних остатков надежды восстановить на Руси закон, порядок и государственность.

В 70-й дивизии очень неспокойно. Поручик Шлезингер и унтер-офицер Хованский, много поработавшие над развалом 277 полка, с воцарением большевиков потеряли сразу весь свой авторитет и престиж и ночью были принуждены бежать из расположения полка, спасая свою жизнь от неминуемой расправы; такова судьба всех подобных демагогов; недавний кумир полка Хованский был спасен членами большевистского комитета в то время, когда его, совершенно избитого, тащили, чтобы утопить в соседнем озере.

На вчерашнем митинге 277 полка было сделано предложение убить и меня – это желание новых вожаков полка, которые очень боятся моего влияния на оставшихся в полку старых солдат; но предложение не прошло…

* * *

Калуга

Аркадий Столыпин, поручик 17-го драгунского полка

такие страшные дни_столыпин

Керенский бежал в Псков, в Ставку с ним драпанула часть правительства; туда стягиваются войска для наступления на Петроград. Ленин и Троцкий торжествуют; на улицах бои. Юнкера держатся геройски. Всюду баррикады.

Что это – начало конца? Или уже конец? Думаю, что надеяться больше не на что и что большевики возьмут верх. А тогда что? Лучше не думать!

Полк одновременно вызвали в Москву, Петроград, Вязьму, Смоленск и Ржев. В первых двух говорилось, что нас, вероятно, вызовут в Гатчину для операций против Петрограда, в третьей нам приказано было двигаться на Гатчину в полном составе. Наш эскадрон должен был двигаться в головном эшелоне, с пулеметным взводом и броневыми автомобилями.

Утром, вернее, еще ночью, часа в два, узнали по телефону, что станция Вязьма занята большевиками… Пришла телеграмма от «председателя Боевого Революционного Комитета» прапорщика Троицкого, в которой говорится, что гарнизон обещает пропустить нас дальше без боя. Троицкий дает полную гарантию, что препятствий нашему проезду через Вязьму не будет. Все же на всякий случай вызвали и Троицкого, и коменданта станции Вязьма. Оба вскоре прибыли на паровозе и будут заложниками. С паровоза спустилось нечто обтрепанное, распоясанное, беспогонное и с волосами до плеч – это и был прапорщик Троицкий! Забавно отметить, что наши драгуны, уже сами сильно зараженные новыми идеями, все же были обижены, что нам приходится иметь дело с «таким офицером», и насчет последнего и его внешности послышалось немало острот.

Мы тут же решили, что «наша взяла», и Сахновский даже предложил пойти на станцию «поглумиться над товарищами», что мы и сделали, свысока посматривая на большевистских офицеров. Если бы мы только знали да ведали, что нас ожидает!

Впрочем, если бы не пришлось почему-то менять паровоз, все могло бы кончиться иначе, но, видно, сама судьба была против нас – нас погубила задержка. Внезапно где-то впереди грянуло несколько выстрелов, толпа на перроне шарахнулась, кто-то упал, и платформа, до того кишевшая народом, сразу опустела. Стрельба усиливалась, драгуны и казаки бросились вперед, заняли пути, казаки залегли между рельсами. Мы с несколькими драгунами зашли за одиноко стоявший паровоз и начали высматривать, откуда стреляли. Из-за штабелей дров заметили конец штыка, затем другой… и увидели стрелявших пехотинцев.

Наконец я не выдержал, выскочил из-за паровоза и заорал на пехотинцев, чтобы выходили. При этом употребил выражения, которые не смею здесь упомянуть, но которые пехотинцу всегда понятны. Стрельба стала затихать, по осклизлой глиняной насыпи с трудом поднялся грязный, оборванный «серый герой» в барашковой папахе, а за ним вся толпа. Боже, какие же это солдаты? У одного винтовка, у другого винчестер, кто в папахе, у кого фуражка; были – и я клянусь, что это правда! – и в лаптях!!! Откуда лапти? Почему? Неужто наша армия так обеднела? Кто начал стрелять, в кого, почему – никто толком не знал. Знали, конечно, те, кто теперь спрятался за спины дураков, но озлобление против нас чувствовалось, и со станции уже бежали на подмогу группы вооруженных солдат, среди них и штатские. Убита женщина, две мужицкие лошади, ранены два казака и несколько штатских, причем ручаюсь, что с нашей стороны ни одного выстрела сделано не было.

Нам стало ясно, что прапорщик Троицкий нас заманил в ловушку ложными обещаниями. Опять собрался гарнизонный комитет, но теперь прапорщик Троицкий исчез, и тон разговоров совершенно иной: нас не пропускают и просят «товарищей казаков и драгун» вернуться на станцию Пыжевку, дабы избегнуть кровопролития.

Мы в мышеловке, кругом человек 500 пехоты, на нас наведены пулеметы, и с каждой минутой прибывают новые пехотинцы, целые сотни их…

Солдатня делается все нахальнее, нам напоминают про Калугу, где мы уничтожили «Советы», и про Ржев, где мы «плетьми гнали пехоту на фронт», про старый режим, «когда мы (все мы да мы!) вешали своих же братьев». Видно, кто-то их хорошо научил, что именно надо говорить. Один солдат, с кривой улыбочкой, вынул из кармана засаленных штанов ручную гранату и многозначительно ею замахнулся.

Надо отдать должное «Боевому Комитету», что они до хрипоты, с отчаянием, убеждали толпу разойтись, чтобы переговоры могли «спокойно» продолжаться. Хороши переговоры! Маленькая женщина в спортивной фуфайке порывается что-то сказать, но среди грозного гула и крика ее голоса не слышно. Все же вдруг среди случайного затишья, как металлическая стрела, доносится ее звонкий голосок: «Какие там переговоры! Отнять у них винтовки, и дело с концом!» «Разоружить! Отнять винтовки!» – подхватывает толпа…

Паровоз дернул, и мы тронулись. Петя Ден сидит мрачный и покусывает рыжий ус. Опять выстрелы, но уже по вагонам. Пули пробивают стенки, пехота выбегает из бараков наперерез поезду – вот та же истеричная женщина грозит кулаками, мерзавка, и кричит истошным голосом: «Бей их!» Какой-то штатский спокойно, словно на охоте, бьет по поезду из-за штабеля дров.

* * *

Севастополь

Николай Кришевский, подполковник 6-го Морского полка 

Улицы Севастополя стали необычны – та и другая стороны были почти сплошь покрыты матросами, и толпа медленно двигалась бесконечной черной змеей. Чем-то зловещим веяло от этой медленно плывущей толпы, что-то грозное чудилось в воздухе, точно перед грозой, когда ждешь разряда… Местами, на Нахимовском проспекте около переулков и Базарной улицы, кружками чернели небольшие митинги – «летучки», как их называли. В середине небольшой толпы обыкновенно возвышался и жестикулировал кронштадтский матрос, увешанный патронными лентами, патронташами, бомбами и с винтовкой в руке.

такие страшные дни_севастополь

Мы, стараясь не возбудить подозрений, останавливались около этих митингов, и все тяжелее делалось на сердце, так как матросы открыто и исключительно только призывали к немедленному убийству офицеров, укоряя черноморцев, что десять месяцев они дают возможность жить тем, кто десятки лет «пил их кровь», вместо того чтобы поступить так, как кронштадтцы – вырезать всех, кто подозрителен, кто недоволен «народной властью», кто мучил при царском режиме, и вообще – всех «господ»…

А дома, под мягкий свет лампы и негромкие звуки пианино, на котором играла мастерская рука хозяйки, среди уютной обстановки и милых лиц, как-то забылись страхи… Не верилось, да и не хотелось думать, что улица призывает к убийству, к смерти, что разбужены самые низкие инстинкты… Не верилось, так как было уютно, ласково и красиво.

Вдруг Я-вич встал и прислушался, а затем быстро распахнул дверь на балкон. В комнату совершенно явственно ворвались звуки частой ружейной стрельбы и крики. Мы бросились на балкон и совершенно определенно убедились, что стрельба идет во всех частях города…

Зазвонил телефон… Преданный солдат из штаба крепости говорил взволнованным голосом:

– Матросы начали резню офицеров, пока в центральной части – на горе. Миноносцы «Хаджи-бей» и «Фидониси» всех своих офицеров только что расстреляли на Малаховом кургане… – камнем падали звеневшие из трубки телефона слова. – Лучше уезжайте дня на два… Там будет видно…

Было около десяти часов вечера. Морская, по которой недавно еще шли толпы, была совершенно пустынна – стрельба, видимо, шла на горе, на Чесменской и Соборной улицах, где жило много офицеров. В это время показался трамвай, также почти пустой. Я, решив проехать сколько возможно, вскочил в вагон, и он, видимо, последний, быстро покатил меня к вокзалу.

В открытом вагоне сидело несколько баб, два-три матроса и двое в солдатских шинелях.

–  Что-то делается, ужасы какие, – сказала более пожилая баба, – грехи какие надумали матросики – офицеров убивать…

– Да, грехи, – резким, голосом отозвалась помоложе, – всех их, сволочей, убивать надо с их девками и щенками. Мало они с нас крови выпили… Пора и простому народу попользоваться.

Матросы поддержали, и скоро уже все сидящие в вагоне совершенно сошлись во мнениях и приветствовали убийство, а я, в пылу криков, ругани и всяких пожеланий, боясь нежелательных последствий, встал на площадку, куда скоро пришел один из солдат. Возможно, он был офицер, да мы боялись друг друга…

Трамвай шел быстро, не останавливаясь ни на разъездах, ни на местах остановок. На Нахимовском, около Северной гостиницы, я видел небольшую толпу матросов, которая, бешено ругаясь, стреляла в лежащего на тротуаре. Сердце замерло от жалости, но мы уже пронеслись… Такая же сцена у Морского собрания, еще несколько стрелявших групп по Екатерининской… Пассажиры примолкли, бабы сжались, притихли, побледнели и даже начали креститься, матросы соскочили около железнодорожного переезда на Корабельную и пропали в темноте, и в вагоне осталось лишь несколько человек.

Вот и вокзальный мост, поворот, и трамвай сталь медленно спускаться. Стоявший около меня человек в солдатской шинели соскочил и бегом направился к вокзалу. Кто-то крикнул «Стой!», раздалось несколько выстрелов, и бегущий упал…

Я встал на остановке. Вся небольшая вокзальная площадь была сплошь усеяна толпой матросов, которые особенно сгрудились правее входа. Там слышались беспрерывные выстрелы, дикая ругань потрясала воздух, мелькали кулаки, штыки, приклады… Кто-то кричал: «Пощадите, братцы, голубчики…», кто-то хрипел, кого-то били, по сторонам валялись трупы – словом, картина, освещенная вокзальными фонарями, были ужасна.

Минуя эту толпу, я подошел к вокзалу и, поднявшись на лестнице, где сновали матросы, попал в коридор. Здесь бегали и суетились матросы, у которых почему-то на головах были меховые шапки «нанесенки», придававшие им еще более свирепый вид. Иногда они стреляли в потолок, кричали, ругались и кого-то искали.

– Товарищи! Не пропускай офицеров, сволочь эта бежать надумала, – орал какой-то балтийский матрос во всю силу легких.

– Не пропускай офицеров, не про-пу-скай… – пошло по вокзалу. В это время я увидел очередь, стоявшую у кассы, и стал в конец. Весь хвост был густо оцеплен матросами, стоявшими друг около друга, а около кассы какой-то матрос с деловым видом просматривал документы. Впереди меня стояло двое, очевидно, судя по пальто, хотя и без погон и пуговиц, – морские офицеры.

Вдруг среди беспрерывных выстрелов и ругани раздался дикий, какой-то заячий крик, и человек в черном громадным прыжком очутился в коридоре и упал около нас. За ним неслось несколько матросов – миг, и штыки воткнулись в спину лежащего, послышался хруст и какое-то звериное рычание матросов… Стало страшно…

Наконец я уже стал близко от кассы. Суровый матрос вертел в руках документы стоявшего через одного впереди меня.

– Берите его, – проговорил он, обращаясь к матросам.

– Ишь ты, втикать думал…

– Берите и этого, – указал он на стоявшего впереди меня.

Человек десять матросов окружили их… На мгновение я увидел бледные, помертвелые лица, еще момент, и в коридоре или на лестнице затрещали выстрелы…

На что надеялся я – сказать трудно. В этот момент, протягивая свои документы матросу, я уже видел себя убитым, ясно почувствовал смерть и мысленно простился с семьею… Масса мыслей промелькнула в голове, ноги похолодели, и ярко запечатлевалась в мозгу каждая мелочь…

– Бери билет, чего стоишь. Да бери, что ли! – услышал я грубый оклик под ухом.

Я взглянул на матроса: полное равнодушие было написано на его лице, выражавшем только скуку и утомление.

– Эй! Документы-то возьми, – сказал он, когда я сделал шаг к кассе, и сунул мне в руку удостоверение, где были указаны чин, должность и фамилия.

Я, почти ничего не сознавая, назвал Керчь, получил билет, вышел в коридор, где бесновались матросы, кто-то отворил тяжелую дверь, и я оказался на перроне. Два громадных матроса, вооруженные «до зубов», с винтовками наперевес бросились ко мне, но вид билета в руках их успокоил и, вспомнив мать, кровь, душу и пр., они отошли.

На платформе почти никого не было. Я подошел к ближайшему вагону и с трудом пробрался в коридор. Вагон был набит битком, и как ни странно, но почти вся публика состояла из матросов, солдат и простонародья. Двигаясь сквозь толпу, я как-то пробрался к окну, кто-то подвинулся, и я сел, все еще мало сознавая, что – спасен, что сейчас уеду и кровь, смерть и все ужасы останутся позади.

Паровоз свистнул, и поезд медленно двинулся. Кругом говорили только о резне. И в этой массе матросов, солдат и рабочих не было ни одного, кто бы не осудил зверство, кто бы не сказал, что такое убийство безбожно и недопустимо. Тогда легче стало на душе.

* * *

Москва

Сергей Эфрон,  прапорщик 56-го запасного пехотного полка, муж поэтессы Марины Цветаевой

Какие противные, черные, страшные и стыдные дни_эфрон

Утром 26 октября, садясь за чай, развернул «Русские Ведомости» или «Русское Слово», не ожидая, после провала Корниловского выступления, ничего доброго. На первой странице бросилась в глаза напечатанная жирным шрифтом строчка: «Переворот в Петрограде. Арест членов Временного правительства. Бои на улицах города».

Кровь бросилась в голову. То, что должно было произойти со дня на день и мысль о чем так старательно отгонялась всеми, – свершилось.

Предупредив сестру (жена в это время находилась в Крыму), я быстро оделся, захватил в боковой карман шинели револьвер и полетел в полк, где, конечно, должны были собраться офицеры… Я знал, что Москва без борьбы большевикам не достанется. Наступил час, когда должны были выступить с одной стороны большевики, а с другой – все действенное, могущее оказать им сопротивление. Я недооценивал сил большевиков, и их поражение казалось мне несомненным.

Ехать в полк надо было к Покровским Воротам трамваем. Газетчики поминутно вскакивали в вагон, выкрикивая страшную весть. Газеты рвались нарасхват. С жадностью всматривался я в лица, стараясь прочесть в них, как встречается москвичами полученное известие. Замечалось лишь скрытое волнение. Обычно столь легко выявляющие свои чувства, москвичи на этот раз как бы боялись выказать то или иное отношение к случившемуся. В вагоне царило молчание, нарушаемое лишь шелестом перелистываемых газет.

Я не выдержал. Нарочно вынул из кармана газету, сделал вид, что впервые читаю ее, и, пробежав несколько строчек, проговорил громче, чем собирался:

– Посмотрим. Москва – не Петроград. То, что легко было в Петрограде, на том в Москве сломают зубы.

Сидящий против меня господин улыбнулся и тихо ответил:

– Дай Бог!

Остальные пассажиры хранили молчание. Молчание не иначе мыслящих, а просто не желающих высказаться.

* * *

Москва

Андрей Невзоров, штабс-капитан, преподаватель и командир роты 4-й Московской школы прапорщиков

25 октября получается распоряжение: занять Кремль, в котором собрались главные вожаки переворота. Школа в полном составе выступает днем около 2 часов и идет к Кремлю. Подойдя к Кремлю, увидели, что войти в Кремль нельзя, так как ворота заперты. Тогда получили приказание взять Кремль. Нашей школе пришлось подойти со стороны Никольских ворот и дальше, к Москве-реке. Прибывшая бомбометная команда выпустила несколько бомб по Кремлю, и очень скоро ворота открылись. Были арестованы главари бунтовщиков. Их было 7 или 8 человек. Все они были посажены на гауптвахту 1-го лейб-гренадерского Екатеринославского полка, который стоял в казармах в Кремле.

Один из офицеров предложил ликвидировать зачинщиков-бунтовщиков. Генерал Шашковский, начальник училища,  очень возмутился: «Вы с ума сошли? Как это можно человека лишать жизни!» Через два месяца после октябрьского переворота он и его сын Михаил, банковский чиновник, были расстреляны.

Вопрос о пулеметах и артиллерии нас заботил. Но с пулеметами дело решилось просто: к нам явились две женщины-прапорщика с двумя пулеметами  «Максима». Они уже были в боях, и одна из них была легко ранена в руку. Тем, как держали себя эти два прапорщика, можно было только восторгаться: они спокойно лежали за своими «Максимами» и по приказанию открывали огонь. С орудиями было немного сложнее. Но удалось и это: одна юнкерская рота пошла на Ходынку, где стоял запасный артиллерийский дивизион и, захватив там без всякого сопротивления два трехдюймовых орудия с зарядными ящиками и большим запасом снарядов, вернулась обратно в Кремль.

К юнкерам шести школ прапорщиков и двух военных училищ, с другой стороны, присоединились две роты, сформированные из студентов, подошел еще Корниловский ударный батальон – около 500 штыков. Сила собралась, в общем, порядочная. Противник пробовал наступать и дальше, но огнем юнкеров легко обращался в бегство.

Большевики решили нанести удар по нашим силам у Никитских ворот и повели атаку от Тверского бульвара, пытаясь захватить Арбатскую площадь, откуда недалеко уже и Александровское военное училище. Четырехэтажный дом, занятый юнкерами, и аптека, рядом, были приспособлены к обороне. Огонь был настолько силен, что оба этих дома были сожжены и разрушены. Прекрасно держались в этих боях студенческие роты. Особенно растрогал меня один студент, который не мог, по болезни ног, много ходить: он попросил посадить его часовым на пост. Ему дали винтовку, и он долго, не сменяясь, сидел на своем посту.

В Чудовом монастыре монахи все время служили молебны о ниспослании нам победы. Когда дело подходило к оставлению нами Кремля, игумен исповедовал всех монахов и причастил их. Так как Кремль в то время простреливался со всех сторон, какая-то шальная пуля попала одному из монахов в голову, убив его на месте. Монах этот только что причастился. Он был похоронен с большими почестями в ограде Чудова монастыря.

Ожесточение боев возрастало. Большевики, видя, что мы всюду держимся стойко, начали с командующим войсками Московского гарнизона Генерального штаба полковником Рябцевым переговоры о перемирии, и к вечеру 30 октября перемирие было заключено. Несмотря на это, большевики не прекращали обстрела Кремля. На моих глазах был разрушен артиллерийским огнем Малый Николаевский дворец в Кремле. Огонь велся с Воробьевых гор. Вечером 30 октября нашим силам было приказано собраться всем в Александровском военном училище, и в этот же вечер большевики еще раз пытались ворваться в Кремль. Против Никольских ворот ими была поставлена батарея, бившая по воротам прямой наводкой.

Огня мы не открывали, так как противника за Кремлевской стеной не было видно. В советском журнале «Огонек» (№ 46, 1957) на обложке изображена картина взятия Кремля: масса дыма и огня, убитые и раненые… И все это неверно! Как я уже сказал выше, огня мы не открывали и никаких убитых и раненых быть там не могло. Я оставил Кремль последним с ротой юнкеров и видел все, что там делалось.

Получив приказание идти в Александровское военное училище, поздно ночью мы пришли туда. Училище кишело, как пчелиный улей. Там собрались все антибольшевистские силы, юнкера, студенты, офицеры и еще какие-то люди, добровольно к нам примкнувшие. Все мы устали, 6–7 дней боев сказывались на всех. Здесь же мы попали в теплое помещение и получили горячий ужин.

Никто не знал, что будет дальше. Тут полковник Рябцев проявил себя с не особенно красивой стороны: он устроил что-то вроде митинга и стал рассказывать юнкерам, что он договорился с большевиками о том, что все мы с оружием возвращаемся в свои казармы и продолжаем свои занятия, так как фронт нуждается в офицерах… Молча и угрюмо слушали юнкера Рябцева, не веря ему. Вдруг раздался голос одного юнкера: «Что вы, господа, слушаете это г…! Все он врет. Продаст нас!»

На это Рябцев нашелся только ответить: «Что вы, товарищ юнкер, так грубо выражаетесь!» Дальше слушать его не хотели. Было решено, полагаясь на обещания Рябцева, переспать здесь, а утром идти в школу.

Утром, когда мы проснулись, нас ожидал неприятный сюрприз: против главного входа стояла на позиции трехдюймовая пушка, а против окон – пулеметы с прислугой, конечно. Обманул нас таки Рябцев! У многих было желание идти на Дон, где уже начиналось будто бы восстание против большевиков… В здании начали появляться какие-то люди с красными повязками на рукаве. Говорят – комиссары! Мы получили приказание сдать винтовки и пулеметы. Несколько позже офицерам сдать револьверы… И наконец, к вечеру, – сдать и холодное оружие. Так разоружили нас полностью…

…После окончания боев и прихода к власти большевиков жизнь в Москве совсем расстроилась. Водопровод и электричество не действовали, все продукты исчезли, и купить что-либо можно было лишь на «черной бирже». Достать чего-нибудь съедобного стало задачей, павшую от истощения и непосильной работы лошадь, брошенную на Страстной площади, разделывали по частям и уносили домой. Настроение у всех было отчаянное. И вдруг разнесся слух, что на Кремлевских Никольских воротах случилось чудо. Мне пришлось видеть все это своими глазами. Над воротами была икона Святого Николая Чудотворца, а по бокам его – два ангела с пальмовыми ветвями. Как я писал выше, по этим воротам били из орудий прямой наводкой и стреляли из пулеметов, но в икону не попало ни одной пули, ни одного осколка, оба же ангела были разрушены совершенно, и от них не осталось и следов. Начали собираться толпы народа, служились молебны, что было, конечно, не по вкусу властям. Ленин издал декрет, в котором призывал население не верить «сказкам». Место, где были икона и ангелы, завешивается красной материей. Через некоторое время разносится новый слух: красная материя разорвалась пополам и упала на землю.

Новый декрет разъяснял населению, что никакого чуда не было, а материя разорвалась об железный венчик, помещавшийся над иконой, и затем упала на землю. Этим «разъяснениям» народ не поверил, и в один теплый солнечный день от всех московских церквей двинулись к Никольским воротам крестные ходы с духовенством во главе, сопровождаемые толпами народа. Один за другим подходят они к образу святого Николая Чудотворца, служатся молебны, и все это потом движется по Тверской улице. Процессия заняла расстояние от Кремля до Садового кольца. Я полагаю, что участвовало в ней не менее 100 тысяч человек.

На стенах Кремля стояла с пулеметами ленинская «гвардия» – латыши. Церемония продолжалась около 3–4 часов, после чего все крестные ходы разошлись по своим церквам. После этого случая властями было приказано поставить высокую деревянную стену, которая закрывала бы Никольские ворота.

Что было в Москве дальше, сказать не могу, так как я уехал оттуда, и, думаю, навсегда.