Никто не знал, что эта прекрасная страна располагалась в тесной комнатке в самом центре брошенного жителями и агонизирующего от большевистского террора Петрограда.
5 марта 1916 года
Шёл пятый час операции, как вдруг профессор Герман Цейдлер жестом остановил профессора Стуккея и его ассистентов:
– Подождите, коллеги, здесь непростой случай. Я должен посоветоваться!
Он снял резиновый фартук, перепачканный кровью, снял перчатки.
В коридоре к нему бросилась нервная брюнетка в добротном европейском платье – супруга его пациента, лежащего сейчас на стальном операционном столе в мертвящем свете ламп.
– Как он, профессор?! – Я должен у вас, сударыня, спросить чрезвычайно важную вещь, – профессор Цейдлер поднял вверх палец, подчёркивая, что речь идёт о действительно чрезвычайных вещах, раз уж он решился прервать операцию. – Диагноз подтвердился. Это действительно опухоль спинного мозга. Но мы не можем удалить её, не задев сам мозг, понимаете? И вы должны сейчас выбрать, что сохранить вашему мужу: руки или ноги?
Юлия охнула и, побелев как стена, вцепилась в локоть профессора Цейдлера:
– Руки, ну конечно, спасайте руки! Он же художник – он без рук жить не сможет!
* * *
Кострома mon amour
В квантовой физике есть такое понятие «эффект наблюдателя», то есть когда состояние материи определяется присутствием наблюдателя. В более широком философским плане эту теорию можно трактовать и как доказательство победы сознания над материей, то есть не только бытие определяет сознание, но и сознание часто не просто влияет на окружающий мир, но определяет само движение элементарных частиц, электронов и протонов.
Именно постулатами квантовой физики и можно объяснить многомерность России. Проще говоря, у каждого своя Россия: кто-то живёт в могучей Российской Федерации – сверхдержаве из телевизора, другие маются в нищей и убогой Рашке, третьи же и вовсе остались в Советском Союзе. Но есть и немногие счастливцы, кому повезло оказаться в Святой Руси – скрытой и обетованной земле русского народа, увидеть которую – высший дар. Или же проклятье – опять же, все зависит от того, как к этому относиться.
Одним из таких счастливцев и был художник Борис Кустодиев, которому Святая Русь была ниспослана Небесной Канцелярией – и в утешение за все беды и несчастья, выпавшие на долю художника, и как знак грядущего Нового Иерусалима, где, конечно же, найдётся место и для русского квартала – с золотыми маковками церквей, праздничным перезвоном колоколов, хлебосольными столами с крутобокими самоварами, песнями без конца и народными гуляниями.
Фамилия «Кустодиев» происходит от древнерусского слова «кустод» – так именовали церковного сторожа. С церковью были связаны все родственники Бориса Михайловича. Так, его дед Лука служил диаконом в одном из сёл Самарской губернии, по его стопам пошли и его сыновья – Степан, Константин и Михаил.
Да и сам Борис в юности хотел стать священником. Он учился в духовной семинарии в Астрахани, правда, как признавался он потом, отдали его в семинарию, скорее, в силу обстоятельств, чем по призванию: после смерти от чахотки его отца Михаила Лукича в семье сложилось отчаянное материальное положение, а в духовной семинарии мальчик мог получить образование и жить за казённый счёт как сын сельского священника.
Правда, в учёбе семинарист Кустодиев не продемонстрировал сколько-нибудь серьёзных достижений, за исключением разве что курса иконописи – вот рисовать Борис любил. Вскоре он начинает посещать «Астраханский кружок любителей живописи и рисования», берёт частные уроки у местного живописца Петра Власова.
Именно Власов – сам выпускник Петербургской академии художеств, убедил и самого Кустодиева, и его мать Екатерину Прохоровну, что юноше с его редким даром живописца нужно продолжать художественное образование.
В 1896 году Кустодиев, бросив семинарию, уехал из Астрахани в Санкт-Петербург и поступил в Высшее художественное училище при Академии художеств. На втором курсе его учителем стал сам знаменитый художник Илья Репин, который привлёк Кустодиева к работе над эпохальным полотном «Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года». Кустодиев должен был делать эскизы портретов важных государственных сановников и вельмож. Вскоре и сам Борис Кустодиев прославился как портретист.
Книжный иллюстратор Иван Билибин, реставратор Александр Анисимов, поэт Максимилиан Волошин – в каждом портрете Кустодиеву неизменно удавалось уловить и донести до зрителя всю непростую суть человека. Часто художнику поступали и частные заказы от купцов и чиновников, мечтавших иметь дома, в гостиной, портрет от модного богемного живописца.
1903 год, наверное, самый счастливый в жизни художника. В феврале он женится: его избранницей стала 19-летняя Юлия Евстафьевна Прошинская, выпускница Александровского мещанского училища при Смольном институте благородных девиц. Познакомились они осенью 1900 года, когда Борис Кустодиев вместе с сокурсниками по Академии художеств отправился на этюды в деревеньку Семеновское-Лапотное под Костромой. Там он и встретил Юлию, которая приехала в гости к родственникам в соседнюю усадьбу Высоково.
Они полюбили друг друга едва ли не с первого взгляда, но, как признавался потом сам Кустодиев, «если бы не было этой любви в его жизни, вряд ли бы его душа так развернулась, краски были бы тусклыми, а формы не такими мягкими и округлыми».
Именно под Костромой художник и увидел впервые свою Русь обетованную – самым краешком глаза. В Семёновском-Лапотном издавна проходили ярмарки, причём торговали здесь не только лаптями. Губернский справочник XVIII века сообщает: «В оное село приезжают для торгу из города Кинешмы с рыбою и икрой солёными, из посада Судиславля с красным товаром, а из города Галича с сукнами и овчинами, со свежей рыбой в зимнее время, а летом с луком, морковью и всякими семянами, а из всех окрестных деревень – с лаптями, лыками, верёвками, рогожами, кулями, лукошками, бочонками, кадками, вёдрами, шайками и граблями».
Ярмарку он и изобразил на картине «Базар в Семёновском» – это была дипломная работа художника, которая завоевала в столице Золотую медаль Академии художеств.
В октябре у молодожёнов рождается первенец – сын Кирилл, а уже через два месяца Борис Кустодиев вместе с молодой женой и младенцем уезжает в Европу. Напомним, что лауреаты Золотой медали от Академии художеств получали возможность совершить за счёт императорской казны годичное путешествие по Европе.
Кустодиевы едут сначала в Париж, затем – в Германию, Испанию, оттуда – в Италию. Европа хорошо приняла русского художника: за картину «Портрет землевладельца А.П. Варфоломеева» Кустодиев получил большой приз Ассоциации венских художников, портрет был приобретен Музеем Мальме в Швеции.
Из своего европейского турне он вернулся совершенным западником и поклонником французских импрессионистов (именно в это недолгое беззаботно-счастливое время он написал «импрессионистическую» картину «Утро: молодая мать, купающая своего сына»).
В одном из писем друзьям он писал: «Третьего дня мы вернулись домой, и прямо с солнышка, со свету, да со всяких заграничных “культурностей” попали в дождь, грязь, слякоть: пьяное мужичьё на улице, наши ужасающие мостовые, русское отечественное сразу опутало со всех сторон. Вся эта светлая Италия, горы, голубое море – всё это уже в воспоминаниях: сидишь так вот, смотришь на улицу с трактиром напротив и вспоминаешь эту милую удивительную страну...»
Но в 1905 году у Кустодиевых родилась дочь Ирина, затем – сын Игорь.
Как раз вскоре после рождения сына Борису Михайловичу поступает выгодный заказ – на роспись церкви Рождества Богородицы в селе Житкур под Астраханью. Для алтаря он решил написать Богородицу в духе «Сикстинской мадонны» Рафаэля, которую он видел в Галерее старых мастеров в Дрездене. Богородицу он писал с жены, младенца Иисуса – с сына Игоря. Видевшие эту икону вспоминали, что удивительные глаза Христа словно пронзали зрителя насквозь. В одиннадцать месяцев малыш Игорь заболел менингитом и умер в страшных мучениях, так что Кустодиев закончил работу над портретом сына уже по памяти.
«Я успел зарисовать его голову и ножки, – писал художник, – а через неделю он у нас умер – это была ужасная для нас потеря, и Вы можете представить себе, с каким чувством я доканчивал картину и как она мне дорога...»
К сожалению, ни иконы, ни эскизов до нашего времени не сохранилось. Сгорела в огне пожара и церковь Рождества Богородицы, не осталось и следа от самого села Житкур, снесённого после того, как под Астраханью открыли ракетный полигон Капустный Яр: всё исчезло, как слизнул языком страшный ХХ век-волкодав...
* * *
Болезнь
Смерть сына словно запустила механизм самоуничтожения художника. Ещё будучи студентом, он как-то в письме матери жаловался на ноющую боль в руке: «Опять что-то поёт, как это у меня иногда бывает...» Тогда молодой Борис умел отмахиваться от боли.
Но в 1907 году боли в руке вернулись. «Страдаю очень, особенно по утрам, – писал он в письмах к жене, которую он с детьми поселил на роскошной даче под Кинешмой, недалеко от её родных мест. – Подлая рука моя болит вовсю, и вместо улучшения – с каждым днём чувствую себя всё хуже и хуже». К болям в руке прибавились сильнейшие головные боли со рвотой. Иногда приходилось по нескольку дней лежать, закутав голову теплым платком, из-за болей в руке не спать...
Чтобы содержать семью, он переезжает в Петербург и устраивается в Мариинский театр помощником декоратора. В письмах домой он писал: «Пришёл сейчас домой и чувствую себя страшно усталым; голова болит, а это ещё усиливает моё скверное настроение. И потом мне скучно одному, когда я вот так, как сейчас, хочется милой, хорошей ласки, милых и добрых слов, а этого я здесь лишён, я скучаю по атмосфере любви. Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она даёт пока ещё одни мученья...»
В письмах к друзьям – к примеру, к историку Ивану Рязановскому, жившему в Костроме, – он писал более откровенно: «Начал лечить свою руку, но улучшения не вижу – напротив, боль адская... Я с трудом работаю, а работать необходимо – необходимо ликвидировать заказы...»
В апреле 1911 года он написал Рязановскому: «Лучше писать не могу, ибо причина – эта моя рука, которой я с трудом владею. Вернулась опять-таки болезнь... Хожу из комнаты в комнату, боль в руке адская, и через две недели еду лечиться – вероятно, поеду в Швейцарию – доктора посылают. Я лечился, один говорит одно, другой – другое, и вот последний нашёл, что это какая-то железа, от какого-то процесса в лёгких (невылеченный старый бронхит) давит на нерв – оттого вся и боль. Это, конечно, меня не успокаивает, а ещё хуже то, что надо бросать всё – всю работу на полном ходу – и уезжать! Это обидно. А быть там надо не меньше двух месяцев. А я-то собирался к себе и в Кострому... Одним словом, скверно...»
В Швейцарии он ложится в дорогую клинику профессора Огюста Ролье, который диагностирует у Кустодиева туберкулез шейного отдела позвоночника. Согласно тогдашним медицинским познаниям, он прописывает художнику регулярные солнечные ванны и жёсткий корсет, который намертво сцепил его шею – ни повернуться, ни присесть. В своем железном корсете Кустодиев пробыл почти 9 месяцев, запрещая себе думать о боли. В письмах друзьям он заклинал: «Только ради Бога, не говорите о моей болезни никому – а, напротив, что я здоров, а главное, весел, впрочем, это правда, несмотря на ужасные боли, – я сам удивляюсь на свою жизнеспособность и даже жизнерадостность. Уж очень люблю, видно, “жить”!»
Вернувшись в Россию, он с утроенной энергией берётся за работу: картины для выставок «Мир искусства» в Петрограде и Москве, эскизы росписей интерьеров Казанского вокзала в Москве, декорации для спектакля «Смерть Пазухина» в МХТ.
Наконец Кустодиева приглашают написать парадный портрет императора Николая II – небывалая честь для художника. Борис Михайлович вспоминал: «Ездил в Царское 12 раз. Был чрезвычайно милостиво принят, даже на удивление – может быть, теперь у них это в моде – “обласкивать”... Много беседовали – конечно, не о политике, чего очень боялись мои заказчики, а так, по искусству больше, но просветить мне его не удалось – безнадёжен, увы... Враг новшества, импрессионизм смешивает с революцией. “Импрессионизм и я – это две вещи несовместимые” – его фраза. И всё в таком роде».
Между тем болезнь вновь напомнила о себе. Близкие вспоминали, что каждую ночь художник кричал от боли, а утром рассказывал жене, что ему снился один и тот же кошмар: чёрные кошки раздирают ему спину острыми, как бритвы, когтями...
Кустодиев снова уезжает лечиться в Европу – на этот раз во Францию, потом едет в Берлин к светилу медицинской науки Герману Оппенгейму, который сделал неожиданное заключение:
– Снимите корсет – у вас нет и никогда не было никакого костного туберкулеза. У вас заболевание спинного мозга, видимо, опухоль в нём, нужна срочная операция.
Современные врачи этот диагноз подтверждают, правда, с существенной оговоркой: опухоль спинномозгового канала была доброкачественной и находилась вне спинного мозга. Так что не было никакой необходимости вскрывать позвонки.
В итоге операция не принесла желаемого облегчения – более того, появилась и слабость в ногах. Вскоре Кустодиев от боли и слабости в ногах уже не мог самостоятельно передвигаться.
Кустодиев во второй раз ложится на операцию – в Кауфмановскую клинику Петрограда (Императорский клинический повивальный институт). Поставить художника на ноги взялись лучшие врачи Петрограда – хирург Герман Федорович Цейдлер и нейрохирург Лев Андреевич Стуккей. Однако после операции ходить Кустодиев, которому едва исполнилось 38 лет, уже не смог.
* * *
Коловращение судеб
Полгода Борис Михайлович провёл в больничной палате, запертый от мира в четырёх стенах. Врачи категорически запрещали ему работать, но он бунтовал: «Если не позволите мне писать, я умру».
Жена тайком приносит ему бумагу и краски, и Кустодиев пишет «Масленицу» – совершенно радостную работу, отличающуюся необычной красочностью письма. Мчится птица-тройка по заснеженному городу, кричат прохожие, а издалека слышен веселый гомон ярмарки с каруселями.
Своему другу Василию Лужскому художник писал: «Так как мой мир теперь – это только моя комната, так уж очень тоскливо без света и солнышка. Вот и занимаюсь тем, что стараюсь на картинах своих это солнышко, хотя бы только отблески его, поймать и запечатлеть...»
В конце 1916 года Юлия Евстафьевна перевезла мужа из больницы на квартиру в центре Петрограда, где она создает для него новую мастерскую – прямо возле его кровати, чтобы художник мог работать то лёжа в постели, то сидя в инвалидном кресле.
В своей «мастерской» Кустодиев и встретил революцию 1917 года. В письме Лужскому он ответил на падение монархии с огромным энтузиазмом:
«Дорогой Василий Васильевич, целую Вас и поздравляю с великой радостью!
Вот Вам и Питер!
Давно был под подозрением у Москвы за свою “казёнщину” и “нетемпераментность”, а тут взял да и устроил такую штуку в 3–4 дня, что весь мир ахнул. Было жутко и радостно всё время. Глаза видели (я, конечно, мало видел, только то, что у меня на площади под окнами), а ум ещё не воспринимал. Как будто всё во сне и так же, как во сне, или лучше, в старинной “феерии”, всё провалилось куда-то старое, вчерашнее, на что боялись смотреть, оказалось не только не страшным, а просто испарилось “яко дым”! Как-то теперь всё это войдёт в берега и как-то будет там, на войне. Хочется верить, что будет всё хорошо. Ведь это дело показало, что много силы в нашем народе и на многое он способен, надо только его до предела довести. А уж, кажется, он “доведён” был, особенно нашими “охранителями”.
Здесь всё ещё кипит, всё ещё улицы полны народом, хотя порядок образцовый. Никогда так не сетовал на свою жизнь, которая не позволяет мне выйти на улицу – ведь “такой” улицы надо столетиями дожидаться! Всё сдвинулось, передвинулось, а многое так и вверх дном перевернулось – взять хотя бы вчерашних вершителей наших судеб, сидящих теперь в Петропавловке! “Из князи, да в грязи”. “Коловращение судеб”!
Туда им и дорога.
Все думаем о лете и не знаем, что и как будет. Хотим очень в Евпаторию, но пока ещё не удается – занято всё или не присылают ответа...»
Однако вскоре ожидание новой жизни сменяется апатией и разочарованием.
«Я, вроде как бы в одиночном заключении пребываю; все дни как один, разнообразятся только тем, дают нам электричество или нет – больше сидим во тьме или с керосиновыми лампами, – пишет он Лужскому. – У заключённых хоть прогулки бывают, а у меня и того нет. Работаю, работаю и работаю. Дети в школу не ходят – праздники, а затем забастовка школьная – правда, до Учредительного Собрания, но, видимо, и дальше. Все и вся пребывают в каком-то непрерывном ожидании, что завтра это должно кончиться, наступает это завтра – ничего нет, тогда ждут ещё завтрашнего дня и т. д. Тоска!»
* * *
Агония «Северной Коммуны»
Вскоре наступает смутная и голодная зима, за ней – голодная весна, некогда блистательная столица некогда великой империи стала напоминать зачумлённый город-призрак, из которого бежали последние жители. Из Петрограда бежали и сами большевики, и все эти революционные «кронштадтские матросы» с дезертирами, опрокинувшими страну в хаос Гражданской войны. В магазинах не было хлеба, брошенные дома вчерашних господ зияли пустыми глазницами выбитых окон, ветер носил мусор по грязным улицам.
Подробное описание брошенного Петрограда оставила нам в своих дневниках известная поэтесса Зинаида Гиппиус.
«Холеры ещё нет. Есть дизентерия. И растёт. С тех пор, как выключили все телефоны – мы почти не сообщаемся. Не знаем, кто болен, кто жив, кто умер. Трудно знать друг о друге, – а увидаться ещё труднее. (...)
Если кто-нибудь не возвращается домой – значит, его арестовали. Так арестовали мужа нашей квартирной соседки, древнего-древнего старика. Он не был, да и не мог быть причастен к «контрреволюции», он просто шёл по Гороховой. И домой не пришёл. Несчастная старуха неделю сходила с ума, а когда, наконец, узнала, где он сидит, и собралась послать ему еду (заключённые кормятся только тем, что им присылают «с воли») – то оказалось, что старец уже умер. От воспаления лёгких или от голода. (...)
Если ночью горит электричество – значит в этом районе обыски. У нас уже было два. Оцепляют дом и ходят целую ночь, толпясь, по квартирам... Мальчик лет 9 на вид, шустрый и любопытный, усердно рылся в комодах и в письменном столе Дм. Серг. (Мережковского – авт.) Но в комодах с особенным вкусом. Этот наверно «коммунист». При каком ещё строе, кроме коммунистического, удалось бы юному государственному деятелю полазить по чужим ящикам! А тут – открывай любой. (...)
Утром из окна: едет воз гробов. Белые, новые, блестят на солнце. Воз обвязан веревками. В гробах – покойники, кому удалось похорониться. Это не всякому удается. Запаха я не слышала, хотя окно было отворено. А на Загородном – пишет «Правда» – сильно пахнут, когда едут. (...)
Надо продавать всё до нитки. Но не умею, плохо идёт продажа.
Дмитрий (Д.С. Мережковский) сидит до истощения, целыми днями, корректируя глупые малограмотные переводы глупых романов для «Всемирной литературы». Это такое учреждение, созданное покровительством Горького и одного из его паразитов – Тихонова, для подкармливания будто бы интеллигентов. Платят 300 ленинок с громадного листа, а за корректуру – 100 ленинок.
Дмитрий сидит над этими корректурами днём, а я по ночам. Над каким-то французским романом, переведённым голодной барышней, 14 ночей просидела.
На копеечку эту (за 14 ночей я получила около тысячи ленинок, полдня жизни) не раскутишься. Выгоднее продать старые штаны. (...)
Недавно расстреляли профессора Б. Никольского. Имущество его и великолепную библиотеку конфисковали. Жена его сошла с ума. Остались – дочь 18 лет и сын 17-ти. На днях сына потребовали во «Всевобуч» (всеобщее военное обучение).
Он явился. Там ему сразу комиссар с хохотком объявил (шутники эти комиссары!): «А вы знаете, где тело вашего папашки? Мы его зверькам скормили!»
Зверей Зоологического сада, ещё не подохших, кормят свежими трупами расстрелянных, благо Петропавловская крепость близко, – это всем известно. Но родственникам, кажется, не объявляли раньше.
Объявление так подействовало на мальчика, что он четвёртый день лежит в бреду. (Имя комиссара я знаю.) (...)
Фунт чаю стоит 1 200 р. Мы его давно уже не пьём. Сушим ломтики морковки, или свеклы, – что есть. И завариваем. Ничего. Хорошо бы листьев, да какие-то грязные деревья в Таврическом саду, и Бог их знает, может неподходящие.
В гречневой крупе (достаем иногда на рынке – 300 р. фунт), в каше-размазне – гвозди. Небольшие, но их очень много. При варке няня вчера вынула 12. Изо рта мы их продолжаем вынимать. Я только сейчас, вечером, в трёх ложках нашла 2, тоже изо рта уже вынула. Верно, для тяжести прибавляют.
Но для чего в хлеб прибавляют толчёное стекло, – не могу угадать. Такой хлеб прислали Злобиным из Москвы, их знакомые, – с оказией. (...)
Вчера видела на улице, как маленькая, 4-летняя девочка колотила ручонками упавшую с разрушенного дома старую вывеску. Вместо дома среди досок, балок и кирпича – возвышалась только изразцовая печка. А на валявшейся вывеске были превкусно нарисованы яблоки, варенье, сахар и – булки! Целая гора булок!
Я наклонилась над девочкой:
– За что же ты бьёшь такие славные вещи?
– В руки не даётся! В руки не дается! – с плачем повторяла девочка, продолжая колотить и топтать босыми ножками заколдованное варенье. (...)
Опять пачками аресты. Арестовали двух детей, 7 и 8 лет. Мать отправили на работы, отца неизвестно куда, а их, детей, в Гатчинский арестный приют. Эта такая детская тюрьма, со всеми тюремными прелестями, «советские дети не для иностранцев», как мы говорим. Да, уж в этот приют «европейскую делегацию» не пустят (как, впрочем, и ни в какой другой приют: для этого есть один или два «образцовых», т.е. чисто декорационных).
Тётка арестованных детей (её ещё не арестовали) всюду ездит, хлопочет об освобождении, – напрасно. Была в Гатчине, видала их там. Плачет: голодают, говорит, оборванные, во вшах. (...)
Дома у И.И. полный развал. Они с женой вдвоём, без прислуги, в громадной ледяной квартире с жестяной лампочкой, и стекло неподходящее, падает. Кашляющая, слабая жена И.И. моет посуду во тьме, в гигантской нетопленной кухне. Но она физически не может ничего делать, как и я. Сам И.И. целый день таскает на плечах в 5 этаж дрова свои (запас ещё с лета остался, надо всё в комнаты перетаскать, ведь каждое полено – как золото).
Барышни Р-ские, над нами, во тьме занимаются тем, что распиливают на дрова свои шкафы и столы. Чем же и заниматься вечерами!
Продолжаются непрерывные морозы. Мило сказал Ллойд-Джордж о России: «пусть они там поразмышляют в течение зимы». Очень недурно сказал. Кажется, этот субъект самый бесстыдный из бесстыднейших. Но логика истории беспощадна. И отомстит ему – рано или поздно. Не мы – так она. (...)
На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только.
А знаете, что такое «китайское мясо?» Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, «чрезвычайка» отдает зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают.
Не все трупы отдают, а какой помоложе – утаивают и продают под видом телятины. У нас – и в Москве. У нас – на Сенном рынке. Доктор N (имя знаю) купил «с косточкой», – узнал человечью. Понес в ЧК. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную. (...)
Мороз, мороз непрерывный. Осени вовсе не было. Диму таки взяли в каторжные («общественные») работы. Завтра в 6 утра – таскать брёвна.
И вовсе, оказалось, не бревна!.. Несчастный Дима пришел сегодня домой только в 4 часа дня, мокрый буквально по колено. Он так истощён, слаб, страшен, – что на него почти нельзя смотреть. Сегодня его гоняли далеко за город, по Ириновской дороге, с партией других каторжан, – рыть окопы!! Погода ужасная, оттепель, грязь, мокрый снег.
Пока я Диму разувала, тёрла ему ноги щёткой, он мне рассказывал, как их собирали, как гнали... На месте дали кирку. Потрясающе ненужно и бесплодно. И всякий знал, что это принудительная бесполезность (вспоминаю «Мертвый дом» Достоевского. Его отметку, что самое тяжёлое в каторжных работах – сознание ненужности твоей работы. А тут ещё хуже: отвратительность этой ненужной работы). (...)
Большевики с упоением напечатали письмо патриарха, унизительное и заискивающее (к «Советской Власти», «всегда бережно относившейся» и т.д.), во всех газетах, но не преминули снабдить своими победно-ликующими комментариями. На униженную просьбу «не расстреливать священников» ответили просто ляганьем. С другой стороны – здешний митрополит, при той же, лишь более скрытой политике, ходит пешком, одемократился и благосклонен к интеллигентному кружку некоторых священников вроде А.В. и Е., пустившихся в новшества и делающихся все популярнее. Измученная интеллигенция влечётся туда же.
Священники простецкие, не мудрствующие, – самые героичные. Их-то и расстреливают. Это и будут настоящие православные мученики.
Народ? Церкви полны молящихся. Народ дошёл до предела отчаяния, отчаяние это слепое и слепо гонит его в церковь. Народ русский никогда не был православным. Никогда не был религиозным сознательно. Он имел данную форму христианства, но о христианстве никогда не думал. Этим объясняется та легкость, с которой каждый, если ему как бы предлагается выход из отчаянного положения – записаться в коммунисты, – тотчас сбрасывает всякую «религиозность». Отрекается, не почесавшись.
Невинность ребенка или идиота. Женщины в особенности. Внешние традиции у многих под шумок хранятся. Так – любят венчаться в церкви. Не жалеют на это денег и очень хитрят.
Ну а кому всё равно нет выбора, всё равно отчаяние и некуда идти – идут в церковь. Кланяются, крестятся, – молятся, в самом деле молятся, ибо Народ дошёл до предела отчаяния, отчаяние это слепое и слепо гонит его в церковь.
Большевики сначала грубо наперли на Церковь, но теперь, кажется, изменяют тактику. Будут только презирать, чтобы ко времени, если понадобится, и Церковь использовать. Некоторые, поумнее, говорят, что потребность «церковности» будет и должна удовлетворяться «их церковью» – коммунизмом.
Написала – и как-то мне стало противно. Почти невыносимо говорить об этом! Страшно».
* * *
Русский Голем
И вот представьте себе: в центре этого агонизирующего города в холодной нетопленой квартире лежит полупарализованный художник. Жена его – точно так же, как и Зинаида Гиппиус, не приучена ни к какому тяжёлому физическому труду. Нет, конечно, Юлия Евстафьевна может работать секретарем-машинисткой, но только кому в «Северной Коммуне» – так в те годы именовали Петроград – были нужны машинистки?! А на руках – двое голодных детей. И надо как-то выживать.
Единственным источником дохода семьи стали «гонорары», которые получал Борис Кустодиев за создание агитационных плакатов к 1-й годовщине Октября, за эскизы декораций к постановкам «революционных опер». Платили ему немного, и все деньги уходили на крупу и дрова.
«Живём мы здесь неважно, холодно и голодно, все только и говорят кругом о еде да хлебе, – писал Кустодиев. – Устали мы все страшно! Второй год безвыездно в городе, без прислуги, теперь жена целый день в кухне, всё время занято поисками продовольствия, и ужасающие цены на всё!!! Как всё это выдерживаем, один бог знает. Я всё как-то крепился до сих пор, а теперь, чувствую, сдал...»
Пытаясь понравиться большевистским покровителям из свиты Максима Горького, Кустодиев пишет картины революционных празднеств: «27 февраля 1917 года», «Праздник в честь 2-го конгресса Коминтерна 19 июля 1920 года» и «Ночной праздник на Неве».
Вскоре папу посетил Горький и очень помог нам, – вспоминала дочь художника Ирина. – Папа стал получать пайки из Дома учёных: конину, мороженую картошку, овёс...»
Тогда же он написал и своего знаменитого «Большевика» – огромного гиганта, наступающего на христианский храм под красным знаменем, символ наступившего порядка. Мало кто тогда обратил внимание, что основой для этой картины стала карикатура Кустодиева 1905 года. Только тогда по городу над крышами домов шел гигантский скелет – сама Смерть, сея разрушение и гибель мирным обывателям. Теперь же вместо скелета он изобразил угрюмого мужика в сапогах, подступающего к церкви. Характерная деталь: огромный шарф, в котором некоторые критики увидели иудейский талит – ритуальное покрывало с кистями, надеваемое перед молитвой.
Таким образом, гигантский большевик – это вовсе не человек, но голем, мифологическое чудовище из чрезвычайно популярного в те годы романа Густава Майринка, опубликованного в 1915 году. В основе романа – старая легенда о неком иудейском раввине из Праги, который создал живое существо под названием голем из глины и оживил его каббалистическим заклятьем, которое он написал на бумажке и вставил в рот глиняной кукле.
Майринк писал: «Пользуясь утерянными теперь указаниями каббалы, один раввин сделал искусственного человека, так называемого голема, чтобы тот помогал ему звонить в синагогальные колокола и исполнял всякую чёрную работу. Однако настоящего человека из него не получилось, только смутная, полусознательная жизнь тлела в нем. Да и то, говорят, только днём, и поскольку у него во рту торчала магическая записочка, втиснутая в зубы, эта записочка стягивала к нему свободные таинственные силы вселенной.
И когда однажды перед вечерней молитвой раввин забыл вынуть у голема изо рта талисман, тот впал в бешенство, бросился по тёмным улицам, уничтожая всё на пути. Пока раввин не кинулся вслед за ним и не вырвал талисмана.
Тогда создание это упало бездыханным. От него не осталось ничего, кроме небольшого глиняного чурбана, который и теперь ещё показывают в Старой синагоге...»
Каббалистический голем стал для Майринка символом тёмного «простого народа», влекомого куда-то самыми неясными и непостижимыми целями, впадающего в бешенство и разрушающего всё на своём пути. Для Кустодиева же образ «русского голема» стал изображением самой Русской революции – жестокого бунта ослепленной «народной массы», которой ловко манипулировали «профессиональные революционеры» типа Троцкого-Бронштейна или Зиновьева-Радомысльского, ставшего царем и богом «Северной Коммуны».
Словом, нет ничего удивительного, что Кустодиев не сразу решился представить «Большевика» своим покровителям. Но сами большевики были в восторге: вместо голема они увидели нового бога. Именно так они и представляли торжество коммунизма – как всесокрушающую поступь «народной массы», не замечающей под ногами куполов церквей. Всё, как у Маяковского в поэме «150 миллионов»:
Выйдь
Не из звездного
Нежного ложа,
Боже железный,
Огненный боже.
Боже не Марсов,
Нептунов и Вег,
Боже из мяса –
Бог-человек!
* * *
Страна Кустодия
Именно в те самые голодные и холодные годы в работах Кустодиева вдруг начинает проступать совсем иная Россия – идиллическая страна середины XIX века, Российская империя на пике своего могущества, не знающая ни революций, ни анархии «народных масс», ни голода. Царство мира, гармони и порядка – полная противоположность бесчеловечной и уродливой РСФСР, где всё было поставлено с ног на голову.
– Страна «Кустодия», – так, смеясь, именовала Юлия Евстафьевна волшебную страну своего мужа.
Сначала он пишет жизнерадостный пейзаж «Ёлочный торг» и пышнотелую красавицу-купчиху, встающую с постели, затем – портреты купцов и приказчиков магазинов, уже к тому времени почти полностью истреблённых в Петрограде.
Наконец, он пишет свою «Купчиху за чаем».
Для «Купчихи» Кустодиеву позировала соседка по дому Галина Адеркас – настоящая баронесса из древнего рода, ведущего свою историю с XIII века. Но тогда Галина была обычной студенткой-первокурсницей медицинского факультета, еле-еле сводящей концы с концами.
На картине она выглядит гораздо старше и внушительней, чем была в действительности. Как вспоминала дочь художника, Борис Кустодиев – ценитель весьма пышных женских форм – увеличил тело Галины раза в полтора. Но он и не преследовал цели портретного сходства – главное, что интересовало художника, было аристократическое выражение лица девушки и ее задумчивые глаза, обращённые куда-то внутрь себя.
О чём же думает эта девушка?
Итак, представьте: Кострома, 1840 год (вообще-то, по мнению искусствоведов, Кустодиев изображает обычный купеческий городок Поволжья, но всякий, бывавший в Костроме, узнает эти характерные Торговые ряды).
Время – первые дни августа, пять часов пополудни. Уже спала дневная жара, время пить чай с кексами, сливовым вареньем и холодными арбузами.
Причём чаевничать решила не только наша героиня – вон слева виден соседский дом, а там на небольшой терраске у самовара сидят хозяева – купец с женой.
Совсем скоро на колокольнях по всему городу зазвонят колокола, будут собирать народ на вечернюю службу. Разумеется, наша купчиха тоже пойдет в церковь – вдруг на службе удастся снова встретиться с тем гусарским офицером в расшитом золотом мундире, что третьего дня прибыл из полка к соседям?.. Ах, какой же у него взгляд – томный и горячий! Обжигающий взгляд! Куда тем местным приказчикам да чиновникам против гусарского офицера!
Или же она думает о том, что маменька и папенька обещали её нынешней осенью отпустить на месяц в столицу – пробежаться по модным ателье, а то её любимое платье лилового шёлка совсем износилось, на губернский бал опять будет нечего надеть...
* * *
Дарующая надежду
Впервые публика увидела «Купчиху» в апреле 1919 года на первой свободной выставке произведений искусства во Дворце искусств – такое название после революции получил Зимний дворец. В залах Эрмитажа развесили картины трёх сотен художников всех возможных направлений. Конечно, тон задавали полотна революционной направленности.
Но неожиданно народ пошёл смотреть на «Купчиху», которую сами большевистские критики объявили карикатурным изображением старого мещанского быта. Но для зрителей она вдруг стала воплощением надежды на возвращение старой – нормальной – жизни после всех лет революционного безумия.
В 1922 году «Купчиха» стала главным открытием Первой выставки русского искусства в Берлине, организованной в новой галерее Ван-Димена на Унтер-ден-Линден, недалеко от здания советского посольства. Искусствоведы чесали в затылках:
– Вот вам и авангард! Да это, милостивые государи, самый авангардный авангард – Россия, похоже, начала излечиваться от красного бешенства...
В Берлине были напечатаны цветные репродукции картины, почтовые открытки. «Купчиха» украсила собою обложки журналов. На следующий год «Купчиха» берёт специальный приз жюри на XIV Международной выставке в Венеции.
Успех буквально окрылил Кустодиева. Он работает до самоистощения, стараясь каждый миг своего бытия использовать для работы, чтобы успеть запечатлеть те образы Святой Руси, что вспыхивали у него перед глазами, слепнущими от постоянной работы в полумраке – керосина для освещения отчаянно не хватало.
Он работал, не обращая никакого внимания на долги, безденежье, приступы адской боли в правой руке, которая за несколько лет высохла до состояния скелета – кости, обтянутые кожей. В конце концов рука отказалась двигаться, и тогда художник просто примотал её к муштабелю – это такая специальная деревянная конструкция, при помощи которой живописцы поддерживают уставшую от долгой работы правую руку.
Борис Кустодиев скончался в 1927 году в Ленинграде. Юлия Евстафьевна пережила мужа и скончалась в 1942 году от голода – во время блокады Ленинграда.
P.S. О судьбе любимой модели художника Галины Адеркас известно очень мало: оставив медицину, она занялась пением. В советское время пела в составе русского хора в Управлении музыкального радиовещания Всесоюзного радиокомитета, участвовала в озвучивании фильмов. Затем она вышла замуж и выступала в цирке. Дальнейшие её следы потеряны.