«Ораниенбаум» по-немецки означает «апельсиновое дерево». Старому дворцу, выстроенному Меншиковым, это название было дано не зря: по повелению Петра Великого в теплицах при дворце росли апельсины, которые очень полюбились императору в Амстердаме. Даже на гербе Ораниенбаума было изображено серебряное поле с апельсиновым деревом, усыпанным созревшими плодами.
Орест Кипренский все легенды старого замка знал не понаслышке – он родился и вырос на мызе Нежинской близ Ораниенбаумского дворца. Отцом Кипренского был бригадир Алексей Степанович Дьяконов, а матерью – его дворовая девка Анна Гаврилова. Дьяконов был человек состоятельный и имел немалый чин: бригадир в те времена означал переходную ступеньку от полковника к генералу. Отец признал сына, и сразу после рождения ребёнка и ей, и её сыну была дарована вольная. Через год с небольшим Анну выдали замуж за дворового человека Адама Карловича Швальбе. Он усыновил маленького Ореста. Кстати, семейная жизнь у Анны и Адама вполне получилась: кроме Ореста в семье было ещё пятеро детей, которые играли в старом саду у пустовавшего Ораниенбаумского дворца.
Но больше всего Орест любил, тихо пробравшись мимо полосатой будки гренадера к самому дворцу, прижаться к холодному стеклу окон и долго рассматривать старинные картины, висевшие в залах. Короли и императоры скакали на этих полотнах в клубах порохового дыма, и багровые вспышки взрывов освещали их надменные лица.
Дома Кипренский по памяти рисовал эти портреты, а Адам Швальбе тайком от него показывал их своему барину. И Дьяконов решил отдать совсем ещё маленького мальчика в Санкт-Петербург – в Академию художеств.
Так пятилетний Орест Копорский – фамилию ему дали при крещении в городке Копорье – стал студентом Академии. Уже студентом он стал «Кипренским» –в честь залитого солнцем знойного Кипра, родины древней богини Афродиты, которую он столько видел на полотнах итальянских мастеров. В то время «незаконным» детям можно было выдумывать и менять фамилии сколько угодно – это было в порядке вещей.
* * *
В Академии художеств прошли детство и вся юность Ореста. Новой семьёй юноши стали учителя живописи и рисунка, и прежде всего профессор живописи Григорий Иванович Угрюмов, который в противовес своей фамилии был добродушным жизнелюбом и сибаритом: сын бедного купца-жестянщика, он добился всего сам и учил студентов не столько рисованию, сколько хитрому мастерству обольщения богатых клиентов. Только на портретах богатых вельмож, учил он, художник и может заработать недурные деньги. Искусство, конечно, хорошая штука, но если вы не потомственный барон с имением в триста душ, то путь в искусство вам заказан.
Полной противоположностью пройдохи Угрюмова был желчный француз Габриэль-Франсуа Дуайен – известный живописец, которого революционные смуты в Париже вынудили искать убежища в Санкт-Петербурге. Дуайен относился к живописи с религиозной страстью и строгостью, требуя от учеников умения рисовать с закрытыми глазами. Именно Дуайен научил Кипренского накладывать краску на полотно так, чтобы мазки не были заметны даже под лупой: поверхность полотна должна была быть гладкой, как полированная кость. Благодаря Дуайену Кипренский научился владеть кистью с хирургической точностью: не случайно во Франции его полотна часто путали с произведениями Рембрандта. Угрюмов же научил Ореста Адамовича находить выгодных заказчиков, готовых платить куда больше, чем составляли гонорары Великого Голландца.
И уже в 20 лет Кипренский считался в салонах Санкт-Петербурга одним из самых модных художников, портреты которого стоили баснословных денег.
Список его клиентов напоминал перечень гостей императорского приема: генерал-губернатор Москвы граф Федор Васильевич Ростопчин, баронесса Наталья Викторовна Строганова-Кочубей, Государственный секретарь граф Алексей Николаевич Оленин, светлейший князь и генерал-фельдмаршал Михаил Голенищев-Кутузов, главнокомандующий русским флотом граф Григорий Григорьевич Кушелёв, граф Евграф Комаровский, первый командующий внутренней стражи России, князь Сергей Сергеевич Голицын, генерал-майор князь Евграф Владимирович Давыдов, командир Лубенского гусарского полка, которого сегодня часто путают с гусаром и партизаном Денисом Давыдовым, капитан Гвардейского Генерального штаба Никита Муравьев, который впоследствии стал известен как организатор Северного общества декабристов, министр народного просвещения Сергей Уваров, строитель одесского порта Франц Павлович де Воллан, архитектор Кваренги, переводчик «Илиады» Гнедич, поэты Вяземский и Жуковский, и прочая, прочая, прочая.
Работа ему давалась легко. Он был подлинным «баловнем счастья».
Правда, он мечтал о поездке в Италию, в Рим. Но границы были уже закрыты – армия Наполеона шла по залитой кровью Европе.
Накануне Отечественной войны 1812 года Кипренский переехал в Москву: его подрядили помочь скульптору Ивану Мартосу, автору памятника Минину и Пожарскому. Кипренский должен был нарисовать лица народных героев.
Уже из охваченной войной Москвы Кипренский переехал в Тверь, где в то время жила принцесса Екатерина Павловна, дочь Павла Первого. Она пригласила Кипренского к себе на должность придворного гофтмалера – так тогда именовались живописцы.
Вернувшись в столицу, Кипренский стал своим человеком и при дворе – его пригласили писать портреты великих князей. Все именитые люди столицы добивались чести быть увековеченными Кипренским.
* * *
В зените славы Кипренский добился разрешения уехать в Рим – «для усовершенствования в живописном мастерстве».
В Европе русского художника приняли как своего: представителям великой империи, сломавшим хребет армии Наполеона, в те годы были открыты любые двери. И Орест совершенно свободно влился в местную художественную богему – интернациональный сброд, осевший в Риме в развалинах античных домов. Все дни напролёт они сидели за мольбертами, заполняя по вечерам все остерии, где за дешёвым вином они вели бесплодные споры о высших ценностях.
Кипренский решил более не возвращаться в Россию, тем более что и в Италии хватало зажиточных клиентов.
Но как раз в это время произошло трагическое событие, бросившее чёрную тень на всю дальнейшую судьбу Кипренского.
Для картины «Анакреонтова гробница», которую ему заказала галерея в Риме, он нанял красивую натурщицу с маленькой дочкой, которую звали Мариучча. Кипренский рисовал их обеих.
Однажды утром натурщицу нашли дома мертвой (кто-то задушил её, а потом попытался сжечь тело, обернув холстом, пропитанным скипидаром). Разумеется, подозрения пало на художника, но тот заявил, что натурщица убита его итальянским слугой, который заподозрил девушку в том, что она заразила его холерой. Бросились искать слугу, но нашли только его зловонный труп: итальянец действительно умер в городской больнице от холеры.
Разумеется, по Риму поползли слухи, что именно русский художник и убил натурщицу.
Вчерашние друзья отвернулись от Кипренского. Никто не хотел сидеть с ним за одним столом в остериях, никто не говорил с ним. Смаковались жуткие подробности убийства: будто бы Кипренский сжёг женщину живьём, облив скипидаром...
Кипренский не выдержал травли и бежал из Рима в Париж. Правда, перед отъездом он отвёл маленькую девочку Мариуччу в воспитательный дом при монастыре близ тосканского города Ареццо и, оставив солидную сумму денег, поручил её настоятелю-кардиналу.
Но и в Париже двери высшего света оказались закрытыми для Кипренского – слухи об убийстве достигли и Франции.
Выставка картин, устроенная в Париже, была встречена равнодушно. Двери салонов захлопывались перед ним.
И «баловень судьбы» удачливый Кипренский вдруг понял, что потерял всё.
* * *
В 1823 году, усталый и озлобленный, Кипренский вернулся в Санкт-Петербург, где попытался начать всё заново.
Но вскоре слухи об убийстве натурщицы достигли и Санкт-Петербурга, попортив немало крови Оресту Адамовичу. Его всё реже стали звать на придворные приёмы, а литературные салоны всё чаще напоминали цирк, где Кипренскому отводилась роль экзотической учёной обезьянки. Гости глазели на него и возбуждённо перешептывались:
– Да что вы говорите?! Облил скипидаром и поджёг!..
– Страшно-то как!
– А я слышала, что сначала было violеe... (изнасилование – фр.)
– Не violeе, а frappеe. Задушил он её, бедняжку...
Доведённый до отчаяния Кипренский замкнулся в себе, стал нелюдимым и раздражительным.
Он по-прежнему получал выгодные заказы, но часто он бросал работу, срывал с вешалки плащ и уходил на целый день гулять по туманным берегам Невы. Или уходил пить вино в дешёвые портовые кабаки. Он носил с собой хлеб в карманах и кормил корками бродячих собак, которые ходили за художником стаями.
Всё чаще во время таких загулов он вспоминал свои незаконченные полотна – ту же «Анакреонтову гробницу». И думал, что останется после него – только ли галерея высокопоставленных и совершенно чужих ему вельмож? Заплывшие жиром лица, при взгляде на которые никто и не вспомнит имени художника? Портреты людей, которые неинтересны никому, кроме родственников и друзей?
Именно в таком настроении Ореста Кипренского и нашел 30-летний барон Антон Дельвиг, беззаботный великосветский кутила и литератор, содержавший один из самых модных литературных салонов Санкт-Петербурга.
Антон Дельвиг и оплатил заказ на портрет одного весьма известного в литературных кругах поэта, который буквально на днях вернулся в столицу.
– Поэта?
– Александра Пушкина! Впрочем, вы его вряд ли знаете...
– Пушкина – так Пушкина.
* * *
Граф Антон Антонович Дельвиг был не просто приятелем Пушкина, но его самым близким другом по лицею: они вместе с Кюхельбекером и Баратынским организовали первое тайное общество – «Союз поэтов». Но после выпуска в 1817 году их пути разошлись.
«Ленивый баловень» Дельвиг, как называл его Пушкин, пошёл на службу в Департаменте горных и соляных дел, оттуда перешёл в канцелярию Министерства финансов, затем – на работу поближе к императорскому двору, в Императорскую публичную библиотеку. Женился на Софье Михайловне Салтыковой – представительнице старинного боярского рода. Вскоре их дом стал одним из модных литературных салонов Петербурга – сам Дельвиг издавал альманах «Северные цветы» и «Литературную газету».
Пушкин же сразу после выпуска из лицея в чине коллежского секретаря был определён в Коллегию иностранных дел с денежным содержанием 700 рублей в год.
К какому именно из этих департаментов был приписан Александр Пушкин, до сих пор остается загадкой: в архивах МИД не осталось никаких документов о деятельности Пушкина, кроме разве что его прошения об отпуске домой, в Псковскую губернию.
Так или иначе, но служба Пушкина продолжалась недолго: весной 1820 года Пушкина вызвали к военному генерал-губернатору Петербурга графу Милорадовичу для объяснения по поводу содержания его хулиганских эпиграмм на власти империи, не совместимых со статусом государственного чиновника. Шла речь о его высылке в Сибирь, но потом граф Милорадович сменил гнев на милость и отправил Пушкина на юг – в кишинёвскую канцелярию генерала Ивана Никитовича Инзова, полномочного наместника Бессарабской области. Именно в Кишинёве Пушкин написал поэмы «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник» и первую часть романа «Евгений Онегин», которые принесли опальному коллежскому секретарю славу первого русского поэта и титул «Русского Байрона».
Вскоре Пушкин добивается перевода по службе в Одессу, в канцелярию графа Воронцова, но с новым начальником отношения не сложились. Вскоре по жалобе графа Воронцова, разъярённого ухаживаниями юного таланта за его женой, Пушкин был уволен со службы. Он был сослан под надзор полиции в имение своей матери – Михайловское, где провёл два года. В деревне он начинает работу над автобиографическими записками и драмой «Борис Годунов», которая делает фамилию Пушкина известной всей России.
В ночь с 3 на 4 сентября 1826 года в Михайловское прибыл нарочный от псковского губернатора Бориса Адеркаса: Пушкин в сопровождении фельдъегеря должен явиться в Москву, где в то время находился новый император Николай I. Сразу же после прибытия Пушкин был доставлен к императору для личной аудиенции: император заинтересован в сотрудничестве с «солнцем русской поэзии», к тому же за представителя древнейшего дворянского рода просит поэт и царедворец Жуковский. Взамен царь гарантировал поэту личное высочайшее покровительство и освобождение от обычной цензуры.
И вот спустя семь лет Пушкин в зените славы возвращается в Санкт-Петербург, где его встречает раздобревший барон Дельвиг. И требует: для нашего литературного салона необходим портрет. И чтоб непременно кисти этого сумасшедшего старика Кипренского.
* * *
Сам Александр Сергеевич портретироваться не любил – известно всего пять прижизненных портретов Пушкина. Но портрет работы Кипренского стоит в этом ряду особняком. Сергей Львович Пушкин, отец поэта, говорил: «Лучший портрет сына моего есть тот, который написан Кипренским».
Орест Адамович решил всю прелесть пушкинской поэзии вложить не в лицо поэта, бывшее в то время утомлённым, а в его глаза и пальцы. Глазам художник сообщил почти недоступную человеку чистоту, блеск и спокойствие, а пальцам поэта придал нервическую тонкость и силу.
При этом композиция портрета проста и статична. Пушкин изображён на светлом жёлто-зелёном фоне со скрещенными руками, лицо поэта обращено слегка направо – в ту сторону, где за его правым плечом, в глубине, стоит бронзовая статуя Музы с лирой в руках.
Пушкин облачён в модный сюртук и шейный платок – характерная деталь, по которой опознавали себя поклонники Джорджа Байрона, кумира эпохи романтизма. Через левое плечо перекинут клетчатый плед «экосез» – натуральный шотландский килт.
Многие ошибочно думают, что килт – это такая мужская юбка. Но на самом деле для создания классического килта, который на самом деле представляет собой свернутый плащ, перекинутый через левое плечо, требуется около 8 метров специальной ткани – тартана, сотканной из натуральной шерсти. Причём корень слова «тартан» кельтский: в переводе с гаэльского языка тартан означает «крест-накрест» (особое переплетение цветных нитей означает принадлежность к определённому шотландскому клану). Тартан, который изобразил Кипренский, – это «Каледония», универсальный тартан, который может носить каждый шотландец вне зависимости от клана. Это самая прямая отсылка к масонству Пушкина, ведь все масоны того времени живут по «древнему и принятому Шотландскому уставу», который якобы был разработан Карлом II – королем Англии и Шотландии.
Собственно, Александр Сергеевич и не скрывал, что в пору своей службы в Кишинёве он вступил в масонскую ложу «Овидий». Это был филиал Великой ложи «Астрея» в Санкт-Петербурге.
Причём в ложу молодого чиновника принимали генерал Инзов и генерал-майор Павел Пущин – участник Отечественной войны 1812 года и Зарубежного похода в Европу, кавалер многих орденов.
И ничего удивительного в этом не было: масонство тогда было в широкой моде среди либеральной дворянской молодежи, искавшей духовной жизни вне официальной православной церкви, которая в те годы воспринималось как государственный институт империи. Ходить в церковь было положено законом, но жажду полноценной духовной жизни молодёжь стремилась удовлетворить в таких полулегальных кружках «вольных каменщиков».
Правда, уже в 1822 году император Александр I подписал Указ «О уничтожении масонских лож и всяких тайных обществ». Управляющему Министерством внутренних дел графу Кочубею был приказано «все тайные общества под какими бы они наименованиями не существовали, как то: масонские ложи или другими – закрыть и учреждения их впредь не дозволять».
Но Пушкин так и остался масоном – это был своего рода знак внутренней фронды. А шотландский плед «экосез» – знак для своих, эдакая фига в кармане.
* * *
Портрет очень понравился Пушкину. Он даже посвятил художнику несколько строк:
Любимец моды легкокрылой,
Хоть не британец, не француз,
Ты вновь создал, волшебник милый,
Меня, питомца чистых муз, –
И я смеюся над могилой,
Ушед навек от смертных уз.
Себя как в зеркале я вижу,
Но это зеркало мне льстит:
Оно гласит, что не унижу
Пристрастья важных аонид.
Так Риму, Дрездену, Парижу
Известен впредь мой будет вид.
Аониды – это название муз искусства.
В последней строке читается грустная ирония: как чиновнику Коллегии иностранных дел Пушкину был запрещён выезд за границу. Поэтому и явить себя лично Риму и Парижу Пушкин никак не мог. А вот свободный Кипренский мог уехать в любой момент куда угодно – хоть в Рим, хоть в Дрезден. Пусть без денег и славы, зато с возможностью просто жить, не оглядываясь ни на мнения других людей, ни на условности света.
Кипренский, выслушав стихи, долго стоял, опустив голову и задержав кисть на полотне – нужно было сделать последние штрихи.
– Александр Сергеевич,– наконец вымолвил он, не подымая головы, – я хотел бы унести ваш голос с собой в могилу.
– Полноте вам, – рассмеялся Пушкин и вдруг закричал тонким голосом, каким кричали на рынках торговки-чухонки: «Клюква, клюква, ай ягода-клюква!».
– Как вам такой мой голос?
* * *
Закончив портрет Пушкина, Кипренский быстро собрался и уехал в Рим – теперь уже навсегда.
Он нашел Мариуччу. Девочка выросла, стала стройной и милой девушкой. Они стали жить вместе – уже как муж и жена, хотя и без официального венчания.
Он много работал: как сотни итальянских художников-ремесленников, он снимал копии с Рафаэля и Микеланджело для богатых иностранцев. Писал по заказу портреты богачей и зевал от скуки.
По вечерам он всё так же сидел в остериях на Испанской площади или на холме Пинчо. Туда часто приходил и молодой русский писатель Николай Яновский, писавший в России под малоросским псевдонимом «Гоголь».
Вместе они смотрели на закаты над Вечным городом и молчали. Третьим в их компании был юный бунтарь Александр Иванов, который в то время уже начал писать своё «Явление Христа народу».
В 1836 года они с Мариуччей решили обвенчаться. Ради свадьбы Кипренский даже стал католиком. Он уже был признанным профессором Неаполитанской академии художеств и мог позволить нанять для семьи хороший дом в Риме, из окон которого открывался прекрасный вид на Марсово поле.
Но жить «долго и счастливо» не получилось.
Кипренский сильно запил. Каждую ночь он возвращался пьяный и приводил с собой подозрительных собутыльников. Мариучча, не желая устраивать пьяных скандалов, часто не пускала его домой, и тогда художник ночевал на каменной мостовой. В одну из холодных октябрьских ночей Кипренский простудился, и через несколько дней он скончался от воспаления лёгких.
Художника похоронили в Риме на кладбище при церкви Сант-Андреа. Над его могилой был воздвигнут скромный памятник с эпитафией на латыни: «В честь и в память Ореста Кипренского, самого знаменитого среди русских художников, профессора и советника Неаполитанской академии художеств и члена Неаполитанской академии, поставили на свои средства живущие в Риме русские художники, архитекторы и скульпторы, оплакивая безвременно угасший светоч своего народа и столь добродетельную душу...»
* * *
Портрет же Пушкина несколько лет висел в гостиной Антона Дельвига, пока в 1831 году он неожиданно не умер – предположительно, от тифа, «гнилой горячки».
После похорон Пушкин купил свой портрет у вдовы Софьи Михайловны Дельвиг и повесил у себя в кабинете.
Именно на свой портрет и смотрел долгими часами умирающий Пушкин, принесённый домой после дуэли.
О чём он думал, глядя на самого себя, такого молодого и самоуверенного? Вспоминал ли он беззаботного Дельвига, терпеливо ожидавшего окончания сеанса позирования, чтобы тут же отправиться с Пушкиным на весёлую пирушку? Или же долгие неторопливые рассказы Кипренского о жизни в Италии, о нагретых солнцем горячих камнях на форуме Августа или о громаде собора Святого Петра? Или же вновь и вновь он возвращался к тем давним спорам о том, возможно ли человеку просто жить – свободным от греха и условностей, от денег и чужой молвы?
Жить свободным?
Или хотя бы просто жить?