За прошедшее столетие «Утро в сосновом лесу», которую молва, презрев законы арифметики, перекрестила в «Три медведя», стала самой растиражированной картиной в России: шишкинские мишки смотрят на нас с конфетных фантиков, поздравительных открыток, настенных гобеленов и календарей; даже из всех наборов для вышивания крестиком, которые продаются в магазинах «Всё для рукоделия», наибольшей популярностью пользуются именно эти медведи.
Кстати, при чём здесь вообще утро?!
Известно ведь, что изначально эта картина называлась «Медвежье семейство в лесу». И было у неё два автора – Иван Шишкин и Константин Савицкий: Шишкин написал лес, а вот кисти последнего принадлежали сами медведи. Но Павел Третьяков, купивший это полотно, приказал переименовать картину и во всех каталогах оставить только одного художника – Ивана Шишкина.
– Почему? – с таким вопросом Третьякова одолевали многие годы. Лишь однажды Третьяков объяснил мотивы своего поступка.
– В картине, – ответил меценат, – всё, начиная от замысла и кончая исполнением, говорит о манере живописи, о творческом методе, свойственных именно Шишкину.
* * *
«Медведь» – таково было прозвище самого Ивана Шишкина в юности.
Огромного роста, угрюмый и молчаливый, Шишкин всегда старался держаться в стороне от шумных компаний и забав, предпочитая гулять где-нибудь в лесу в полном одиночестве.
Он и появился на свет в январе 1832 года в самом медвежьем углу империи – в городе Елабуга тогдашней Вятской губернии, в семье купца первой гильдии Ивана Васильевича Шишкина, местного романтика и чудака, увлекавшегося не столько хлебной торговлей, сколько археологическим изысканиями и общественной деятельностью.
Может быть, именно поэтому Иван Васильевич и не стал бранить сына, когда тот после четырех лет обучения в Казанской гимназии бросил учиться с твёрдым намерением более не возвращаться к учёбе. «Ну, бросил и бросил, – пожал плечами Шишкин-старший, – не всем же чиновничьи карьеры строить».
Но Иван не интересовался ничем, кроме походов по лесам. Всякий раз он до рассвета сбегал из дома, возвращался же затемно. Отужинав, молча запирался в своей комнате. Не испытывал он интереса ни к женскому обществу, ни к компании сверстников, которым он казался лесным дикарём.
Родители пробовали было пристроить сына в семейный бизнес, но и к торговле Иван не высказал никакого интереса. Более того, все купцы обманывали и обсчитывали его. «Наш арифметчик-грамматчик идиотичен в вопросах коммерции», – жаловалась его мать в письме к старшему сыну Николаю.
Но тут в 1851 году в тихой Елабуге появились московские художники, вызванные расписывать иконостас в соборной церкви. С одним из них – Иваном Осокиным – Иван вскоре познакомился. Именно Осокин и заметил тягу молодого человека к рисованию. Он принял молодого Шишкина подмастерьем в артель, научив готовить и размешивать краски, а позже посоветовал ехать в Москву и учиться в Училище живописи и ваяния при Московском художественном обществе.
Родные, уже было махнувшие рукой на недоросля, даже воспряли духом, узнав о желании сына стать художником. Особенно отец, мечтавший прославить род Шишкиных в веках. Правда, он полагал, что самым известным Шишкиным станет он сам – как археолог-любитель, раскопавший древнее Чёртово городище под Елабугой. Поэтому отец выделил деньги на обучение, и в 1852 году 20-летний Иван Шишкин отправился покорять Москву.
Именно меткие на язык товарищи по Училищу живописи и ваяния и прозвали его Медведем.
Как вспоминал его однокашник Пётр Крымов, с которым Шишкин вместе снимал комнату в особняке в Харитоньевском переулке, «наш Медведь уже все Сокольники облазил и все поляны нарисовал».
Впрочем, ходил он на этюды и в Останкино, и в Свиблово, и даже в Троице-Сергиеву лавру – работал Шишкин словно без устали. Многие диву давались: за день он нарабатывал столько этюдов, сколько иные за неделю едва могли сделать.
В 1855 году, с блеском окончив Училище живописи, Шишкин решил поступать и в Императорскую Академию художеств в Санкт-Петербурге. И хотя, согласно тогдашней табели о рангах, выпускники Московского училища фактически имели тот же статус, что и выпускники Петербургской Академии художеств, Шишкину просто страстно хотелось учиться писать у лучших европейских мастеров живописи.
* * *
Жизнь в шумной столице империи ничуть не изменила нелюдимого характера Шишкина. Как писал он в письмах родителям, если бы не возможность учиться живописи у лучших мастеров, он бы давно уже вернулся домой, в родные леса.
«Надоел Петербург, – писал он родителям зимой 1858 года. – Были мы сегодня на Адмиралтейской площади, где, как вы знаете, цвет петербургской масленицы. Такая всё дрянь, чушь, пошлость, и на эту-то пошлую катавасию стекается пешком и в экипажах почтеннейшая публика, так называемая высшая, чтоб убить часть своего скучного и праздного времени и тут же поглазеть, как веселится публика низшая. А нам, людям, составляющим публику среднюю, право, не хочется смотреть...»
А вот ещё одно письмо, написанное уже весной: «Явился этот неумолкаемый гром экипажей по булыжной мостовой, зимой хоть не беспокоит. Вот настанет первый день праздника, явится бесчисленное множество на улицах всего Петербурга, треуголки, каски, кокарды и тому подобная дрянь делать визиты. Странное дело, в Петербурге вы ежеминутно встречаете или пузатого генерала, или жердину офицера, или крючком согнутого чиновника – эти личности просто бесчисленны, можно подумать, что весь Петербург полон только ими, этими животными...»
Единственное утешение, которое он находит в столице, – это церковь. Парадоксально, но именно в шумном Петербурге, где многие люди в те годы теряли не только веру, но и сам человеческий облик, Шишкин как раз обрёл свой путь к Богу.
В письмах к родителям он писал: «У нас в Академии в самом здании церковь, и мы во время богослужения оставляем занятия, идём в церковь, вечером же после классу ко всеношной, там заутрень не бывает. И с удовольствием вам скажу, что это так приятно, так хорошо, как нельзя лучше, как кто чего делал, всё оставляет, идёт, приходит же и опять занимается тем же, чем и прежде. Как церковь хороша, так и священнослужители ей вполне отвечают, священник старичок почтенный, добрый, он часто посещает наши классы, говорит так просто, увлекательно, так живо...»
Божью волю Шишкин увидел и в своих занятиях: он должен был доказать профессуре Академии право русского художника писать русские пейзажи. Сделать это было не так-то просто, ведь в то время корифеями и богами пейзажного жанра считались француз Никола Пуссен и Клод Лоррен, писавшие либо величественные альпийские ландшафты, либо знойную природу Греции или Италии. Российские же пространства считались царством дикости, недостойным изображения на холсте.
Илья Репин, учившийся чуть позже в Академии, писал: «Природа настоящая, прекрасная природа признавалась только в Италии, где были и вечно недосягаемые образцы высочайшего искусства. Профессора всё это видели, изучали, знали и учеников своих вели к той же цели, к тем же неувядаемым идеалам…»
Но дело было не только в идеалах.
Начиная ещё со времён Екатерины Второй иностранцы наводнили художественные круги Петербурга: французы и итальянцы, немцы и шведы, голландцы и англичане работали над портретами царских сановников и членов императорской семьи. Достаточно вспомнить англичанина Джорджа Доу, автора портретной серии героев Отечественной войны 1812 года, который при Николае I был официально назначен Первым художником Императорского двора. А в то время, пока Шишкин учился в Академии, при дворе в Петербурге блистали немцы Франц Крюгер и Петер фон Гесс, Иоганн Швабе и Рудольф Френц, которые специализировались на изображении великосветских забав – прежде всего балов и охоты. Причём, судя по картинкам, русские дворяне охотились вовсе не в северных лесах, а где-то в альпийских долинах. И, естественно, иностранцы, рассматривавшие Россию в качестве колонии, неустанно внушали петербуржской элите мысль о природном превосходстве всего европейского над русским.
Однако сломить упрямство Шишкина было невозможно.
«Бог указал мне этот путь; путь, на котором я теперь, он же меня и ведёт по нему; и как Бог неожиданно приведёт к цели моей, – писал он родителям. – Твёрдая надежда на Бога утешает в таких случаях, и невольно сбрасывается с меня оболочка тёмных мыслей...»
Не обращая внимания на критику преподавателей, он продолжал писать картины русских лесов, оттачивая технику рисунка до совершенства.
И он добился своего: в 1858 году Шишкин получил Большую Серебряную медаль Академии художеств за рисунки пером и живописные этюды, написанные на острове Валаам. В следующем году Шишкин за валаамский пейзаж получил Золотую медаль второго достоинства, также дающую право обучения за границей за счёт государства.
* * *
За границей Шишкин быстро затосковал по родине.
Берлинская Академия художеств показалась грязным сараем. Выставка в Дрездене – тожеством безвкусицы.
«Мы по невинной скромности себя упрекаем, что писать не умеем или пишем грубо, безвкусно и не так, как за границей, – писал он в своём дневнике. – Но, право, сколько мы видели здесь в Берлине – у нас гораздо лучше, я, конечно, беру общее. Черствее и безвкуснее живописи здесь на постоянной выставке я ничего не видал – а тут есть не одни дрезденские художники, а из Мюнхена, Цюриха, Лейпцига и Дюссельдорфа, более или менее все представители великий немецкой нации. Мы, конечно, на них смотрим так же подобострастно, как и на всё заграничное... До сих пор из всего, что я видел за границей, ничего не довело до ошеломления, как я ожидал, а, напротив, я стал более в себе уверен...»
Не прельстили его ни горные виды Саксонской Швейцарии, где он учился у известного художника-анималиста Рудольфа Коллера (так что, вопреки молве, Шишкин умел превосходно рисовать животных), ни ландшафты Богемии с миниатюрными горами, ни красоты старого Мюнхена, ни Прага.
«Сейчас только понял, что не туда попал, – писал Шишкин. – Прага не представляет собой ничего замечательного, бедны и её окрестности».
Только древний Тевтобургский лес с вековыми дубами, ещё помнившими времена нашествия римских легионов, ненадолго пленил его воображение.
Чем больше он ездил по Европе, тем сильнее ему хотелось вернуться в Россию.
От тоски он даже однажды влип в весьма неприятную историю. Сидел он как-то в Мюнхенской пивной, выпив около литра мозельского вина. И чего-то не поделил с компанией подвыпивших немцев, ставших отпускать грубые насмешки по поводу России и русских. Иван Иванович, не дождавшись от немцев ни объяснений, ни извинений, полез в драку и, как утверждали свидетели, голыми руками отправил в нокаут семерых немцев. В итоге художник попал в полицию, и дело могло бы принять самый серьёзный оборот. Но Шишкина оправдали: художник всё-таки, посчитали судьи, ранимая душа. И это оказалось едва ли не единственным его положительным впечатлением от европейской поездки.
* * *
Но в то же время именно благодаря опыту работы, приобретённому в Европе, Шишкин и смог стать в России тем, кем он стал.
В 1841 году в Лондоне произошло событие, не сразу оцененное по достоинству современниками: американец Джон Гофф Рэнд получил патент на оловянную тубу для хранения краски, завернутую с одного края и закручивающуюся колпачком с другого. Это был прототип нынешних тюбиков, в которые сегодня упаковывается не только краска, но и масса полезных вещей: крем, зубная паста, еда для космонавтов.
Что может быть обычнее тюбика?
Пожалуй, нам сегодня трудно даже представить себе, как это изобретение облегчило жизнь художникам. Ныне каждый желающий может легко и быстро стать живописцем: пошёл в магазин, купил загрунтованный холст, кисти и набор акриловых или масляных красок – и, пожалуйста, рисуй сколько душе угодно! В прежние же времена художники сами готовили себе краски, покупая у торговцев сухие пигменты в порошках, а затем терпеливо смешивая порошок с маслом. А вот во времена Леонардо да Винчи художники сами себе готовили красящие пигменты, что было крайне трудоёмким процессом. И, допустим, на процесс вымачивания толчёного свинца в уксусной кислоте для изготовления белой краски уходила львиная доля рабочего времени живописцев, поэтому-то, кстати, картины старых мастеров и такие тёмные, художники старались экономить на белилах.
Но даже и смешивание красок на основе пигментов-полуфабрикатов занимало массу времени и сил. Многие живописцы набирали себе учеников для подготовки красок к работе. Готовые же краски хранились в герметично закрытых глиняных горшках и плошках. Понятно, что с набором горшков и кувшинов для масла нельзя было пойти на пленэр, то есть писать пейзажи с натуры.
И это была ещё одна причина, почему в русском искусстве никак не мог получить признания русский пейзаж: живописцы просто перерисовали пейзажи с картин европейских мастеров, не имея возможности рисовать с натуры.
Конечно, читатель может возразить: если художник не может писать с натуры, то почему они не могли рисовать по памяти? Или же и вовсе выдумывать всё из головы?
Но рисовать «из головы» было совершенно недопустимо для выпускников Императорской Академии художеств.
У Ильи Репина в его воспоминаниях есть любопытный эпизод, иллюстрирующий всю важность отношения Шишкина к правде жизни.
«На самом большом своём холсте я стал писать плоты. По широкой Волге прямо на зрителя шла целая вереница плотов, – писал художник. – К уничтожению этой картины меня подбил Иван Шишкин, которому показал эту картину.
– Ну что вы хотели этим сказать! А главное: ведь вы это писали не по этюдам с натуры?! Сейчас видно.
– Нет, я так, воображал...
– Вот то-то и есть. Воображал! Ведь вот эти бревна в воде... Должно быть ясно: какие брёвна – еловые, сосновые? А то что же, какие-то «стоеросовые»! Ха-ха! Впечатление есть, но это несерьёзно...»
Слово «несерьёзно» прозвучало как приговор, и Репин уничтожил картину.
Сам Шишкин, который не имел возможности писать этюды в лесу красками с натуры, во время прогулок делал наброски карандашом и пером, достигнув филигранной техники рисунка. Собственно, в Западной Европе всегда ценились именно его лесные этюды, сделанные пером и тушью. Также Шишкин блестяще рисовал акварелью.
Разумеется, Шишкин был далеко не первым художником, который мечтал рисовать большие холсты с русскими пейзажами. Но как перенести мастерскую в лес или на берег реки? На этот вопрос у художников не было ответа. Некоторые из них строили временные мастерские (как, например, Суриков и Айвазовский), но переносить такие мастерские с места на место было слишком дорого и хлопотно даже для именитых живописцев.
Пробовали также упаковывать готовые смешанные краски в свиные мочевые пузыри, которые завязывали узелком. Потом протыкали пузырь иглой, чтобы немного краски выдавить на палитру, а образовавшееся отверстие затыкали гвоздём. Но чаще всего пузыри просто лопались ещё по дороге.
И вдруг появляются прочные и лёгкие тубы с жидкими красками, которые можно было носить с собой – просто выдавливать немного на палитру и рисовать. Более того, сами краски стали ярче и сочнее.
Следом появился и мольберт, то есть переносной ящик с красками и подставкой для холста, который можно было носить с собой.
Конечно, первые мольберты поднять могли далеко не все художники, но здесь и пригодилась медвежья сила Шишкина.
* * *
Возвращение Шишкина в Россию с новыми красками и новыми технологиями живописи вызвало фурор.
Иван Иванович не просто вписался в моду – нет, он сам стал законодателем художественной моды, причём не только в Петербурге, но и в Западной Европе: его работы становятся открытием на Парижской Всемирной выставке, получают лестные отзывы на выставке в Дюссельдорфе, что, впрочем, неудивительно, ведь французам и немцам «классические» итальянские пейзажи надоели не меньше, чем русским.
В Академии художеств он получает звание профессора. Более того, по ходатайству великой княгини Марии Николаевны Шишкин был представлен к Станиславу 3-й степени.
Также в Академии открывается специальный пейзажный класс, а у Ивана Ивановича появляются и стабильный заработок, и ученики. Причём самый первый ученик – Фёдор Васильев – в короткие сроки добивается всеобщего признания.
Произошли перемены и в личной жизни Шишкина: он женился на Евгении Александровне Васильевой – родной сестре своего ученика. Вскоре у молодожёнов появилась дочь Лидия, а следом родились сыновья Владимир и Константин.
«По своему характеру Иван Иванович был рождён семьянином; вдали от своих он никогда не был спокоен, почти не мог работать, ему постоянно казалось, что дома непременно кто-нибудь болен, что-нибудь случилось, – писала первый биограф художника Наталья Комарова. – Во внешнем устройстве домашней жизни он не имел соперников, создавая почти из ничего удобную и красивую обстановку; скитание по меблированным комнатам ему страшно надоело, и он всей душой предался семье и своему хозяйству. Для своих детей это был самый нежный любящий отец, особенно пока дети были маленькие. Евгения Александровна была простая и хорошая женщина, и года её жизни с Иваном Ивановичем прошли в тихой и мирной работе. Средства уже позволяли иметь скромный комфорт, хотя с постоянно увеличивающимся семейством Иван Иванович не мог позволять себе ничего лишнего. Знакомых у него было много, к ним часто собирались товарищи и между делом устраивались игры, и Иван Иванович был самым радушным хозяином и душой общества».
Особенно тёплые отношения у него устанавливаются с основателями Товарищества передвижных художественных выставок художниками Иваном Крамским и Константином Савицким. На лето они втроём снимали просторный дом в деревне Ильжо на берегу Ильжовского озера недалеко от Петербурга. С раннего утра Крамской запирался в мастерской, работая над «Христом в пустыне», а Шишкин и Савицкий обычно уходили на этюды, забираясь в самую глубь леса, в чащобу.
Шишкин очень ответственно подходил к делу: долго выискивал место, затем принимался расчищать кустарник, обрубал сучья, чтобы ничто не мешало видеть понравившийся пейзаж, делал из веток и мха сиденье, укреплял мольберт и приступал к работе.
Савицкий – рано осиротевший дворянин из Белостока – пришёлся по душе Ивану Ивановичу. Общительный человек, любитель длительных прогулок, практически знающий жизнь, он умел слушать, умел и говорить сам. Было много общего в них, и потому оба потянулись друг к другу. Савицкий стал даже крёстным отцом младшего сына художника – тоже Константина.
Во время такой летней страды Крамской и написал самый известный портрет Шишкина: не художник, а золотоискатель в дебрях Амазонии – в модной ковбойской шляпе, в английских бриджах и лёгких кожаных сапогах с железным набойками. В руках – альпеншток, на плече небрежно висят этюдник, ящик с красками, складной стул, зонт от солнечных лучей – словом, всё снаряжение.
– Не просто Медведь, но настоящий хозяин леса! – восклицал Крамской.
Это было последнее счастливое лето Шишкина.
* * *
Сначала пришла телеграмма из Елабуги: «Сегодня утром батюшка Иван Васильевич Шишкин скончался. Долгом считаю вас известить».
Затем умер маленький Володя Шишкин. Евгения Александровна от горя почернела лицом и слегла.
«Шишкин три месяца уже кусает ногти и только, – писал Крамской в ноябре 1873 года. – Жена его хворает по-старому...»
Затем удары судьбы посыпались один за другим. Пришла телеграмма из Ялты о смерти Фёдора Васильева, а следом умерла и Евгения Александровна.
В письме другу Савицкому Крамской писал: «Е.А. Шишкина приказала долго жить. Умерла в прошлую среду, в ночь на четверг с 5 на 6 марта. В субботу мы её провожали. Скоро. Скорее, чем я думал. Но ведь это ожидаемое».
В довершение всего скончался и младший сын Константин.
Иван Иванович стал сам не свой. Не слышал, что говорят близкие, не находил себе места ни дома, ни в мастерской, даже бесконечные блуждания в лесу не могли облегчить боль утраты. Каждый день он ходил навещать родные могилы, а затем, уже затемно вернувшись домой, он напивался дешевым вином до полного беспамятства.
Друзья боялись приходить к нему – знали, что Шишкин, будучи не в себе, вполне мог броситься на непрошенных гостей с кулаками. Единственный, кто мог бы его утешить, был Савицкий, но тот в одиночестве спивался в Париже, оплакивая смерть своей жены Екатерины Ивановны, которая то ли покончила с собой, то ли погибла в результате несчастного случая, отравившись угарным газом.
Савицкий и сам был близок к самоубийству. Возможно, только беда, приключившаяся с его другом в Петербурге, смогла остановить его от непоправимого поступка.
* * *
Лишь через несколько лет Шишкин нашёл в себе вилы вернуться к живописи.
Он написал полотно «Рожь» – специально для VI Передвижной выставки.
Огромное поле, которое он зарисовал где-то под Елабугой, стало для него воплощением отцовских слов, прочитанных в одном из старых писем: «Лежит человеку смерть, потом и суд, что еже сеет человек в жизни, то и пожнёт».
На заднем плане могучие сосны и – как вечное напоминание о смерти, которая всегда рядом – огромное засохшее дерево.
На передвижной выставке 1878 года «Рожь», по общему признанию, заняла первое место.
В том же году он познакомился с молодой художницей Ольгой Лагодой. Дочь действительного статского советника и царедворца, она была одной из первых тридцати женщин, принятых на учёбу вольнослушательницами в Императорскую Академию художеств. Ольга попала в класс Шишкина, и вечно хмурый и косматый Иван Иванович, отрастивший к тому же разлапистую ветхозаветную бороду, вдруг с удивлением обнаружил, что при виде этой невысокой девицы с бездонными голубыми глазами и чёлкой каштановых волос его сердце начинает стучать чуть сильнее обычного, а руки вдруг начинают потеть, как у сопливого гимназиста.
Иван Иванович сделал предложение, и в 1880 году они с Ольгой обвенчались. Вскоре родилась дочь Ксения. Счастливый Шишкин бегал по дому и пел, сметая всё на своем пути.
А через полтора месяца после родов Ольга Антоновна скончалась от воспаления брюшины.
* * *
Нет, Шишкин не запил в этот раз. Он с головой ушёл в работу, стараясь обеспечить всем необходимым двух дочерей, оставшихся без матерей.
Не давая себе возможности раскиснуть, заканчивая одну картину, он натягивал холст на подрамник для следующей. Он начал заниматься офортами, освоил технику гравюр, иллюстрировал книги. – Работать! – говорил Иван Иванович.
– Работать ежедневно, отправляясь на эту работу, как на службу. Нечего ждать пресловутого «вдохновения»... Вдохновение – это сама работа!
* * *
Летом 1888 года они вновь отдыхали «по-семейному» с Константином Савицким. Иван Иванович – с двумя дочками, Константин Аполлонович – с новой женой Еленой и маленьким сыном Георгием.
И вот Савицкий набросал для Ксении Шишкиной шуточный рисунок: мама-медведица приглядывает, как играются её трое медвежат. Причём двое малышей беззаботно гоняются друг за другом, а один – так называемый годовалый медведь-пестун – смотрит куда-то в чащу леса, словно ожидая кого-то...
Шишкин, увидевший рисунок друга, долго не мог оторвать взгляда от медвежат.
О чём он думал? Возможно, художнику вспомнилось, что язычники-вотяки, всё ещё обитавшие в лесных дебрях под Елабугой, считали, что медведи – это ближайшие родственники людей, что именно в медведей и переходят рано умершие безгрешные души детей.
И если его самого звали Медведем, то это всё его медвежье семейство: медведица – это супруга Евгения Александровна, а медвежата – Володя и Костя, а рядом с ними стоит медведица Ольга Антоновна и ждёт, когда же придёт он сам – Медведь и царь леса...
– Этим медведям нужно хороший фон дать, – предложил наконец он Савицкому. – И я знаю, что здесь надобно написать... Давай-ка на пару поработаем: я лес напишу, а ты – медведей, очень уж они у тебя живые получились...
И тут же Иван Иванович сделал карандашом набросок будущей картины, припомнив, как на острове Городомля, что на озере Селигер, он видел могучие сосны, которые налетевший ураган вырвал с корнем и переломал пополам – как спички. Тот, кто сам видел подобную катастрофу, легко поймёт: сам вид растерзанных в щепки лесных гигантов вызывает у людей оторопь и страх, а на месте падения деревьев в ткани леса остается странное пустое пространство – такая вызывающая пустота, которую не терпит сама природа, но всё-таки вынуждена терпеть; такая же незаживающая пустота после смерти близких людей образовалась и в сердце Ивана Ивановича.
Мысленно уберите медведей с картины, и вам откроется размах случившейся в лесу катастрофы, происшедшей совсем недавно, судя по пожелтевшим сосновым иголкам и свежему цвету древесины в месте слома. Но других напоминаний о буре больше не осталось. Сейчас с небес на лес льётся мягкий золотистый свет Божьей благодати, в которой купаются Его ангелы-медвежата...
* * *
Картина «Медвежье семейство в лесу» впервые была представлена публике на XVII Передвижной выставке в апреле 1889 года, а накануне выставки полотно было куплено Павлом Третьяковым за 4 тысячи рублей. Из этой суммы Иван Иванович отдал своему соавтору четвёртую часть – тысячу рублей, чем вызвал у своего старого друга обиду: тот рассчитывал на более справедливую оценку его вклада в картину.
Савицкий писал своим родственникам: «Не помню, писали ли мы Вам о том, что на выставке я не совсем отсутствовал. Затеял я как-то картину с медведями в лесу, приохотился к ней. И.И. Ш-н и взял на себя исполнение пейзажа. Картина вытанцевалась, и в лице Третьякова нашёлся покупатель. Таким образом убили мы медведя и шкуру поделили! Но вот делёжка-то эта приключилась с какими-то курьёзными запинками. Настолько курьёзными и неожиданными, что я отказался даже от всякого участия в этой картине, выставлена она под именем Ш-на и в каталоге значится таковою.
Оказывается, что вопросы такого деликатного свойства в мешке не утаишь, пошли суды да пересуды, и пришлось мне подписаться под картиной вместе с Ш., а затем поделить и самые трофеи купли и продажи. Картина продана за 4 т., и я участник в 4-ю долю! Много скверного ношу в сердце своём по этому вопросу, и из радости и удовольствия случилось нечто обратное.
Пишу Вам об этом потому, что привык держать сердце своё перед Вами открытым, но и Вы, дорогие друзья, понимаете, что весь этот вопрос крайне деликатного свойства, а потому нужно, чтобы всё это было совершенно секретным для каждого, с кем я не желал бы разговаривать».
Впрочем, потом Савицкий нашёл в себе силы примириться с Шишкиным, хотя больше они уже не работали вместе и уже не отдыхали семьями: вскоре Константин Аполлонович с женой и детьми переехал жить в Пензу, где ему предложили должность директора только что открывшегося Художественного училища.
Окончательно же вопрос с авторством разрешил сам владелец картины Третьяков.
Когда в мае 1889 года XVII Передвижная выставка переехала в залы Московского училища живописи, ваяния и зодчества, Третьяков увидел, что «Медвежье семейство в лесу» висит уже с двумя подписями.
Павел Михайлович был, мягко говоря, удивлен: покупал-то он картину у Шишкина. Но вот сам факт присутствия рядом с великим Шишкиным фамилии «посредственного» Савицкого автоматически снижал рыночную стоимость картины, и снижал порядочно. Посудите сами: Третьяков приобрёл картину, на которой всемирно известный мизантроп Шишкин, практически никогда не писавший людей и животных, вдруг стал художником-анималистом и изобразил четырёх животных. Причём не каких-нибудь там коров, котиков или собачек, а свирепых «хозяев леса», которых – это вам любой охотник подтвердит – весьма затруднительно изобразить с натуры, потому что медведица в клочья порвёт любого, кто рискнет приблизиться к её медвежатам. Но вся Россия знает, что Шишкин пишет только с натуры, и, стало быть, медвежье семейство живописец увидел в лесу столь же явственно, как и написал на холсте. И вот теперь выясняется, что медведицу с медвежатами написал не сам Шишкин, а «какой-то там» Савицкий, который, как считал сам Третьяков, совершенно не умел работать с цветом – все его полотна получались то нарочито яркими, то какими-то землисто-серыми. Но и те и другие были совершенно плоскими, как лубки, тогда как картины Шишкина обладали объёмом и глубиной.
Вероятно, такого же мнения придерживался и сам Шишкин, пригласивший друга к участию лишь из-за его идеи.
Поэтому-то Третьяков и велел стереть скипидаром подпись Савицкого, чтобы не умалять Шишкина. И вообще переименовал саму картину – дескать, дело-то вовсе и не в медведях, а в том волшебном золотом свете, который как будто бы заливает всю картину.
* * *
Но вот у народной картины «Три медведя» были ещё два соавтора, имена которых остались в истории, хотя и не значатся ни в одном выставочном и художественном каталоге.
Один из них – Юлиус Гейс, один из основателей и руководителей «Товарищества «Эйнемъ» (впоследствии кондитерская фабрика «Красный Октябрь»). На фабрике «Эйнем» среди всех прочих конфет и шоколада выпускались и тематические наборы сладостей – например, «Клады земли и моря», «Средства передвижения», «Типы народов земного шара». Или, например, набор печенья «Москва будущего»: в каждой коробке можно было найти почтовую открытку с футуристическими рисунками о Москве XXIII века. Также Юлиус Гейс решил выпустить серию «Русские художники и их картины» и договорился с Третьяковым, получив разрешение размещать на обёртках репродукции картин из его галереи. Одна из самых вкусных конфет, сделанная из толстого слоя миндального пралине, зажатого между двумя вафельными пластинами и покрытая толстым слоем глазированного шоколада, и получила обертку с картиной Шишкина.
Вскоре выпуск этой серии был остановлен, а вот конфета с медведями, получив название «Мишка косолапый», стала выпускаться как отдельный продукт.
В 1913 году художник Мануил Андреев перерисовал картину: к сюжету Шишкина и Савицкого он добавил обрамление из еловых веток и Вифлеемские звезды, потому что в те годы «Мишка» почему-то считался самым дорогим и желанным подарком именно на Рождественские праздники.
Удивительно, но эта обертка пережила все войны и революции трагического ХХ века. Причём и в советское время «Мишка» стал самым дорогим лакомством: в 1920-е килограмм конфет продавали за четыре рубля. У конфеты даже появился слоган, который сочинил сам Владимир Маяковский: «Если хочешь кушать «Мишку», заведи себе сберкнижку!».
Очень скоро конфета получила в народном бытовании новое название – «Три медведя». Заодно так стали называть и картину Ивана Шишкина, репродукции которой, вырезанные из журнала «Огонёк», вскоре появились в каждом советском доме – то ли как манифест безбедного мещанского быта, презиравшего советскую действительность, то ли как напоминание, что рано или поздно, но любая буря пройдёт.