У Цветаевой много читателей, даже поклонников. Цветаева – тема бескрайняя, безбрежная. Можно писать о её стихах и о прозе, о её религиозных чувствах и эстетических взглядах. О её влюблённостях и сексуальности (нестареющая тема, не теряющая популярности). О её эмиграции и возвращении на Родину, о жизни и смерти. Писать юбилейный очерк о биографии Цветаевой вряд ли стоит. Поклонники и поклонницы знают её жизнь в подробностях, а все остальные наверняка откроют страничку Википедии. Лучше рассказать о периоде жизни Цветаевой, известном далеко не всем. В 1940 году Марина Цветаева отметила свой последний день рождения, поселилась в своей последней московской квартире и попыталась напечатать последний сборник стихотворений.
Без дома
Последний год жизни Цветаева встречала в родном городе, но в чужом доме. Своего не было уже много лет. Марина Ивановна с сыном Георгием (Муром) приехали в Советский Союз в июне 1939-го. Несколько месяцев жили в Болшеве, на даче, предоставленной НКВД её мужу, Сергею Эфрону. После ареста дочери Ариадны (27 августа 1939), мужа (10 октября) и соседей (7 ноября) Цветаева с сыном бежали из этого проклятого места и с тех пор скитались по чужим квартирам. Жили то в Мерзляковском переулке у тёти Лили (Елизаветы Эфрон, сестры Сергея Яковлевича), то снимали комнату в Голицыно, где ходили обедать в здание Дома творчества. Лето 1940-го провели в Москве, в прекрасной квартире покойного академика Северцова. Семья Северцовых-Габричевских разъехалась на лето, и Цветаева с Муром два с половиной месяца провели в просторной, даже роскошной по тем временам квартире на улице Герцена (Большой Никитской), у перекрёстка с Моховой. Самый центр города, рядом Кремль. Но закончилось лето, гостеприимные хозяева возвращались в Москву, и пришлось искать новое пристанище. В советской Москве был свой рынок жилья, и цены на нём поражают воображение. Ещё весной Цветаева при посредничестве Мули (Самуила) Гуревича, «интимного друга» дочери Али, связалась с посредницей, некой Майзель, которая обещала найти комнату. Ей заплатили огромный задаток: 1000 рублей (750 от Цветаевой и 250 от Гуревича), но Майзель каждый раз находила предлог, чтобы отложить переезд. Муля грозил мошеннице угрозыском и судом. Увы, ни комнаты от неё не получили, ни потраченных денег не вернули. Несколько раз подавали объявления в газеты, но без результата.
30 августа пришлось переехать к Елизавете Эфрон в Мерзляковский переулок, но в её маленькой квартирке невозможно было разместить огромный парижский багаж Цветаевой. Чемодан рукописей, пять ящиков книг и несколько кожаных мешков с одеждой. Главным образом с одеждой Мура. Его парижский гардероб был огромен. Цветаева в отчаянии грозилась выбросить на улицу вещи Мура: «Пусть всё пропадает, и твои костюмы, и башмаки, и всё. Пусть все вещи выкидывают во двор». Для вещей не было шкафа, не было шкафа и для книг. Огромные старинные фолианты, самые дорогие, любимые, которые Цветаева не оставила в Париже, не раздала друзьям-эмигрантам, лежали в ящиках. Бесценные и никому не нужные: «Сказка проста, – писала Цветаева. – Был – дом, была – жизнь, был большой свой (здесь и далее курсив Цветаевой. – С.Б.) коридор, вмещавший – всё, а теперь – НИЧЕГО – и ВСЁ оказалось – лишнее».
Цветаева – коренная москвичка, её отец, Иван Владимирович Цветаев, создал Музей изящных искусств (теперь Музей имени Пушкина). В фондах Ленинки – «три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы – Москву – задарили», – писала Цветаева в отчаянии. И что же? Теперь у неё не больше прав, чем у колхозника, что недавно перебрался в город. Прекрасную квартиру в Борисоглебском переулке отобрали. Деньги, завещанные ей и сестре Асе, национализированы, отняты большевистским государством. И теперь она вынуждена просить помочь ей найти хоть какое-то жильё. В сентябре 1940-го она записывает: «Я <…> как бродяга с вытянутой рукой хожу по Москве: – Пода-айте, Христа ради, комнату! – и стою в толкучих очередях – и одна возвращаюсь тёмными ночами, тёмными дворами».
Цветаева писала Сталину, ходила в приёмную ЦК ВКП(б) и в Союз писателей. С ней разговаривали вежливо, сочувствовали. Но не предложили ни метра ведомственного или государственного жилья, не дали ни копейки. Только помогли разместить очередное объявление в газете «Вечерняя Москва» 20 сентября 1940-го: «Писательница с сыном срочно снимут комнату 1–2 года». И на этот раз Цветаевой повезло. Советский учёный Бронислав Шукст уезжал на север. Две из трёх комнат своей квартиры на Покровском бульваре он решил сдать. В третьей осталась дочь Шукста Идея (Ида). Две комнаты Шукст готов был сдать за 7 000 рублей в год, одну – за 4 000. У Цветаевой не было тогда семи тысяч, не было и четырёх, но она сумела достаточно быстро собрать 4 000. Осенью 1940-го казалось, что она вполне сможет отдать этот долг.
На Покровском бульваре
«Место очень хорошее, хотя – чужое. Может быть, привыкну», – писала Цветаева Лиле Эфрон. Большинство её московских квартир были на западной стороне Бульварного кольца, и только эта новая квартира – на восточной. Дом на Покровском бульваре, 14/5 – в то время новый, благоустроенный и престижный (сейчас, наверное, ещё более престижный). Там были газ, центральное отопление, ванные комнаты с холодной и горячей водой, в квартире Шукстов (№ 62) имелся даже холодильник – большое достижение цивилизации, ведь большинство москвичей ещё готовили на керосинках и примусах, еду зимой хранили в сетках за окошком или между оконными рамами, а мыться ходили в баню. Как отдельная квартира она была прекрасна, но переделка в квартиру коммунальную обесценила многие преимущества. Люстры в комнате Цветаевой не было. Вместо неё – лампочка под потолком. За единственным столом и готовили, и обедали, и писали. Вдоль стен стояли чемоданы, ящики, сундуки и мешки из парижского багажа. В октябре мастер за 200 рублей (очень дорого, половина хорошей зарплаты) сколотил книжные полки. Теперь можно было хотя бы книги извлечь из ящиков. Мур спал на матрасе, Цветаева соорудила себе ложе из двух больших сундуков и корзины. Она жалела не себя, а мальчика: «Бедный Кот, он так любит красоту и порядок, а комната – <…> слишком много вещей, всё по вертикали».
Лидия Либединская оставила воспоминания о своём визите в эту последнюю московскую квартиру Цветаевой: «…полутёмная прихожая коммунальной квартиры, загромождённая сундуками. Тяжёлая дубовая вешалка, где-то под потолком велосипед, неподвижный, а потому беспомощный. <…> большое окно задёрнуто серой занавеской, на стульях набросаны вещи, письменный стол завален бумагами <…>. Комната оставляла впечатление неприютности, словно в ней поселилась беда».
Но эти слова написаны много лет спустя, когда трагическая судьба Цветаевой была всем известна. А осенью 1940-го ещё ничто не было предрешено. Цветаева и Мур жили на верхнем этаже современного и высотного по тем временам дома. Из огромного, во всю стену, окна открывался вид на Покровский бульвар и даже «на всю Москву», ещё малоэтажную.
Переезд на Покровский отразился на учёбе Мура. Новый учебный год он начал в престижной 167-й школе. Георгий даже дал «социалистическое обязательство» «не иметь в течение года ни одной посредственной отметки», но вскоре пожалел об этом. Ему не давались точные науки. Мур полдня просиживал за уроками, но без результата; «…всё утро – учится. Выглядит – плохо и очень нервен. Мне его бесконечно жаль», – писала Цветаева. Она сама так никогда не училась. Не видела смысла терять драгоценные время, силы, здоровье на совершенно ненужные ей физику или математику. Но Мур и в Париже, и в Москве учился старательно, ведь школа – первая ступень будущей карьеры. Теперь же он всё больше опасался, как бы из-за его неуспеваемости мать не вызвали в школу.
И вот однажды Марине Ивановне позвонил учитель математики. Цветаева назвала их разговор с учителем «длительной насильственной беседой относительно математики – наследственности – и материнского долга». По словам Цветаевой, учитель заявил: «Тот, кто не понимает математики в размере 10-годичного курса, – идиот (курсив Цветаевой. – С.Б.)». «Спасибо», – ответила Марина Ивановна, не знавшая ни алгебры, ни геометрии. Учитель требовал, чтобы Цветаева больше времени уделяла учёбе сына, «настаивал на необходимости материнского контроля». Она отвечала, что сыну, очевидно, передалась по наследству её неспособность к математике. На это учитель ответил, будто «наследственности нет». После этого разговора Цветаева решила перевести сына в другую школу – не столь престижную, зато рядом – на Покровском бульваре. С 1 октября Мур станет учеником школы № 326 (позднее сменившей номер на 335). Учиться там будет легче, да и от дома в двух шагах. В 167-ю приходилось ездить на трамвае.
Стихи и деньги
Осенью 1940-го Цветаева с Муром не были нищими. Марина Ивановна зарабатывала в СССР переводами. В наши дни трудно представить, насколько выгодной была эта профессия. Интернационализм был частью господствующей идеологии, а воспитание нового советского человека требовало знакомства с культурными достижениями человечества. Поэтому заказы на переводы с грузинского, украинского, польского, немецкого, французского не иссякали. Для Цветаевой это была, конечно, подёнщина, но она работала добросовестно и честно. Труд принёс свои плоды, в том числе и финансовые. Уже летом 1940-го Цветаева могла дать Муру столько карманных денег, что он покупал дорогие самопишущие ручки на улице Горького и водил в ресторан «Националь» и в кафе «Артистическое» (Мур называл его, разумеется, на французский манер – «кафе Артистик») своего друга Митю Сеземана, даже платил за него. Продукты покупали на рынке и в хороших магазинах, даже не стояли в очередях. Немало денег тратили на передачи для арестованных Али и Сергея Яковлевича.
Но гонорар писателя даже в благополучное время могут задержать, могут и отказать в публикации уже подготовленного материала. Цветаева готовила для журнала «Интернациональная литература» переводы из немецкого фольклора. Но отношения Советского Союза с Германией осенью 1940-го заметно ухудшились, что отразилось даже на переводчиках. В журнале, ссылаясь на приказ из Наркомата иностранных дел, сняли всю подборку немецких переводов. В Гослитиздате по каким-то другим причинам задержали гонорары. И в ноябре 1940-го Цветаева с Муром вместо сметаны и парного мяса со Смоленского рынка вынуждены были питаться чечевицей и «препротивными компотами». Гонорары выплатят только к новому году. Вплоть до самой войны Цветаевой будут заказывать новые переводы. На гонорары с них Мур будет жить и осенью будущего 1941-го.
В официальной иерархии советских писателей место Цветаевой было очень скромным. Слава и большие деньги были у совсем других авторов. У писателей-орденоносцев вроде Петра Павленко, Всеволода Вишневского, Николая Погодина, Валентина Катаева. Марина Цветаева ещё до возвращения на родину попала на страницы Большой советской энциклопедии. Там её называли «представительницей деклассированной богемы», которая «культивирует романтические темы любви, преданности, героизма и особенно тему поэта как существа, стоящего неизмеримо выше остальных людей». Хуже того, Цветаева «дошла до воспевания семьи Романовых, а её манера стихосложения выродилась в голый ритмический формализм».
Впрочем, обвинение в «формализме» не было столь уж убийственным. В этом самом формализме обвиняли великих музыкантов, Сергея Прокофьева и Дмитрия Шостаковича. Однако оба получали и ордена, и Сталинские премии (Шостакович получит её одним из первых).
В 1940-м у Цветаевой даже появилась надежда напечатать в советском издательстве сборник стихотворений. Это была бы не только моральная, но и материальная поддержка. В наши дни поэты в большинстве своём печатаются за свой счёт. Публикация в Гослитиздате означала гарантированный гонорар в несколько тысяч рублей.
В том же 1940 году в Ленинграде, в издательстве «Советский писатель», вышел сборник «идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой» «Из шести книг». Его даже хотели выдвинуть на Сталинскую премию, но потом изъяли из продажи. И всё-таки сборник появился. Мог бы появиться и сборник Цветаевой (он уже был составлен и лежал в издательстве), если бы не внутренняя рецензия критика Корнелия Зелинского.
«Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинно человеческого содержания. И потому ей приходится, утоляя видимо стихотворческую потребность, громоздить сложные, зашифрованные стихотворные конструкции, внутри которых – пустота, бессодержательность», – писал критик.
«О, сволочь: З<елин>ский!» – записала Цветаева.
Зелинский свою рецензию охотно цитировал студентам, но реакция оказалась неожиданной. Критик встретил не поддержку, а осуждение. Молодые советские поэты «не были согласны с этой рецензией и очень хвалили мамины стихи», – с удивлением записывал в дневнике Мур. И не только молодые. «Она была на очень высоком счету в интел<лигентном> обществе и среди понимающих, входила в моду…», – вспоминал Борис Пастернак. По его словам, «стало очень лестно числиться её лучшим другом». Друзья приглашали её в ресторан гостиницы «Националь». Цветаева, мать и жена арестованных «врагов народа», не стала изгоем в советской литературной жизни. Находились, конечно, трусы, которые боялись с ней общаться, но были и поклонники, ценители.
Осень 1940-го, зима 1940–1941-го, весна 1941-го – время относительного благополучия. Жизнь как будто наладилась. Мур блистал в школе. Его принимали за сына большого начальника, «крупного ответственного работника». Ираклий Андроников восхищался цветаевским переводом поэмы Важа Пшавелы «Раненый барс», говорил, что это «потрясающе, всё перевёртывает». Цветаева с гордостью писала, что её переводы читают по радио. В начале 1941-го Цветаеву «проведут» в «группком» и в профсоюз Гослитиздата. Не Союз писателей, конечно, но всё же маленькая ступень наверх. Если бы не будущая война, не страх перед бомбёжками, не гибельная эвакуация, жизнь и судьба Марины Цветаевой могли быть иными.