Яркий писатель, публицист и юрист, обер-прокурор А.Ф. Кони в разговоре с императрицей Марией Фёдоровной о беспорядках в Хвалынске подчеркнул: «Мадам, эта дикость – результат невежества народа, который в своей жизни, полной страданий, не руководится ни церковью, ни школой».
Эти трагические события были описаны и Вересаевым в повести «Без дороги», вышедшей в 1895 году. Наконец, самое яркое свидетельство оставил известный художник Кузьма Петров-Водкин в своей автобиографической повести «Хвалынск».
«Стол» перепечатывает фрагмент воспоминаний Петрова-Водкина – не для нагнетания панических настроений, но только для предупреждения властей.
* * *
...В воскресенье на Красную Горку пришёл народ, кто из церкви, кто с работёнки праздничной по дому, в ожидании еды, пришли в избы, за столы, кто к самовару, кто к лепёшкам со сметаной, как вдруг, почти одновременно в обоих пожарных забили в набат. Через минуту какую-нибудь и в церквах ударили в средние колокола.
Вспыхнуло странно, в нескольких местах одного и того же квартала на Базарной площади: в задах у городского головы и у железника Титишникова. По задворкам огонь пошёл быстро: амбары, сараи, сеновалы – хороший горючий материал. Ветер был с гор. Огонь перебросило на дома и магазины.
К часу дня пожар разросся невероятно, занял огнём не менее трети квартала. Работали обе части и все бочки города. Бассейны были опустошены, воду приходилось брать из Волги. Тушение становилось невозможным, пожарные работали над отстоянием соседних мест: растягивали полога на крыши и стены и лили на них воду либо ломали и растаскивали деревянные строения, находящиеся на пути огня, чтобы лишить его пищи.
На улицах с четырёх сторон квартала из домов вынесено имущество жителей. В корыта и корзины уложены грудные; ползуны и ходуны кувыркаются здесь же на рухляди. Старухи и деды возле такой кучи стоят с иконами Неопалимой Купины в руках, повернувшись образом к пожару; беззвучно, одними губами, творят молитвы. Обречённость в их лицах, измождённых морщинами годов и событий.
Ревут детишки; трещит огонь; грохочут по булыжнику бочки. Пахнет мокрой гарью. Город занят пожаром.
Чтобы стать точным рассказчиком о происходящей катастрофе, я обхожу пожарище. Через плетни, через поваленные заборы лезу я пустырями и задворками. Завернув за угол какого-то сарая, я почти наткнулся на мужика, присевшего на корточках у стены, спиной ко мне. Перед ним была сгружена солома и сушняк, а из кучи сложенного шёл дым. Мне сразу блеснула мысль о поджигателях, о которых говорили в народе, учитывая разноместное начало пожара.
– Что ты делаешь? – закричал я.
Мужик быстро вскочил и уставился на меня. Я увидел его лицо. Оно было искажено от страха, что его поймали, но и кроме этого оно было уродливо: это была безносая маска, окаймлённая щипанной бородёнкой, и с этой гладкой маски, как наклеенные, смотрели на меня коричнево-грязные точки. Мужик быстро озирнулся в стороны, собираясь, видимо, бежать, но изменил намерение, заметался, схватил от сарая кол и бросился на меня с хрипом вместо голоса:
– Убью же, так твою растуды...
Я закричал, отскочил в сторону от его удара, и на этот ли крик, или ещё на мой первый, через плетень показались парни. Картина для них была, очевидно, ясная.
– Стой, сволочь! – крикнул один из них, мигом очутился возле оборванца и выхватил у него кол. Безносый заревел противно, хрипло, выговаривая в свою защиту, что-де у него схватило живот, он присел, а этот выкидыш (то есть я) камнями стал швыряться...
Парни окружили его. Один из них разгреб солому от стены и затоптал огонь.
– Вот подлец так подлец. Ты что же, по найму али от себя работаешь, уродина поганая? Чей? Откуда?.. – спросил второй парень, давая тумака по затылку поджигателю.
– Прикончим на месте блудену, – предложил третий, сутулый невесёлый погорелец.
– Нет, уж лучше в огонь его, туды его так, – сказал ударивший по затылку.
Разбросавший и погасивший костерок присоединился к парням.
– К Верейскому отведём, братены, пусть по закону его разделают – за такие штуки не помилуют.
Мужик упал парням в ноги.
– Робятёночки... Золотые, да ведь я разнесчастный... Света не взвидеть, робятёночки...
Верейский пристав был у самого пекла. Поджигателя едва удалось привести живым, так разъярён был народ против него.
Пристав тут же учинил допрос. Мужик оказался из деревни Шиловки, безлошадный. Деревню решил бросить и промышлял кой-чем. Под охраной полиции его отправили прямо в острог до суда.
Вечером отец говорил матери:
– Помнишь мужика безносого в Шиловке, конокрада, Васькой, что ль, его звали, – сегодня его за поджогом сцапали.
Тут и я поспешил в деталях рассказать мою историю с Васькой Носовым.
С пожаром возились четыре дня. Многих разорил он и оставил без крова и без имущества.
Сначала об эпидемии были слухи: где-то в астраханских степях болезнь – холера ходит, мучит людей животами. Потом появилась в Астрахани, а отсюда большой волжской дорогой быстро начала двигаться к нам.
Благодаря великолепной воде азиатская гостья не скоро могла начать у нас свою работу. Больные появились с пароходов.
Паника стала возникать незаметно. Рассказы о болезни становились чудовищными по количеству смертей и по быстроте, с которой она расправлялась с человеком. Учащались траурные сигналы пароходов, возвещающие о больных и мёртвых, имеющихся на них. Появились в белых балахонах санитары. У ярмарки выстроили бараки. Афиши разъяснительного и предупредительного характера пестрели на заборах и фонарных столбах, а редкое появление в городе афиши всякой бумажонке, повешенной на вид, придавало особое значение.
Сёмка-пьяница стал возницей и больных, и покойников, панике он не поддаётся, всегда выпивши и навеселе. Он рассказывает встречным свой секрет: «Водка животу крепость даёт, разогревание в кишках делает: при водке холера не может взять». И вот схватила «она» всё-таки однажды Сёмку, скрючила, захолодила и выпустила из него дух.
Смерть Семёна-пьяницы была сигналом к дальнейшим жертвам. Выпивавшие растерялись: «Вот тебе и водка, не знай пить, не знай нет».
До ягод смертности большой не было. В бараки попадали больше привозные да деревенские. Наши бараков очень боялись, много о них от приезжих понаслышались: в барак попасть – это в гроб лечь; там извод человеку делают... Некоторые говорят, будто докторов подкупили народ травить... Так говорят, может, и врут... Врать тут нечего, вот в Саратове, – мужик сказывал верный, – гроба из барака вывезли, а мёртвые крышки поснимали, да в саванах, и ну стрекача по городу делать, а сами орут, что живых схоронить их хотели...
А гроба, и верно, насквозь белым ядом были засыпаны...
– Да, православные, видать – простой народ кому-то поперёк горла встал...
– Бабыньки, намедни у бассейна Митрий нанюхался порошку белого и света не взвидел, брюхо запороло, поносом так и изошёл Митрий.
У хлыновцев мысли всегда приспособлены к порядку жизни: посев, разлив, урожай, жнитво, а тут всё кверху ногами перевернулось, как будто спьяна все дела делаются, а в голове: «холера, бараки», а в животе словно кишки от верха отстали – на низ давят; урч идёт из живота. Муть пошла городом. Народ стал хмурый.
Вдруг трах – весточка: в Астрахани бунт прошёл. Докторов убили и бараки разнесли.
Пришипились в Хлыновске. Молчок пошёл – хуже всякой сплетни.
Помню эти чёрные дни.
С раннего утра похоронный перезвон. Отпевают на площади при закрытом гробе, прямо на дрогах. Священники держатся издали, читают вперегонки, – иначе не успеть, столько тянется гробов друг за другом. На холерном поле их кладут рядышком, тесно-тесно, как солдат в строю.
С утра позывы к тошноте. Режет в желудке. Слабит. Общее изнеможение... Ягод не утерпишь не съесть. К тому же они, как запретный плод, уродились крупные, ароматные, что малина, что смородина. Торговать ягодами было запрещено.
Жара и духота были особенными в эти дни: изнуряющие испариной и делающие звон в ушах. Купанье было запрещено, на видных местах за этим следила полиция, тогда купальщики забирались в затоны, в заводи с кишащей водяной вошью, тело к телу заполняя воду, барахтались изнывающие люди в этой заразе.
Синодик разрастался именами знакомых, родных и товарищей. Холера, как образ беспощадия, к старику и грудному, костлявой бабой ходила из дома в дом. Заболевающие видели эту ужасную женщину с дырами вместо глаз.
Появились с забитыми дверями и ставнями домики, сначала по одному, а потом и партиями, обозначая вымерших хозяев... Плач в те дни был тихий, без причитаний.
В деревнях холера работала не менее усердно: никакие опашки на голых бабах не спасали от болезни. Деревня Покурлей татарская начисто вымерла, и с муллой вместе. Словно сила какая из человека ушла и никакой защиты не осталось.
Умирали в садах, на улице, в церкви. Умирали быстро: рези, судороги, похолодание и смерть. Из жёлтого в синий цвет перегоняла холера человека. Ни песен, ни смеха, даже младенческий плач не был слышен; тихий говор, шепоток, а в нём намеки, словно бредовые, не мои – чужие чьи-то. Обмолвится ими ребёнок по глупости, так взрослый молча хлопнет ребёнка по затылку... Назревало что-то неизбежное, чтобы вывести из этого столбняка, но никто не знал, от кого, когда произойдёт оно и чем оно будет...
Александр Матвеевич, наш городской врач, был председателем уездной санитарной комиссии и заведующим бараками. На городской лошадёнке метался он из управы в бараки, из бараков – в приёмный покой, оттуда очередями рвали Александра Матвеевича по домам. Ругался, кричал тенорком на исправника, на городского голову за неимение кипятильников, за скверную дезинфекцию, за полное отсутствие разъяснительных бесед с населением, наконец – за неумелых, за пьяниц санитаров, мутящих город сплетнями...
Виден и приметен белый пиджак Александра Матвеевича, и очки, и бородка, вьющаяся на крупном бескровном лице, когда он мечется городом. Он главнокомандующий, он-то уже наверно не боится холеры... Да...
– Борис Иванович, – останавливает он пристава, – на что же это похоже: не город, а гроб. Хорошее самочувствие – ведь это главная защита от этой болезни. Развлечение нужно, развлечение. Запретите хоть, батюшка, звон похоронный...
И белый пиджак мчится дальше.
Верейский был тёртый народом человек, он знал положение в городе: город искал развлечения. И от этого развлечения пристав уже придумывал на всякий случай план самозащиты.
На дворне у нас говорили по-разному, но в молчании некоторых чувствовалось согласие с улицей. «Травят не травят», подобно гаданью «любит не любит», прошло через каждого из нас.
Свой городок в любых его настроениях всегда чувствуешь, какой он. Весёлый ли, праздничный, деловой ли по-муравьиному, лениво-усталый или больной. Вот теперь потеряны сцепления между горожанами. Замерли общественные отправления. Торговля остановилась, одна хлебная да лабазная работает, но и то с полузакрытыми дверями и со спущенными ставнями открыты на часок-другой.
Бесцельно ходят пустым базаром люди, собираются в беспокойные кучки, не о ценах и не о погоде разговор ведут... У домов на завалинках так же растерянно тычутся друг к другу горожане... Иная речь, чуть погромче, выскочит к уху прохожего: «Звон-то и то запретили, окаянные... Скоро будто и церкви закроют... Антихристы и есть».
Продолжение следует