Как один из знаков этой несовременности – десятки стихотворений, посвящённых русской усадьбе. «Вся моя поэзия была устремлена на то, чтобы перебросить мостик через трясину соцреализма к той поэзии, которая была прежде, – говорит Юрий Михайлович. – И усадьба была в частности одной из точек притяжения, где я чувствовал дух России». Для Кублановского это и отражение традиций русской классической литературы, и размышления об истории Родины:
усадебные ворота,
боярышник и физалис,
жизни клочок смиренной…
Муаровой промельк юбки
упрямицы, верной трону,
и никакой уступки
заезжему фанфарону,
вернее сказать, поэту.
Уснувший на сеновале,
он сделался схож к рассвету
с охотником на привале.
(«Война и мир»)
Нет, моя Россия не для запойного
дурака на селе ли, в городе,
но для верного, беспокойного
сердца, что горячо и в холоде.
Но она и для сердца падшего.
Ездил в Грешнево – там в печи
темнота; шелестит опавшее...
Вот и снится с тех пор в ночи
Разорённый склеп Некрасова старшего:
осыпная яма и кирпичи.
(«Грешнево»)
Грешнево – имение, в котором вырос Н.А. Некрасов. Барский дом, построенный дедом поэта, первым владельцем усадьбы, не сохранился.
Нет, мир не воля и представление,
Что на него положили глаз мы,
А на амбарном клочке творение
Про ночь и слёзные в горле спазмы.
Под спудом в крипте села Клеймёнова,
Где сыровато и мало света,
Каким-то чудом до лета оного
Не потревожены мощи Фета.
(«Памяти Фета»)
Некоторые свои стихотворения Юрий Михайлович сопровождал особыми комментариями. Например, поэт после прочтения этого стихотворения рассказал о том, как совершенно случайно обнаружил захоронение А. Фета в небольшой сельской церкви.
Была с кормилицею русскою
ты схожа, что одежду носит
на персях неизбежно узкую
и об одном у Бога просит,
и бдит над люлькой государевой:
не застудить бы, не заспать бы…
И только у порога зарево,
как будто снова жгут усадьбы.
(«В лесной глуши геройской, горестной»)
Юрий Михайлович, человек верующий и воцерковлённый, рассказал о том, как в молодости он посещал слепую ясновидящую под Изборском, чтобы передать ей просфору из Пантелеимонова монастыря от инока Мартемьяна. Когда он впервые вступил в её дом и увидел её у окошка, та сказала ему: «Здравствуй, Юрий». Спустя годы об этом было написано стихотворение:
Осень выдалась тогда золотая –
ни дождей, ни хмури.
под Изборском ясновидящая слепая,
как вошёл к ней в горницу, сразу признала:
– Юрий...
Сам теперь я часто лежу, болея.
По другую сторону листопада,
если повидаемся, Пелагея,
вновь меня признаешь ли там за брата?
(«Осень выдалась тогда золотая»)
Зимою космос зазывней станет
свои пространства приоткрывать.
А мы, лесковские соборяне,
всё беспокойнее будем спать.
Как будто вызнать взялись пароли
в преддверье первого мартобря
у террористов «Земли и воли»
и так спасти своего Царя.
При этом даже не представляя,
как нам дойти на заре скупой,
вскользь по льду реку пересекая
с уже завьюженною тропой,
туда – где сделает так Создатель,
чтоб стало многое по плечу,
чтоб ставил бывший бомбометатель
в своём приходе за нас свечу.
(«Ветви старой яблони плодоносят»)
А когда свечные, в глазах рябя,
огоньки утонут в горячем воске,
лишний раз не снясь и не теребя,
терпеливый, буду я ждать тебя
на с земли не видимом перекрёстке.
(«Перекрёсток»)
«Несмотря на разницу мировоззрений, они оба ценили мою поэзию», – рассказал Юрий Михайлович о своих отношениях с И. Бродским и А. Солженицыным.
«Когда Александр Исаевич в первый раз женился, они с Решетовской в медовый месяц на велосипедах приехали сюда, в Поленово, из Рязани. А я у Солженицына гостил в Вермонте несколько дней (и, кстати, больше никого из третьей волны эмиграции он туда не приглашал). Когда я ещё жил в Вене, Солженицын прислал мне туда письмо и написал “Через восемь лет Вы вернётесь в Россию”. Все смеялись над этим пророчеством, но оказалось, что Солженицын угадал год в год, ровно через восемь лет я вернулся в Россию.
А Бродскому я послал стихи из России, когда мы не были ещё с ним знакомы. Он выпустил мой первый сборник в издательстве “Ардис”, а потом, когда я оказался на Западе, он разыскал меня в газете “Русская мысль”. Через два года я приехал в Штаты, гостил у Солженицына, а Бродский вёл мои вечера в Нью-Йорке и Бостоне. Нельзя сказать, что мы были в дружбе, потому что всё-таки мы жили на разных континентах, но когда он был в Париже, мы встречались, обедали, общались.
Конечно, часто новые стихи мне бы хотелось показать тому и другому, услышать их мнение. Сегодня чрезвычайно не хватает их мнения и присутствия и в нашей культуре, и в нашей цивилизации».
Кублановскому, искусствоведу по профессии, приходилось работать экскурсоводом в самых разных местах – например, в Музее Тютчева в Муранове и Соловецком музее. Поэт поделился воспоминаниями о своих молодых годах и идеалистическом настрое: «Списался с директрисой Соловецкого музея. Путь неблизкий, жизнь там явно была нелёгкая, но мне даже в голову не приходило спросить у неё, какая у меня будет зарплата. Я приехал, мы обговорили условия моей работы, а потом она сказала: “А почему вы не спрашиваете, сколько мы вам можем платить? Мы можем платить вам очень немного”. “Сколько сможете, за то и спасибо”». А решился Кублановский на это потому, что в одном доме увидел портрет Павла Флоренского, который был сослан на Соловки и расстрелян там в 1937 году, и, узнав про его судьбу, вдохновился им.
Также Юрий Кублановский говорил об осквернении человеческого духа на Западе и в России, разложение искусства, и всё это связывал с утерей обществом религиозных представлений. Вместе с тем поэт затронул и тему служения, связав с ней свои политические и духовно-нравственные убеждения: «Я монархист только в силу того, что мыслю и жизнь, и бытиё иерархично. Есть высшие пласты жизни, есть низшие, и из этой иерархичности выросло представление о служении. Если бы этого чувства служения не было во многих, то теперь ничего не осталось бы ни от России, ни от человечества в целом».
Кублановскому задали вопрос: для кого он сочинял стихи – для себя ли, чтобы лучше разобраться в себе и своём отношении к миру, для своих близких и друзей, для незнакомых любителей поэзии, желающих насладиться художественным словом? Поэт без капли промедления твёрдо ответил: «Я писал стихи для Родины!».
Ещё Юрий Михайлович прокомментировал, почему в одном из стихотворений он назвал себя «лирики поверженным знаменосцем»: «Я считал и считаю, что сложись по-другому обстоятельства, то моя поэзия имела бы гораздо больше читателей, могла бы принести человеческим душам больше удовлетворения и морального, и культурного, и вообще сделать общество лучше, потому что каждый настоящий поэт мечтает, что благодаря его деятельности общество станет не гаже, а лучше.
Конечно, у меня есть удовлетворение, что я выполнил свой культурный долг как умел, несмотря на то что я стал “поверженным знаменосцем” по вине культурной и социальной ситуации, которая сложилась в 90-е.
Я, слава Богу, трубадуром “Великой криминальной революции”, в отличие от многих своих коллег, не стал. Что ж, такова судьба. Зато остался честен перед нашей речью и своими читателями».
Завершая вечер, его ведущий Александр Михайлович Копировский попросил разрешения прочитать ещё одно стихотворение Юрия Михайловича, которое нашёл, открыв том стихов поэта почти наугад – так, как Ф.М. Достоевский любил открывать Евангелие:
Словно через фрамугу –
умершему за пять
лет перед этим – другу
стало, что мне сказать.
По окоёму встали осени
заставы чёрно-золотые;
да и повсюду в дело брошены
полки и части запасные.
И шаткие составы встречные,
летящие под семафоры;
и солидарные, увечные
пристанционных тварей своры
(да, все мы нынче безземельные,
кто язвенники, кто в шалмане
подводит под статью расстрельную
последний миллион в кармане);
и тот у полотна железного
куст припозднившейся ромашки
мелькающий... Не безуспешные
сии зарубки и запашки.
В передметельном потемнении
пространство, сделавшись свинцово,
дошло до белого каления.
Не дёргайся, имей терпение.
И дело разрешится в слово.