– Наш разговор о Чаадаеве, чью блаженную кончину мы вспоминаем 26 апреля, выпал на день, когда президент читает Послание, а оппозиция выходит на протестные митинги. Как вы думаете, Пётр Яковлевич в наши дни вышел бы с митингующими на площадь или остался слушать 17-е послание Путина?
– Вы такой колкий вопрос задаёте сразу, и он упирается в два аспекта личности Петра Яковлевича. Дело в том, что мы о Чаадаеве знаем в основном как об авторе «первого диссидентского письма» – так его назвал замечательный знаток русской мысли отец Владимир Зелинский. И меньше знаем о Чаадаеве государственнике, консерваторе и даже в некотором роде реакционере. Его биография обрывается в царствование Александра II. Вы правильно сказали, кстати, «блаженная кончина» – Пётр Яковлевич скончался на Пасху. И его последние дни отмечены интересным фактом: когда до Чаадаева дошёл слух о том, что Александр II собирается отменять крепостное право, он сказал, что готов затвориться в своём доме, чтобы начать писать масштабное сочинение о вредности этой меры. Такими своими репризами он приближается к мыслителям весьма консервативного направления – например, Жозефу де Местру. Поэтому у меня большое сомнение, что он вышел бы на площадь. Можно вспомнить и начало его биографии – весьма сложные отношения с декабристами и расхождение с ними по части политического действия. Он сообщался с декабристскими тайными обществами, и его даже допрашивали по этому поводу, но предлагаемый ими способ изменения политической ситуации был не его способ.
– Каким Пётр Яковлевич был человеком? Его описывают храбрецом, денди, глубоким и остроумным собеседником, человеком красивым и одиноким.
– Всё, что вы назвали, к нему действительно относится в разные периоды жизни, а где-то и одновременно: и храбрец, и денди, и интеллектуал, и одинокий человек – эти стороны его личности накладываются одна на другую. Храбрость он показал ещё в юности, в 1807 году, когда после поражения от Наполеона при Фридланде по инициативе Александра I был заключён Тильзитский мир. В доме Щербатовых, где рос Чаадаев, эту дату отмечали с помпой. А Пётр Яковлевич, тогда ещё мальчишка, убежал из дома, спрятался во ржи, поскольку считал, что это пятно на биографии его отечества. Были сторонники Тильзитского мира и его противники, и вот совсем юный Чаадаев был противником.
Он ветеран войны 1812 года. Вместе с двоюродным братом и некоторыми будущими декабристами служил в лейб-гвардии Семёновском полку, защищавшем от французов знаменитую батарею Раевского именно на том месте, о котором генерал Ермолов напишет, что армия французская здесь расшиблась об армию русскую. В 1813 году он участвовал в ещё одном сражении против Наполеона – Кульмском – и получил Кульмский крест за мужество. После неудачи под Дрезденом было отступление и атака горы Кольберг, которую вели как раз Семёновские батальоны. Прапорщик Чаадаев получил орден святой Анны за абсолютную храбрость.
Впоследствии Чаадаев перешёл в Ахтырский гусарский полк, именно потому что ему был присущ, как писали современники, «щегольской шик» – буквально хотел покрасоваться в гусарской форме, вспоминает известный декабрист Муравьёв-Апостол. Но это не отменяет его храбрости.
Да, денди. Вспоминаются слова Мандельштама про «католицизм замоскворецкого сноба», но о католицизме Чаадаева поговорим отдельно. Замечательный литературовед Леонид Гроссман в начале ХХ века говорил, что дендизм – это умение повязывать галстук. Чаадаев действительно был человек формы, который умел придавать некие грани московской расплывчатости.
Что касается одиночества – это, быть может, самое важное! Чаадаев сам выбрал стезю философа, а философ часто бывает одинок. Он чем-то напоминает Сократа, который не выходил за пределы собственного города. И у Чаадаева всё-таки было затворничество, хоть и не всю жизнь. Он выезжал на Запад, а когда вернулся, сначала осел в своём доме, а потом переехал в дом на Новой Басманной, 20, став пансионером женщины, к нему благоволившей, Екатерины Гавриловны Левашовой, о которой сохранились восторженные воспоминания современников. Хотя его вытаскивали в свет, пытаясь освободить от ипохондрии, но всё же он так и прожил вторую часть своей жизни после молодости затворником.
– Пушкин пытался Чаадаева примерить к разным временам и странам: «в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес, а здесь он – офицер гусарской». Можно себе сейчас представить Петра Яковлевича и его если не карьеру, то какое-то положение, позицию в наше время на нашей земле?
– Интересно, что это стихотворение иногда переиначивают. Был такой мемуарист эпохи, Филипп Вигель, очень недоброжелательно относившийся к Чаадаеву и сохранивший о нём ремарку: «Он был первый из юношей, которые тогда (после войны 1812 года. – «Стол») полезли в гении». Вигель исказил фразу из пушкинского стихотворения: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Демосфен». То есть вместо аристократа и государственного мужа Перикла низвёл его до говоруна – из Чаадаева нередко хотели сделать такого персонажа. Что касается Брута – скорее всего, Пушкин имеет в виду не убийцу Цезаря Марка Юния Брута, а основателя Римской республики знаменитого патриция Луция Юния Брута. И здесь мы опять имеем дело, с одной стороны, с государственничеством, с другой – с резко критическим отношением Чаадаева к существующей государственности.
В последние дни своей жизни Чаадаев собирался писать отречение от своего первого «Философического письма», к скептическим интонациям которого о пути, избранном Россией, он возвратился в годы Крымской войны. Когда война началась, кажется, Закревский – один из руководителей Третьего отделения, спросил у него: «Чем это кончится?». И Чаадаев очень разочарованно сказал: «Тем, что Россия надолго станет второстепенной державой». Наверное, по этой фразе тоже можно реконструировать мысли, которые Чаадаев имел бы в нынешней России.
– Всё-таки от первого «Философического письма», которое вызвало бурю в России, до «Апологии сумасшедшего», которую так и не издали при жизни автора, взгляд Чаадаева на судьбу России, на её историю меняется. Как?
– Не случайно биографию Чаадаева, написанную известным нашим профессором Борисом Тарасовым, переиздали в годы перестройки: Чаадаев во многом мыслитель «перестроечный». Тарасов пишет, что его мысль не столько развивалась, сколько пульсировала. К сожалению, знакомство с творчеством Чаадаева у нас ограничивается первым «Философическим письмом», где он прямо-таки громит исторический путь России. Как впоследствии говорил Достоевский: «Чаадаев очень смело и подчас слепо ругал наше родное». Эта характеристика, мне кажется, достаточно точно выражает написанное в первом «Философическом письме». Но есть «Апология сумасшедшего», которую напрасно считают отречением Чаадаева от своих прежних взглядов. Здесь свои прежние резкости он снисходительно называет «несколько уничижительной филиппикой» и по-прежнему, хотя в чуть меньшей степени, сохраняет критический запал.
Завязка первого «Письма» очень жёсткая: «гордиев узел» для России в том, что путь в цивилизацию раскрывается, с точки зрения Чаадаева, только на Западе. Далее приблизительно двадцать тезисов против России и около дюжины – в пользу Запада. И в том, и в другом блоке есть свои апофеозы, то есть пики мысли, после которых, в общем, можно ставить точку и на поднятую тему больше не разговаривать. Когда в 2019 году отмечали 225-летие Чаадаева, наш замечательный литературовед Павел Басинский сказал, что приговор, который Чаадаев произнёс России, обжалованию не подлежит. Но на мой взгляд, подлежит: такими опровержениями и движется наша мысль.
Самое первое, на что не обращали внимание в советское время, кроме религиозности Чаадаева, – его традиционализм. Главная проблема России по Чаадаеву – это отсутствие в ней традиции, реальной почвы, и этим мы отличаемся не в лучшую сторону и от Запада, и от Востока. У народов Запада было некое бессознательное юношеское прошлое, «кипучая игра духовных сил», после чего эти народы входят уже в сознательный возраст. У нас, как пишет Чаадаев, было грубое варварство, дикое суеверие, унизительное иноземное владычество, тон и стиль которого переняла национальная власть. Если описать наше прошлое только двумя словами – это «злодеяние» и «рабство». Значит, прошлого у нас нет – это один из первых приговоров Чаадаева. Насчёт будущего – огромные сомнения. Если обобщить, то Россия в своей истории – это некий убийственный хронотоп, какой-то потерянный локус, отрезанный ломоть. Она существует только для того, чтобы дать пример цивилизованным, прежде всего европейским странам, как действовать не надо. В крови нашего народа – противиться прогрессу. Мы, пишет Чаадаев, даже хуже американских индейцев и кельтских друидов и бардов, у которых, в отличие от русских, есть живое предание.
Что касается западничества – было два великих человека, считает Чаадаев, которые нас туда буквально втолкнули. Пётр Великий «бросил нам плащ цивилизации». Плащ мы подобрали, но в цивилизацию не вошли. Вторым таким человеком Пётр Яковлевич почитал Александра I, чей портрет висел у него в комнате. Это царь, с которым русские войска оказались в Париже, в центре Европы, но вот опять интересный изворот (о чём говорил и Константин Леонтьев): мы нахватались чуждых идей, которые Россию очень быстро отбросили на полвека назад. Это, по всей видимости, был его укол радикальным идеям декабристов.
Есть у нас что-нибудь хорошее? Храбрость? Но не есть ли это «ленивая отвага», спрашивает Чаадаев, оборотная сторона нашего равнодушия к добру и злу, неумения обустраиваться в этой жизни, которое проявляется в тех ситуациях, когда храбрость не требуется?
О многом ещё можно говорить. Например, о «византийском грехе» России. «Растленная Византия» – это слова Чаадаева. «Мы могли бы воспользоваться идеями, расцветшими за это время среди наших братьев на Западе, мы оказались отторгнутыми от общей семьи». Патриарх Фотий «похитил» Восточную церковь «у вселенского братства». Апофеоз этого блока идей: «стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы соединить в себе оба великих начала духовной природы: воображение и рассудок, и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара», но «ничего не дали миру».
Запад Чаадаев рисует в самых восторженных тонах, перечисляя через запятую право, порядок, закон, справедливость, – и отождествляет понятия «Европа» и «христианский мир». Россия же, считает он, – работники «единонадесятаго часа». Но если в Евангелии и эти работники получают заслуженную плату, то у нас не так. «Без сомнения мы христиане», но мы слишком поздно приняли христианство, и оно не соединилось с цивилизацией. «В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу», и это не даёт нам быть полноценными христианами. Христианство для Чаадаева не просто нравственная и идейная составляющая – это социально организующая сила. Латино-христианский Запад – не то, что погрязло в быте, прозе жизни и практицизме, как часто говорят антизападники. Чаадаев считает, что Запад – флагман цивилизации по той причине, что он дух и идею ставит выше всего, и к этому, по евангельскому слову, «всё остальное прилагается».
Итак, Россия – богооставленная страна, а Европа – Царство Божие на земле, и не задашь Провидению вопрос, почему оно нас бросило. Можно ставить точку, но точка не ставится, потому что исторический процесс продолжается, и надо, чтобы другие страны втягивались в это Царство всё больше и больше по европейскому примеру. Таковы идеи его первого «Письма».
– Но в «Апологии сумасшедшего» православию дана, мне кажется, положительная оценка, и сам Пётр Яковлевич, как известно, исповедовался и регулярно причащался в Православной церкви.
– Безусловно, Чаадаев – человек православный. Слухи, что он католик, пришли из некомпетентных донесений тайной полиции, но были и более адекватные, где говорилось, что Чаадаев весьма богомолен и посещает именно Православную церковь. Но он ценил католичество за организованность, административную чёткость, умение возглавить исторический процесс. За то же впоследствии католицизм будет ценить и Владимир Сергеевич Соловьёв, который, как известно, Чаадаева не читал, но их интуиции совпадают. В «Апологии сумасшедшего» речь идёт о двух ветвях христианства в очень соловьёвском ключе. Есть два направления христианской цивилизации: Запад практичен, а Восток богомолен. На Востоке пытались уйти в пустыню и в прямом смысле – в монашество, и политически, смиряясь со времён Византии то перед государем-еретиком, то перед любым варварским завоевателем, – уйти и просто молиться. Причём для Чаадаева молитва и православные обряды – важная вещь, что он и проповедует Екатерине Пановой в первом «Письме». Для светского общества слышать эту проповедь было несколько необычно, поэтому резко настроенный к Чаадаеву Денис Давыдов называет его «маленький аббатик»:
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.
Восточное христианство, по мнению Чаадаева, слишком дистанцируется от практики, в отличие от западного, ценного именно своими практическими плодами. В «Апологии сумасшедшего», где повторяются жёсткие замечания из первого «Письма», он говорит, что после смуты XVII века мы всё-таки сумели вновь отстроить своё собственное государство и что в России есть люди, которыми можно гордиться, которые сделали многое для христианской культуры: «могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина» – поэта, которого Чаадаеву удалось «поворотить на мысль», то есть сделать не инструментом, а главным субъектом той идеи, которой вдохновлялся он сам, – мощного движения Святого Духа в истории. Бог направляет историю, и люди здесь Ему помощники – вот главная идея Чаадаева.
– Интересно, что Герцен, считавший Чаадаева «неразгаданным сфинксом русской жизни», передаёт его взгляд на церковь фразой, что она «сделалась одной тенью, под которой покоится полиция».
– В «Философических письмах» укола гораздо больше не православию, а протестантизму. Но один укол очень существенный – по поводу крепостного права. В восьмом «Письме» он говорит, что залогом единства всех христиан является «странный догмат о Евхаристии». То есть единство сакраментальное, которое несколько разжижается у протестантов, для Чаадаева очень важно. Но во втором «Письме» отмечено, что когда в Европе возобладало христианство, то почти сразу было отменено крепостное право, а у нас, когда мы стали вполне христианским народом, в XVI–XVII веках крепостное право только укрепилось. Это жуткий парадокс, который мы должны осмыслить.
В «Апологии сумасшедшего» действительно есть очень высокие слова о Православной церкви, без которой бы не было нашей русской истории. «Было бы преувеличением, – пишет Чаадаев, – не воздать должного этой церкви, столь смиренной, иногда столь героической, которая одна утешает за пустоту наших летописей, которой принадлежит честь каждого мужественного поступка, каждого прекрасного самоотвержения наших отцов, каждой прекрасной страницы нашей истории».
Одним из первых замечаний Пушкина по поводу «Письма» Чаадаева как раз было высказывание об идее христианского единства, которая Александру Сергеевичу сильно глянулась, но в которую поэт включал и протестантизм, подвергнутый Чаадаевым критике: «Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме?».
– Кому сейчас интересен Чаадаев?
– Всякому, кто интересуется русской культурой, русской философией. Есть «чаадаевствование», когда мы берём критические реплики из его первого «Письма» и себя ими бичуем и обижаем. Один из афоризмов Чаадаева звучит так: «Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать её, предпочитаю унижать её, только бы её не обманывать». Но кроме чаадаевствования есть опасность, которая сейчас гораздо актуальнее, – опасность шатовщины. Вы начали с актуального – я хочу этим закончить. Любивший Достоевского Николай Бердяев в «Духах русской революции» вспоминает его героя Шатова, у которого «не разберёшь, где кончается крайняя левость и революционность и начинается крайняя правость и реакционность». «Такими Шатовыми полна русская революция», – пишет Бердяев. Чтение Чаадаева – это страховка нас от ретроспективной утопии, от полного отвержения Запада. Конечно, резкое западничество должно быть скорректировано национально терпимым европеизмом, о котором пишет Осип Мандельштам в своей знаменитой статье 1914 года «Пётр Чаадаев».
– Можно ли назвать взгляд Чаадаева на историю России и судьбу русского народа пророческим, провидческим?
– Я бы не стал употреблять в отношении Петра Яковлевича слово «пророк», хотя совершенно не случайно оно в нашей беседе возникло. Он очень трезвый мыслитель, человек, который очень много видел и очень зорко. Вообще история русской мысли развивается как философия истории, или историософия. Чаадаев – первый из наших философов истории. Известен мемуар, что, когда современник Чаадаева, выдающийся историк Средневековья Тимофей Николаевич Грановский, читал свои лекции, то Чаадаев буквально накануне той или иной лекции указывал факты, на которые будет ссылаться и которые будет трактовать Грановский. Это безусловно говорит не только о знании им европейской истории, но и об исторической чуткости Чаадаева. Надо вспомнить о замечательном деде Петра Яковлевича, Михаиле Михайловиче Щербатове, официальном историографе при Екатерине, который издавал историю Российскую в 18 томах и известен своим сочинением «О повреждении нравов в России». Щербатов писал, что реформа Петра была нужной, но чрезмерной, и теперь нам нужен государь, который будет более православным и меньше будет предаваться удовольствиям. Надо вспомнить, что пророком XX века называли и нашего великого писателя Александра Исаевича Солженицына. Мемуаристы и его жена Наталья Дмитриевна вспоминают, что сам Солженицын скептично относился к этому титулу. А вот относительно трезвомыслия в оценке российской истории – я думаю, это отличает всех трёх перечисленных: и Щербатова, и Чаадаева, и Солженицына.