Из предисловия издателя: гений парадоксов
Гуданец пишет политическую биографию, поэтому в центре его внимания находится политическая ипостась пушкинского мифа, а именно мифологема «певец свободы», согласно которой поэт с младых ногтей до последнего вздоха думал об освобождении своих крепостных и всего русского народа от гнёта самодержавия. В результате такого вчитывания «мой Пушкин» рафинированных пушкинистов оказывается в одном эстетическом ряду с продуктами китча вроде «горького и молочного шоколада» имени Александра Сергеевича. Чтобы приблизиться к тому Пушкину, который, в отличие от хранителей своего наследия, самокритично признавал, насколько «малодушно» он погружён «в заботах суетного света» (III/1, 65), Гуданец ведёт тщательные раскопки отягощённых идеологией интерпретаций, демонстрируя, до каких нелепостей договариваются даже лучшие умы, вовлечённые в чёрную дыру «мифоэнтропии».
Надо признать, что Гуданец сам внёс вклад в то, чтобы его книга вызывала неприятие читателей, поклоняющихся верховному богу русской культуры, а таковыми являются практически все, думающие по-русски. Он не ограничивается критикой зачастую абсурдных построений исследователей, рассматривающих Пушкина через розовые очки мифа. Порой Гуданец начинает ломиться в открытые ворота и обвинять поэта в том, что сам Пушкин неоднократно признавал, а именно что в человеческом смысле он далеко не всегда был под стать своему поэтическому гению: «И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он» (III/1, 65). Запальчивость автора свидетельствует о том, что он испытывает что-то вроде фантомной боли по утраченной вере в «русского человека, в его развитии … через двести лет» (Н.В. Гоголь).
Было бы неправильным сравнивать этот «рессентимент» с разочарованием ребёнка, который узнал, что Деда Мороза не существует, поскольку «утраченные иллюзии» Гуданца – это естественная реакция на столкновение мифа с историей. Я испытывал подобные чувства, когда, воспитанный, как и все советские люди, на герценовском мифе о «рыцарях с головы до ног, кованных из чистой стали», открыл на втором курсе университета следственные дела декабристов, где они не по-рыцарски выдавали и оговаривали друг друга и не принятого ими в тайное общество Пушкина.
Подобный шок, думаю, пережили все читавшие эти «слишком человеческие» документы. Так, выдающийся пушкинист и декабристовед П.Е. Щеголев вспоминал, что когда после революции 1905 открылись архивы следствия, то извлечённые из них «многие знания» вселили «горькое разочарование в современное сознание, полное благоговейной памяти о героях 14 декабря. Привлечённые к следствию заговорщики – от прапорщика до генерала – не проявляли никакой стойкости и с удивительной безудержностью спешили поведать своим судьям все тайные действия, все мысли, даже самые сокровенные; спешили назвать возможно больше имён, хорошо зная, что всякое указание влечёт за собой арест, не останавливаясь по временам даже перед наветами и оговорами своих товарищей, и раскаивались, раскаивались без конца».
После первого знакомства с этими наветами, оговорами и раскаяниями я декабристов возненавидел, но по мере изучения истории тайных обществ постепенно сроднился с ними и стал их рассматривать уже не из герценовской перспективы. Осмелюсь засвидетельствовать, что в процессе подготовки книги отношение Николая Леонардовича к Александру Сергеевичу начало претерпевать схожую эволюцию. В любом случае мы должны быть благодарны автору этой интригующей книги за его одинокое восстание против наслоений лжи, в которую поколения жрецов пеленают мумию бога русской культуры. Своим гневным и пристрастным взглядом Гуданец сумел обнаружить те связи явлений, которые остались скрытыми от сотен его предшественников. (...)
В не так давно переизданной книге, которая в советское время носила название «Годы борьбы», Я.А. Гордин резюмирует политическую биографию камер-юнкера Пушкина, который, судя по всему, даже на придворный бал являлся ради того, чтобы посредством «физического контакта с властью» повернуть страну на дорогу прогресса: «Понимая безнадёжность борьбы, он боролся до конца». Вот и мы безнадёжно боремся «до конца» по лукавым заветам «нашего всего»: беспощадно критикуем в социальных сетях Путина, но к ректору обращаемся исключительно «прямо, грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!» (Е.Л. Шварц).
Приведу два из множества примеров. Летом 2020 проводилась зачистка вольнодумцев Высшей школы экономики. По политическим мотивам было уволено два десятка преподавателей. Как на это попрание академических свобод реагировали их коллеги числом в почти шесть тысяч человек? Забросали ректорат возмущёнными письмами? Устроили забастовку? Вышли на митинги протеста? Бросились давать интервью представителям СМИ? Ничего подобного. Либеральные профессоры в подавляющем большинстве хранили гордое терпенье. Когда журналисты обратились к ним за комментариями, «некоторые преподаватели отказались разговаривать …даже на условиях анонимности». В ходе дискуссии в социальных сетях один из записных либералов объяснил своё молчание тем, что приговорённым к «децимации» всё равно не поможешь, поэтому в интересах дела стоит сосредоточиться на поддержке белорусских протестантов: «Скинут Лукашенко, придёт черед Путина, президент Навальный назначит хорошего ректора, и тот восстановит уволенных». Профессора, взявшие на вооружение эту многоходовую логистику, горячо поддерживали в социальных сетях – «За нашу и вашу свободу!» – антилукашенковские демонстрации «сябров». Статистика Фейсбука свидетельствует, что количество «постов» и «комментов» с бунтарским лозунгом «Жывэ Беларусь!» не в разы, а на два порядка превзошло число обсуждений пока ещё мягких политических репрессий в Вышке.
Но где гарантия, что силовики, не встретившие сопротивления учёного «материала», не войдут во вкус и не попробуют, как они мечтают, погорячее и в масштабе всей страны? Аннулированный запрос прокуратуры от 4 октября 2020 к руководству РАНХиГС с требованием отчитаться «об участии студентов в несанкционированных акциях, сотрудничестве с иностранными НКО, об участии в мероприятиях, представляющих угрозу основам конституционного строя России и создающих “имидж государства-агрессора”», скорее всего, был фальстартом уже намеченной кампании по закручиванию академических гаек. Примечательно, что письмо протеста со словами «Университет – это суверенное пространство академической свободы, в котором нет места давлению и преследованию по политическим мотивам» подписали порядка трёхсот студентов и девять (!) действительно отважных преподавателей из более чем шести тысяч научно-педагогических работников РАНХиГС.
9 из 6 000 – это 0,15 %! Таков по гамбургскому счёту нынешний потенциал свободы нашего либерального слоя, приученного в лучших традициях пушкинского оксюморона «тайная свобода» таить от начальства свои истинные убеждения.
Допускаю, дорогой читатель, что доводы Гуданца не смогут вас убедить, но тогда вам придётся искать контраргументы, что само по себе интереснейшее занятие. В любом случае ваш взгляд на Пушкина не останется прежним. Хочется поблагодарить Николая Леонардовича за способность «остранить» инерцию мифа и пожелать всем увлекательного чтения. А уважаемым коллегам – исследователям Пушкина – от души желаю того же, чего и себе (в процессе подготовки этой книги к печати я тоже, пусть в ничтожной мере, причастился к «весёлому имени» (А.А. Блок) национального гения), чтобы в наших трудах содержалось как можно больше науки-пушкиноведения и как можно меньше мифологии-пушкинистики.
Сергей Эрлих,
доктор исторических наук,
директор издательства «Нестор-История»
Глава 2. Почему Пушкина отправили в южную ссылку?
Юношеское вольнодумство Пушкина вряд ли можно считать плодом выстраданных убеждений. Скорей речь идёт о следовании политической моде его окружения послелицейского периода. П.А. Вяземский отмечал, что «так называемая либеральная, молодая пора поэзии его» совпала «с порою либерализма, который, как поветрие, охватил многих из тогдашней молодёжи. …Многие из тогдашних так называемых либеральных стихов его были более отголоском того времени, нежели отголоском, исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодёжи и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него». Следует согласиться с П. Вайлем и А. Генисом, утверждающими, что юный поэт попал «в секту, поклоняющуюся Вольности», и гражданская лирика для «певца свободы и вина» была «лишь частью тех весёлых мистерий, которые кроме фронды включали в себя вино и женщин». Под «весёлыми мистериями» понимаются заседания общества «Зелёной лампы», которую один из первых биографов поэта П.В. Анненков считал «не более, как обыкновенным оргиаческим обществом», а верный солдат коммунистической партии академик М.В. Нечкина рассматривала в качестве «побочной управы» декабристского «Союза благоденствия». И. Пильщиков считает закономерным поддержанное рядом учёных, в частности Ю.М. Лотманом, «развенчание прямолинейно-декабристской интерпретации “Зелёной лампы”», поскольку «такая интерпретация плохо увязывалась с материалом и строилась на учёте одних документальных материалов при игнорировании других», в то время как для самого Пильщикова очевиден «либертинский характер “Зелёной лампы”». Д. Пешио приводит свидетельства в пользу того, что прав был всё-таки свободный от советских мифов П.В. Анненков. «Зелёная лампа» являлась собранием либертенов настолько широкого профиля, что один из них – А.Г. Родзянко – являлся, по словам Пушкина, «певцом сократической любви» (XIII, 65), свобода которой также воспевалась на «партсобраниях» нечкинской «побочной управы».
С.Л. Франк уточняет, что политические идеалы юного Пушкина были «довольно умеренными: они сводились, помимо освобождения крестьян, к идее конституционной монархии». Эти взгляды прививал своим питомцам лицейский профессор А.П. Куницын, приверженец идей Монтескье, поборник «естественного права» и противник крепостничества. Отвергая абсолютизм, Куницын проповедовал принцип равенства всех граждан перед законом как гарантию против деспотии. Как отмечал Б.В. Томашевский, Пушкин исповедовал «конституционализм, не скрывающий антипатии к тактике вождей французской революции эпохи террора», следовательно, был чужд радикализму, который ему приписывала советская пропаганда. В письме к П.А. Вяземскому 10 июля 1826 поэт сознаётся: «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда» (XIII, 286). Даже если это написано в расчёте на перлюстрацию, тем не менее соответствует истинным взглядам автора письма. «Певец свободы» не был принципиальным противником царизма. Так, в оде «Вольность» он «прославляет законность, …ибо именно беззаконие ведёт к тирании и преступлению». Монархии, в понимании Пушкина, надлежало обеспечивать «свободу, правовой порядок и просвещение». С. Давыдов также отмечает, что программа «Вольности» – конституционная монархия: «Стихотворение “Вольность” (1817), названное в честь крамольной оды Радищева (1790), казалось, продолжало традицию родоначальника русского радикализма: “Тираны мира! Трепещите! …Восстаньте, падшие рабы!” Тем не менее между этими одами есть одна существенная разница. Пушкин предлагал лишь “На тронах поразить порок”, а не сам трон, как сказано у Радищева: “На вече весь течёт народ, / Престол чугунный разрушает” (строфа XXII)».
Поскольку «конституционный монархизм» Пушкина был, как писал П.А. Вяземский, «более отголоском того времени, нежели отголоском, исповедью внутренних чувств и убеждений», то не интериоризированная, говоря учёным языком, теория «естественного права» противоречивым образом уживалась у поэта с одобрением практики индивидуального террора. По свидетельствам очевидцев, в апреле 1820-го Пушкин расхаживал по рядам кресел в театре, демонстрируя портрет рабочего Лувеля, который зарезал герцога Беррийского на глазах его беременной жены. Убийца ставил себе целью прервать династию Бурбонов, устранив последнего законного наследника престола. Восхищенный Пушкин снабдил литографированный портрет убийцы надписью: «Урок царям».
Вольномыслие Пушкина не только отличалось непоследовательностью. Его умеренные либеральные идеи носили заёмный характер. Не столь существенно, что Пушкин не сумел самостоятельно выработать систему политических воззрений. Важно, что не выстраданные, а наносные политические убеждения не выдержали испытания на прочность. Проницательный П.А. Катенин напишет, что «после вступления на престол нового государя явился Пушкин налицо. Я заметил в нём одну только перемену: исчезли замашки либерализма. Правду сказать, они всегда казались мне угождением более моде, нежели собственным увлечением» (Курсив мой. – Н. Г.). Пушкин довольно скоро отверг ставшие немодными «замашки либерализма», вопреки тому что «либеральничанье» во многом содействовало его популярности. Об этом писал ещё А. Мицкевич: «Пушкин, как и все его друзья, принадлежал к оппозиции и в последние годы царствования Александра пустил по рукам несколько эпиграмм против его особы и его правительства; он написал даже “Оду к кинжалу”. Эти летучие стихотворения обошли в списках всю Россию, от Петербурга до Одессы, их всюду читали, разбирали, восхваляли, они принесли поэту более широкую популярность, нежели все позднейшие его произведения, имеющие несравненно большую ценность». Как указывает Я.Л. Левкович, прижизненная биографическая легенда создала Пушкину «славу бесстрашного и смелого насмешника-эпиграмматиста, поборника прав человека, идущего в ногу с передовым движением своего времени». Благодаря высылке из столицы в мае 1820-го молодая скандальная знаменитость обрела ореол великомученика. Впоследствии во французских, немецких и английских журналах Пушкин сочувственно упоминается «как автор политических стихотворений, преследуемый за свои убеждения правительством». Многие современники восприняли высылку юноши на юг как жестокую кару за вольнолюбивые стихотворения. И то и другое не вполне верно. Наказание оказалось довольно мягким, а решающий проступок Пушкина, скорее всего, не имел прямого отношения к сфере политических идеалов.
Терпимость, которую александровский режим проявлял в то время к инакомыслию, породила у юного Пушкина чувство безнаказанности. Поэтому царская опала оказалась и для самого стихотворца, и для общественности громом среди ясного неба. «Арзамасец» и приятель поэта Ф.Ф. Вигель недоумевал: «Когда Петербург был полон людей, велегласно проповедующих правила, которые прямо вели к истреблению монархической власти, когда ни один из них не был потревожен, надобно же было, чтобы пострадал юноша, чуждый их затеям, как последствия показали. Дотоле никто за политические мнения не был преследуем, и Пушкин был первым, можно сказать, единственным тогда мучеником за веру, которой даже не исповедовал. Он был в отношении к свободе то же, что иные христиане к религии своей, которые не оспаривают её истин, но до того к ней равнодушны, что зевают при одном её имени. И внезапно, ни за что ни про что, в самой первой молодости, оторвать человека от всех приятностей образованного общества, от столичных увеселений юношества, чтобы погрузить его в скуку Новороссийских степей». Близко знавший поэта мемуарист, так же как П.А. Вяземский и П.А. Катенин, подчёркивает наносной характер пушкинского либерализма.
Согласно официальной версии, главной причиной наказания послужила ода «Вольность». В письме гр. К.В. Нессельроде (составленном И.А. Каподистрией и одобренном Александром I) к И.Н. Инзову от 4 мая 1820-го сказано: «Несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства. При величайших красотах концепции и слога, это последнее произведение запечатлено опасными принципами, навеянными направлением времени или, лучше сказать, той анархической доктриной, которую по недобросовестности называют системою человеческих прав, свободы и независимости народов».
Существуют обоснованные предположения, что реальные причины высылки из столицы были иными. Прежде всего необходимо учесть, что ода «Вольность» уже давно ходила в списках и была известна властям. Более того, Д.Н. Свербеев вспоминал, как в 1819 он декламировал ее сослуживцам прямо в канцелярии Комиссии прошений на высочайшее имя: «И самая эта ода, и распространение её в петербургском обществе, и, наконец, моё торжественное чтение не тайком, а в самой канцелярии десятку служащих в ней чиновников достаточно объясняют, что это было за время, в котором мы тогда жили». Далее он пишет, что в николаевское царствование такое вольное поведение стало немыслимым: «Последствия были бы очень неприятны чтецу и даже слушателям». А в период александровского либерализма, когда «кто-то из бывших при чтении» донёс об этой декламации правителю канцелярии, тот, «призвав» Свербеева к себе на дом, сделал ему «строгий выговор не столько начальнический, сколько дружеский». «Тем всё и кончилось». Трудно представить, что в такой общественной атмосфере Пушкин мог быть наказан за «оду на вольность». Хорошо знакомый со многими высокопоставленными персонами Я.И. Сабуров сообщил П.В. Анненкову о том, что император Александр I читал оду, однако «не нашёл в ней поводов к наказанию». Совсем незадолго до инцидента, в конце 1819-го, Александр I изъявил желание ознакомиться со стихотворениями Пушкина, распространявшимися в рукописях (вероятно, получив донос об их антиправительственном содержании). При посредничестве П.Я. Чаадаева и с ведома автора пред царские очи было представлено стихотворение «Деревня». Прочитав его, император растрогался и велел передать благодарность Пушкину «за добрые чувства, которые его стихи вызывают».
По мнению М.А. Цявловского, истинная причина опалы была иной: «Дело о высылке Пушкина было возбуждено в связи с распространявшимися во второй половине 1819-го эпиграммами Пушкина на Аракчеева, ода же “Вольность”, сыгравшая в конечном счёте официально решающую роль, не была поводом к расследованию о противоправительственных стихах Пушкина». Заслуживает внимания свидетельство Я.И. Сабурова, сообщившего П.В. Анненкову, что «дело о ссылке Пушкина началось особенно по настоянию Аракчеева». Комментаторы нового собрания сочинений допускают, что «эпиграмма, возможно, явилась одной из причин высылки Пушкина из Петербурга». Вот текст эпиграммы, написанной между «июнем (не ранее 11) 1817 – мартом (?) 1820 г.»:
НА АРАКЧЕЕВА
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он — друг и брат.
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести,
Б- - - - грошевой солдат.
(II/1, 126)
Думается, это одна из тех эпиграмм, которые, по мнению выдающегося мыслителя В.С. Соловьёва, не только «ниже поэтического достоинства Пушкина», но и «ниже человеческого достоинства вообще, и столько же постыдны для автора, сколько оскорбительны для его сюжетов». Последний стих указывает на «домоправительницу» всесильного временщика крестьянку Настасью Минкину, которую жестокий и угрюмый Аракчеев обожал. Легко представить, почему рассвирепел Аракчеев. Рискуя задеть чувства ценителей пушкинского юмора, отмечу всё же, что юный «невольник чести» никогда в грош не ставил чужие чувства и честь. Оттого, учитывая достаточно либеральный политический контекст эпохи, пострадал не столько за вольнодумство, сколько за оскорбления.
Рассмотрим некоторые обстоятельства, которые предшествовали высылке и решительно противоречат мифу о геройском поведении Пушкина. В апреле 1820-го тайный полицейский агент Фогель попытался раздобыть предосудительные стихи Пушкина у его слуги. По совету Ф.Н. Глинки поэт отправился к военному генерал-губернатору Санкт-Петербурга М.А. Милорадовичу и в его кабинете переписал по памяти свои крамольные стихотворения. В известной степени это явилось мерой предосторожности, поскольку молва приписывала Пушкину все крамольные стихи и эпиграммы без разбора. Очарованный этим смелым поступком генерал-губернатор воскликнул: «О, это рыцарственно!» – и затем ходатайствовал перед императором о смягчении участи Пушкина. Благородный граф Милорадович не мог заподозрить, что любимец муз слукавил, записав в тетради «все литературные грехи своей музы, за исключением, впрочем – как говорили тогда – одной эпиграммы на гр. Аракчеева, которая бы ему никогда не простилась».
Между тем по Санкт-Петербургу поползли слухи о том, что разгневанный император намерен сослать Пушкина в Сибирь либо на Соловки. Юный поэт вдруг обнаружил, что за свои выходки он может стяжать не только аплодисменты на дружеской пирушке, но и мученический венец. Вконец перепуганный, он спешит к Н.М. Карамзину и умоляет его о заступничестве. В письме от 19 апреля 1820 года Карамзин сообщил о той беседе И.И. Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное (это между нами): служа под знамёнами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч., и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствий. Хотя я уже давно, истощив все способы образумить эту беспутную голову, предал несчастного Року и Немезиде, однако ж, из жалости к таланту, замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет». Струхнувший «певец свободы», судя по тому же письму Карамзина, представлял жалкое зрелище: «Мне уже поздно учиться сердцу человеческому: иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство или великодушие». Процитированное письмо Карамзина и ещё одно, отправленное им 17 мая 1820 П.А. Вяземскому («Пушкин, быв несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм»), свидетельствуют, что «певец свободы», скорее всего, униженно просил придворного историографа избавить его от почётного звания мученика свободы.
О смягчении участи Пушкина вместе с Н.М. Карамзиным хлопотали В.А. Жуковский, П.Я. Чаадаев, А.И. Тургенев, Ф.Н. Глинка, Н.И. Гнедич, А.Н. Оленин, Е.А. Энгельгардт, начальник Пушкина граф И.А. Каподистрия. Благодаря их заступничеству, как отметил Ю.Г. Оксман, «высылка облечена была в форму служебного перевода: поэт, числившийся чиновником коллегии иностранных дел, переведён был из столицы в Екатеринослав в распоряжение главного попечителя колонистов Южной России генерал-лейтенанта И.Н. Инзова». Царская кара оказалась сравнительно мягкой, но, несмотря на это, с той поры начал выковываться легендарный образ Пушкина, мужественного борца за свободу и политического мученика.
Глава 3. Почему Пушкина не приняли в декабристы?
Почему же Пушкин, отлично знакомый со многими декабристами и жаждущий революции, всё-таки не вступил в ряды заговорщиков? «Декабристы не приняли Пушкина в свою организацию, потому что подготавливали переворот силами военных», – утверждал Д.Я. Гершензон. Это ложь, ибо в тайных обществах состояли и литераторы, и штатские чиновники, и вышедшие в отставку помещики, и, вдобавок, согласно «Алфавиту декабристов», даже учитель. Пушкинисты разрешили щекотливый вопрос благодаря преданию, бытовавшему в семействе декабриста С.Г. Волконского. Бывший заговорщик рассказывал внуку о том, как ему «было поручено завербовать Пушкина в члены тайного общества; но он, угадав великий талант и не желая подвергать его случайностям политической кары, воздержался от исполнения возложенного на него поручения». Такова легенда, ставшая непререкаемой истиной. Впрочем, она вызывает изрядные сомнения. Прежде всего, в члены революционного тайного общества не вербуют в расчёте на будущее поражение. А талант делу не помеха, скорее наоборот. Популярные в то время литераторы, А.А. Бестужев-Марлинский и К.Ф. Рылеев, играли видную роль в среде заговорщиков, и никого это не смущало. Даже если сентиментальный С.Г. Волконский, руководствуясь собственным разумением, сорвал конспиративное задание, то почему остальные заговорщики не делали попыток вовлечь близко знакомого им поэта в тайное общество?
Декабрист Д.И. Завалишин не согласен с версией, восходящей к семейному преданию Волконских: «Известно, что одни полагали, что Пушкина потому не хотели принимать в Тайное общество, что желали сохранить его талант, но я в другом месте сказал уже, что для современников Пушкина он был вовсе не то, что для последующих поколений». Далее декабрист пишет, что поэт стремился войти в число заговорщиков, но ему было в этом отказано: «Он всеми силами добивался быть приняту в Тайное общество, но его заповедано было не принимать, зная крайнюю его изменчивость, и чем ближе кто его знал, тем более был уверен в этом крайнем его недостатке, имея множество фактов быстрых его переходов от одной крайности к другой, и законное основание не доверять ему из одного тщеславия проникнуть в великосветский и придворный круг, чтобы сделаться там “своим” человеком, что в нём всегда подмечали». Такая нелицеприятная характеристика национального поэта, а также резкие отзывы о товарищах по каторге и ссылке, содержащиеся в мемуарном очерке Завалишина «Пребывание декабристов в тюремном заключении в казематах в Чите и в Петровском заводе», привели к тому, что, несмотря на величайший интерес советской историографии к первому, согласно Ленину, поколению революционеров, очерк не был опубликован целиком. Насколько отзыв Завалишина соответствует действительности? И.Б. Мушина отмечает, что автор «Пребывания декабристов» является «одним из наиболее осведомлённых, эмпирически точных историков декабристского движения. Сведения, им сообщаемые, как правило, всегда подтверждаются другими свидетельствами». Далее она возражает себе: «однако мемуары Д.И. Завалишина явно тенденциозны»: «В его предвзятых оценках поведения Пушкина …моральный максимализм, самолюбование и крайняя нетерпимость сочетаются с примитивным дидактизмом. Д.И. Завалишин явно не способен понять психологию поэта, художника, артиста, т. е. тип творческой личности, не укладывающейся в прокрустово ложе “сектантского” этического ригоризма». Как понять противоречие между эмпирической точностью и явной тенденциозностью мемуариста? Значит ли это, что факт «заповедано было не принимать» Пушкина в тайное общество Завалишин зафиксировал точно, но при этом тенденциозно указал причину этого решения – «крайнюю изменчивость» поэта?
Сведения, сообщаемые Завалишиным, подтверждаются в гораздо более резких выражениях другим декабристом – И.И. Горбачевским: «Нам от Верховной Думы было запрещено знакомиться с поэтом А.С. Пушкиным, когда он жил на юге. Прямо было сказано, что он, по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни, сделает донос тотчас правительству о существовании тайного общества: Мне рассказывал Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что уши и теперь краснеют». Советские цензоры были столь шокированы этим оскорблением чувств верующих в Пушкина, что в эпоху хрущёвской оттепели (!) подвергли мемуары Горбачевского редакторским репрессиям, то есть удалили этот пассаж из текста со следующим примечанием: «Далее следует исключительно тяжкое, несправедливое обвинение, брошенное Горбачевским Пушкину, которое мы не печатаем».
Рассмотрим стратегии, с помощью которых лучшие силы пушкинистики дезавуировали свидетельства источников.
С.Я. Гессен усомнился в достоверности декабристских «показаний» о Пушкине, так как в Сибири их взгляды менялись в сторону, как надо понимать из контекста, большей революционности и поэтому они смотрели на поэта «сквозь призму их идеологического роста». При взгляде через эту призму Пушкин выглядел человеком несерьёзным и, следовательно, недостойным состоять в рядах заговорщиков. Но, справедливо возражает Гессен, «в тайных обществах немало было людей, могущих поспорить в легкомыслии с Пушкиным». Для отказа должна была быть, считает исследователь, более основательная причина, а именно – неукоснительное соблюдение «основных требований конспирации». Привлечь Пушкина к заговору означало «навести сыскных ищеек на прямой след тайного общества»: «Может быть, именно поэтому, именно вследствие того, что Пушкин был как бы первым из декабристов, первым глашатаем их идей и первым, понёсшим за это кару, – ему не довелось формально принадлежать к тайному обществу и суждено было остаться только певцом декабристов».
Если характеристику, данную Завалишиным, можно было проигнорировать как одну из многих напраслин, возведённых вздорным мемуаристом, то антипушкинский выпад Горбачевского замолчать было сложнее, поскольку радикальные, на фоне других носителей ограниченной дворянской революционности, взгляды «демократа по убеждениям» создавали ему в глазах советских исследователей репутацию надёжного свидетеля. В связи с этим возникла необходимость объяснить, почему он дал «ложные показания» на поэтического вдохновителя декабристов. В.Э. Вацуро и Б.С. Мейлах приводят, со ссылкой на П.Е. Щёголева, аргументы в пользу того, что «слова Горбачевского не отражают истинного положения дел, память здесь ему изменила». В.С. Парсамов считает, что в данном случае сказались позднейшие социологические взгляды «демократа» Горбачевского, подозрительно относившегося ко всем «аристократам», включая «шестисотлетнего дворянина». Н.Я. Эйдельман отметил, что мемуарист не был лично знаком с Пушкиным и в его воспоминаниях отразилась клевета пушкинского «демона» А.Н. Раевского.
С.В. Берёзкина, так же как Н.Я. Эйдельман, считает, что поэт был оклеветан перед декабристами, но не согласна, что клеветником был демонический Раевский. По её мнению, отрицательную характеристику другу декабристов дал видный участник ранних тайных обществ генерал М.Ф. Орлов, которого вчерашний лицеист оскорбил «эпиграммой непристойного характера» «Орлов с Истоминой в постеле...» (II/1, 37). Более того, Пушкин продолжал насмехаться над «богатырём Орловым» и в Кишинёве: «Намеки такого же плана содержались и в письме Пушкина к А.И. Тургеневу от 7 мая 1821 г., где говорилось о женитьбе Орлова. Александр Тургенев был очень нескромным в отношении пушкинских писем человеком, и насмешки поэта над богатырём Орловым, который, судя по текстам Пушкина, был как-то непропорционально сложен, вполне могли дойти до Кишинёва через Петербург. Похоже, Орлов этих насмешек Пушкину не простил» (Курсив мой. – Н. Г.). Выходит, что если бы все члены Орлова были прямо пропорциональны его богатырской стати, то Пушкин обязательно стал бы членом тайного общества? Для С.В. Берёзкиной не очевидно, что насмешки над тем, что кто-то «как-то непропорционально сложен», сами по себе подтверждают справедливость негативных характеристик, данных поэту декабристами.
На этом фоне уникальным выглядит мнение И.В. Немировского: «Отзыв Горбачевского именно потому и вызвал у пушкинистов неприятие, граничащее с полным отторжением, что резко и однозначно связал запрет знакомиться с Пушкиным с неблаговидным поведением поэта. Можно было бы считать эту оценку частным мнением не слишком культурного человека, если бы не пришедшее к нам за последние десятилетия понимание того, что отзыв действительно отражает “социальную репутацию” Пушкина».
Свидетельства Завалишина и Горбачевского ставятся под сомнение в связи с тем, что первый едва ли был знаком, а второй точно не был знаком с поэтом. Но отзывы членов тайного общества, прекрасно знавших Пушкина, также подтверждают, что он не был принят в ряды заговорщиков, поскольку был «столь болтлив» (П.С. Пущин). В июле 1826-го секретный агент А.К. Бошняк был направлен в Псковскую губернию с заданием собрать сведения о ссыльном друге декабристов. С этой целью он посетил имение Жадрицы (расстояние от Михайловского по прямой около 25 км), где тогда проживал член тайного общества и начальник кишинёвской ложи «Овидий» отставленный от службы генерал-майор П.С. Пущин, от которого, пишет Бошняк в служебной записке, «вышли все слухи о Пушкине, сделавшиеся причиною моего отправления». Из «общих разговоров», в том числе в кругу семьи хозяина имения, выяснилось, что Пушкин – «говорун, часто взводящий на себя небылицу, что нельзя предполагать, чтобы он имел действительные противу правительства намерения, в доказательство чего и основываясь на непричастности его к заговору, которого некоторые члены состояли с ним в тесной связи; что он столь болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его себе присвоить» (Курсив мой. – Н. Г.). То же самое утверждает однокашник Пушкина и, скорее всего, член тайного общества Ф.Ф. Матюшкин, который отмечает, что препятствием к участию поэта в заговоре была «его болтливость, которой опасались». Предполагаю, что приведённые свидетельства П.С. Пущина и Ф.Ф. Матюшкина не случайно не были включены ни в одно из трёх «канонических» изданий «Пушкин в воспоминаниях современников» и лишь недавно вышли в составе сборника «апокрифов» с говорящим названием «Пушкин в забытых воспоминаниях современников».
Главным свидетельством в пользу того, что именно «социальная репутация» стала препятствием для принятия «певца свободы» в члены тайного общества, являются воспоминания первого пушкинского друга И.И. Пущина. Он пишет о том, как его огорчало неприличное стремление однокашника льнуть к сильным мира сего: «Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около Орлова, Чернышёва, Киселёва и других: они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдёшь сочувствия и пр.”. Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, – Пушкин опять с тогдашними львами!». О своих соображениях член тайного общества Пущин пишет: «[Я] уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу. Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадёжными пугали меня». У кого повернется язык утверждать, что лучшего друга Пушкина в данном случае подвела память, что он воспроизводит чью-то клевету на поэта, что после каторги переменилась его социологическая концепция?
Следует согласиться с С.В. Берёзкиной: «Свидетельства недоверчивого отношения к поэту со стороны декабристов долгое время не принимались всерьёз ни историками, ни пушкинистами, которые к тому же отказывались и печатать их в полном объёме. Между тем академическое пушкиноведение должно, как мне кажется, впитать в себя “горькую истину”: заговорщики не приняли поэта в свои ряды. Это был их, а не Пушкина выбор. Причина была Пушкину хорошо известна: это негативная репутация, тянувшаяся за ним из Петербурга и особенным образом разросшаяся на юге. Людей декабристского склада настораживало в Пушкине тяготение к представителям аристократии, оргиастический образ жизни, преданность наслаждениям, граничащая со слабостью характера, наконец, его импульсивность».
Будущие декабристы общались с Пушкиным непосредственно и подолгу. Нельзя считать, что они были сверхтребовательны при приёме новых членов. В их рядах было немало случайных людей, но Пушкин им не подходил даже по самым снисходительным критериям. Намётанным глазом офицеров с боевым и жизненным опытом они различили то, чего спустя сотню лет не смогли уразуметь многие кабинетные учёные. А именно – видели перед собой человека тщеславного, вспыльчивого, ребячливого и – что хуже всего – не способного обуздать свой язык. Декабрист Якушкин вспоминает о Пушкине: «Иногда он корчил лихача, вероятно, вспоминая Каверина и других своих приятелей-гусаров в Царском Селе; при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и всё вместе выходило как-то очень пошло». С таким можно кутнуть в весёлой компании, благо сыплет остротами. Но его нельзя и близко подпускать к секретам, за которые могут полететь головы. Впрочем, Ю.М. Лотман всерьёз полагал, что узколобые заговорщики не сумели оценить титаническую фигуру Пушкина, так как их «ставило в тупик богатство и разнообразие его личности».
***
P.S. Редакция Медиапроекта «Стол» будет рада любой реакции читателей на такой биографический комментарий к личности поэта. Дорог ли вам «политический миф» о Пушкине, включающий того зайца, который якобы перебежал дорогу Александру Сергеевичу накануне восстания на Сенатской площади? Или он устарел уже давно, со школьной скамьи? Не устарела ли вместе с ним и «тайная свобода»?..