В прошедшем году минуло 225 лет Осипу Сенковскому – и, вполне обыкновенно для памяти о нём, – эта дата прошла почти незамеченной. Его слава осталась в его времени, затем о нём было несколько любопытных мемуарных зарисовок, несколько статей, пара книг... Человека такого масштаба невозможно совершенно забыть, но и память о нём несколько смутна, прерывиста, как бы до конца не определившаяся, о чём именно надлежит помнить.
Здесь речь пойдёт лишь о Сенковском-журналисте. Это уточнение необходимо, поскольку Сенковский прожил по меньшей мере две жизни: учёного-востоковеда и литератора. Правда, во многом эти жизни совпадают – разрыв/разлом возникает в восприятии в дальнейшем, после того как вторая окончательно поглощает первую (при этом не становясь единственно-собственной, совпадающей с сутью).
Собрание сочинений Сенковского. Фото: litfund.ruО Сенковском говорить сложно – простите за банальный зачин – от того, что он явно больше и сложнее своего публичного образа и своей явленности. Вообще стоит отметить, что для писателя это плохой знак, свидетельство того, что он именно как писатель не слишком хорош. Ведь великий писатель как раз наиболее «сам», полнее всего раскрывается именно в своих произведениях – за границами их, при личном знакомстве, оказываясь нередко гораздо более плоским, ненаблюдательным, банальным или что-то ещё. Всё лучшее он отдал и отдаёт произведению. Как у Розанова: где-то ближе к концу жизни он замечает, что вот всё говорит о доме, о мире... а родные его почти не видят, всё сидит за письменным столом и пишет, а хотя бы ту часть мира, что зовётся городом, наблюдает в основном по пути в и из редакции.
Напротив, Сенковский в литературе – лишь часть, его грань. Как пишут мемуаристы, его фельетоны и повести могут дать лишь слабый намёк на то остроумие, которым могли наслаждаться близкие к нему собеседники. Разнообразие его повествований едва ли не скуднее разнообразия его собственной жизни. В ней были и учёное отрочество, и путешествие на Восток, совершённое им в одиночку, когда ему только исполнилось 19 лет от роду, и по возвращении из которого он оказался одновременно профессором сразу двух кафедр Петербургского университета: арабского и турецкого языка. Он стал издателем не просто самого популярного (в конце концов, мало ли было «самых популярных» журналов в истории печати из тех, что не припомнит никто, кроме специалистов), но воистину революционного журнала – «Библиотеки для чтения», прародителя всех русских «толстых журналов», тех мастодонтов, что будут безраздельно господствовать в русской печати до 1880-х годов, а по существу доживут в славе до самого конца уже второй империи, той, что придёт на смену Российской.
Портрет Аделаиды Александровны Сенковской кисти А. П. Брюллова. Фото: общественное достояниеИ в этом смысле он тоже романтик: как романтик он весь целиком, по натуре. Персонаж где-то гофмановский, а что-то взявший от Тика... Это и очарование Востоком, по поводу которого он иронизировал, выступал скептиком (замечая, например, что «тайна» пирамид не больше, чем постройка нового канала из Средиземного в Красное море: паша приказал созвать пару сотен тысяч работников, несколько десятков тысяч погибли, и канал был готов – вот и вся «загадка»), но которым искренне наслаждался: начиная с того, что заказывал свой портрет в восточном костюме и вплоть до обустройства своего кабинета на восточный манер.
Он был до беспамятства влюблён в замужнюю – та велела ему жениться на её сестре, что он и привёл в исполнение, а следом она умерла, оставив его в бессмысленном браке, где он десятилетиями старался не просто не дать жене в чём-то упрекнуть себя, но и делал для неё всё мыслимое: и если она о чём-то и догадывалась, то со своей стороны сделала всё, чтобы это осталось неизвестным никому из посторонних.
Каверин, размышляя о судьбе Сенковского, скажет, что журналистика съела его – не в смысле «жизни» в обычном биографическом изложении. Напротив, именно в этом ракурсе журналистика всегда оставалась для него лишь одним из занятий, тем, которому он не подчинялся, которым нередко (и пагубно для своих дел) пренебрегал... Дружинин, например, публично жаловался (в «Письмах иногороднего подписчика»), когда же наконец в «Библиотеке...» прекратятся бесконечные рассуждения о музыке и музыкальных инструментах – Сенковский в этом случае если и не пренебрегал публикой, то пребывал в безразличии к ней (вопреки собственным рассуждениям о жёстком и капризном Паблик-Султан-Багадуре, способном по минутному капризу казнить любимца вчерашнего дня, лишь только он заставит его зевать). Теперь он на десятках печатных листов рассуждал о том, что занимало его самого в этот момент: он был увлечён музыкой, изобретал скрипку о пяти струнах и реформировал рояль, и журналистике оставалось посторониться, терпеть его новое увлечение.
Журнал словесности «Библиотека для чтения». Фото: auction-imperia.ruРассказывая о профессорской карьере Сенковского, её явной остановке десять лет спустя после блистательного начала, Каверин много говорит о внешнем, о положении дел в университете, об обстановке после польского восстания 1830–1831 гг., когда отныне с мечтами на большую дипломатическую карьеру приходится расстаться окончательно, став по самому происхождению своему «человеком под подозрением», тем, чьей лояльности доверять нельзя. Во всём этом есть доля истины, вот только и история очарования, глубокой вовлечённости в дела «Библиотеки...» ограничится примерно таким же по продолжительности сроком – и уже в письмах 1843 года эпизод звучит внутренне завершённым, длящимся лишь по внешним соображениям, где всё уже сказано, сделано, – не сделано того, что мог бы, но это уже и не будет сделано никогда, итог подведён. Он сетует, что всё ушло в журнал, растопилось в нём – и нет и никогда не будет им написано что-то, способное остаться само по себе, вне журнальной литературы.
Думается, ему просто становилось скучно: несколько лет увлечения очередным большим делом, овладение им, несколько лет труда, который ещё радует, а потом... Потом – душа если ещё не живёт иным, то уже пытается найти что-то другое, как сам он расскажет о любви, чистейшей, изготовленной в шапке чёрта (напитавшись которой ты уже «в любви», и лишь ищешь того, другого, который столь же наполнен ею, как и ты)... Он заскучал журналом, а то, что на пути его повстречалась табачная фабрика, так то уже вновь, возвращаясь к рассуждениям Каверина, знак эпохи, надежда быстрого успеха, в то же время соблазнившая, например, и другого литератора – Достоевского-старшего, с тем же, разве что менее разорительным, результатом.
Портрет Осипа Ивановича Сенковского. Фото: общественное достояниеНо когда Каверин говорил о «съевшей» Сенковского журналистике, он имел в виду одновременно и удачу, и неудачу: неудачу в смысле литературы, ведь язык журналистики – неизбежно «общий», уже существующий, общепонятный. Сенковский, знавший уйму языков, ещё до достижения тридцатилетия добавивший к коллекции помимо китайского и такой экзотический, как монгольский, писавший к тридцати годам одинаково легко по крайней мере по-польски, по-русски и по-французски, в конце концов выработал тот идеально-лёгкий и одновременно «никакой» язык, по которому без всякого труда скользил ум читателя, теперь следящий лишь за обстоятельствами рассказа, улыбающегося регулярным остротам и удивляющийся неожиданным наблюдениям. Сенковский сам сознательно к этому стремился, ставя задачей достигнуть непринуждённости светского разговора, избавиться от всех утяжелений письменной речи: писать надобно так, как говорят образованные люди, собравшиеся в хорошо убранной гостиной приличного дома, без «сего» и «оного».
Он и достигнет этого – с тем, чтобы затем искусство гладкого, скользящего как по паркету письма сделалось общим, равно как, по его замечанию, с появлением «Библиотеки для чтения» все журналы сделались отчаянно остроумными. Но он же и знал, и хорошо понимал истинную цену этого, и что другого он уже не напишет.
Романтический герой, с основанием сознающий разрыв между им сделанным и тем, что ему было дано, и, перевалив за сорок, понимающий, но не принимающий до конца, что этот разрыв ему никогда не преодолеть. Что ничто, из созданного им, не будет вровень ему самому – за исключением самой «Библиотеки для чтения», но кто и когда будет перечитывать эту сотню томов, да и зачем? Они для того и писались, чтобы быть прочитанными – и довольно.
