«Цинна» Корнеля – трагедия, восприятие которой менялось едва ли не до противоположного: от утверждения и восславления монархии до прославления тираномахии. Справедливо и то, что для современного читателя это, пожалуй, одна из наименее интересных пьес Корнеля, несмотря на всю свою славу на протяжении двух столетий, – ведь это одновременно и самая политико-теоретическая из его трагедий, целиком погруженная не просто в сюжеты, а оперирующая понятиями, которые для нашего времени нуждаются в развёрнутом толковании.
Сюжет «Цинны» одновременно и прост, и сложен и имеет, несмотря на то что принадлежит трагедии, следы комедийного qui pro quo. В основе изображаемой истории – заговор Цинны, внука Гнея Помпея, вознамерившегося убить Августа, к тому времени уже давно являющегося единоличным правителем Рима. Литературный первоисточник помещён самим Корнелем в посвящение пьесы (снятое, замечу попутно, в последующих книжных изданиях): это глава 9-я I книги Сенеки «О милосердии» – там воспитатель Нерона повествует, как горстка золотой молодёжи, обласканная Августом, под предводительством Цинны вознамерилась убить императора – очередной уже невесть какой по счёту заговор, созревший за время его правления. Заговор становится ведом императору благодаря предательству одного из заговорщиков, но в этот раз в том числе разочарованный итогом предшествующих кар император по настоятельному совету жены Ливии решается пойти иным путём, превзойти предшествующие милости в отношении заговорщиков новыми, предварительно раскрыв всё ему известное Цинне: «Достоверно известно, что он говорил более двух часов [воспретив Цинне отвечать хоть слово], дабы затянуть эту пытку – единственную, которую он готовил виновнику. […] После этого он предложил Цинне консулат, упрекнув его за то, что тот сам не отважился выставить свою кандидатуру. У Августа не было с тех пор друга вернее, чем Цинна, назначивший его своим единственным наследником, и больше никто не устраивал заговоров против него».
Для Корнеля этот рассказ становится лишь поводом – да это и понятно, ведь из самой истории нельзя выжать ничего большего, чем историю заговора, задуманного, как отмечал Сенека, человеком «недалёкого ума», и историю милосердия, проявленного императором к заговорщикам. Если где и возникает напряжение, то именно в переходе Августа от прежнего способа действовать: жестокой расправы с заговорщиками – к милосердию, – и тому, что эта перемена оказалась действенной. Уместен вопрос: не на фоне ли ранее осуществлённых казней милосердие так подчёркивает могущество императора? Причём императора настолько сильного, что способного не только оставить жизнь, но и воздать все внешние почести тем, кто только что злоумышлял на него, показывая попутно, что истинная власть уже отлетела от тех магистратур, с которыми ещё связывается почёт.
Трагедия же Корнеля разворачивается в двух планах: с одной стороны – как история заговора, а с другой – как история Августа. Истинной душой заговора является Эмилия, дочь Квинта Торания, воспитателя будущего императора, казнённого им во время триумвирата (и за этой вымышленной фигурой воспитателя легко угадывается Цицерон, принесённый молодым Октавианом в жертву ненависти Марка Антония). Она, приближенная ко двору, любимица супруги императора Ливии, носит в своём сердце неумолимое желание отомстить виновнику гибели своего отца – и толкает на заговор Цинну, влюблённого в неё.
Сам же заговор разворачивается в политической плоскости – как стремление убить тирана, соединяющее отпрысков старых римских фамилий. Для них неведомо, что движет Цинной, до того момента, как Август не призывает к себе Цинну и второго заговорщика, Максима, которых почитает одними из ближайших к себе. Этот вызов к императору переполняет их сердца и сердце Эмилии страхом, что заговор раскрыт, но оказывается чем-то совсем иным: император делится с заговорщиками своими мыслями о сложении верховной власти, чтобы уподобиться Сулле. Август измучен тем положением, к которому стремился и которого достиг:
Стремился к власти я и вот владыкой стал,
Но, думая о ней, я всё ж её не знал.
Нашёл я в ней, свершил заветные желанья,
Заботы без конца и вечные терзанья,
Сокрытую вражду и смерть на всех путях,
Отравленный покой и бесконечный страх.
Знал Сулла до меня величье это власти,
И Цезарь, мой отец, считал её за счастье.
Но разною они ценили власть ценой:
То, что отверг один, то крепко взял другой.
Злодей окончил жизнь во всём судьбой хранимым,
Как добрый гражданин, превознесённый Римом,
А Цезарь доблестный в сенате, ясным днём,
В кругу своих друзей пал, поражён клинком.
(Здесь и далее «Цинна» цитируется в переводе
Вс. Рождественского, 1-я публ.: 1956.)
Август задумал сложить с себя власть – и обращается ко мнению двух молодых друзей. Максим целиком поддерживает это стремление, говоря о том, что, сколь бы ни была благотворна для Рима его власть, Рим никогда не способен, оставаясь собой, полюбить её. Заговорщик обращается к Августу с увещеванием:
Незаконченная картина Боццетто «Август и Цинна». Фото: ВерсальПодумай и о том, что ты правитель в Риме,
А здесь, какое бы тебе ни дали имя,
Не любят тираний – к ним злобою горя,
И в императоре все видят лишь царя.
Тираном кажется он Риму непременно.
Кто предан власти – раб, кто любит – в том измена,
Кто терпит иго – слаб, его должны хулить,
И доблесть только в том, чтобы свободным слыть.
А то, что это так, не может быть сомнений –
Уж десять видел бы напрасных покушений.
Что, коли опасность ждёт в одиннадцатый раз?
Цинна же, напротив, всеми силами отговаривает Августа от его намерения, не только превознося им свершённое, но одновременно напоминая:
Так Цезарь поступал, и должен ныне сам
Ты осудить его иль Цезарем стать нам.
Когда такая власть достойна осужденья,
То Цезарь – лишь тиран и заслужил паденье.
И пред богами сам ты должен отвечать
За кровь, что принуждён был прежде проливать.
Заговорщики вступают перед лицом Августа между собой в спор: Максим напоминает, вторя Августу, что Рим питает «ненависть к царям», поскольку, «стремясь к мечте своей, // Сколь часто он ступал по головам царей», что правление должно быть «с нравами страны <…> согласно»:
Парфяне с персами властителей хотят,
И нужен римлянам один лишь консулат.
А вот Цинна отстаивает перемены нравов во времени, отсылая к истории самого же Рима, хотя каждая перемена правления стоит много крови и лишь за долгое время, после бурь и потрясений, становится привычной:
По мудрости небес – и в этом нет сомнений –
Народу каждому присущ особый гений,
Но так же верно то, что место или век
Меняют всё, что мог замыслить человек.
Рим от царей имел и стены, и рожденье,
От консулов своих – и славу, и значенье;
А в наши времена ты от своих щедрот
Так сделал, что сейчас счастливым стал народ.
И именует Августа царём, переча Максиму. Цинна проповедует здесь неслучайность поражения защитников республики:
Когда бы небо нам дать рабство не решило,
Оно бы Рим рукой Помпея защитило.
Перед лицом Августа Цинна называет сложившееся правление рабством, его самого – царём, и тем не менее настаивает, что Августу надлежит сохранить свою власть. Оставшись вдвоём с Цинной, Максим удивлён: отчего тот отговорил Августа, стремившегося дать всё то, на что вроде бы нацелен устроенный ими заговор. Он начинает подозревать и вскоре уверяется, что Цинна воодушевлён Эмилией – той, которую Август только что даровал ему в жены, что им движет страсть к ней и покорность её желаниям. Поскольку сам Максим влюблён в Эмилию и обнаруживает в Цинне счастливого соперника, он решает предать заговорщиков и косвенным образом донести о заговоре Августу.
Но главное – оказывается, что Цинна ничуть не лукавит перед Августом: всё, сказанное им, есть действительно то, что он думает – и в этом его внутренний конфликт. Он принимает власть Августа как необходимость и благо этого времени, того Рима, каким он стал – и вместе с тем оказывается злоумышляющим на жизнь Августа. Он пытается отговорить Эмилию – ведь её отказ от мести дарует ему сразу всё то, о чём он мечтает, но Эмилии нужна только месть. И Цинне остаётся повиноваться возлюбленной.
Концовка этой трагедии уже известна – второй длинный разговор Августа с Цинной, теперь уже как разоблачённым заговорщиком, и Ливия, склоняющая Августа испробовать милосердие. Но главное здесь то, что заговорщики – все три, что даны в трагедии: Цинна, Максим и Эмилия, – оказываются движимы частными интересами. Пружина заговора – стремление Эмилии отомстить за отца и соперничество за женщину между двумя римскими аристократами. Цинна, на первый взгляд республиканский герой, оказывается тем, кто жертвует общим благом во имя частного устремления: ради Эмилии он подвергает Рим опасности вновь окунуться в океан кровопролития, причём даже без оправдания в виде обоснованного личного честолюбия, о чём и напомнит ему в IV акте сам Август. Цинна понимает, что к прежнему нет возврата, но не может же он надеяться, что его власть, коли он встанет на место убитого Августа, примут другие: у него нет авторитета, нет тех заслуг, на которых построено текущее положение Августа и которые тем не менее оказываются недостаточными, чтобы уберечь его от вереницы покушений. Эмилия мечтает только о мести, и ей безразлично, что это будет означать для Рима, лишь бы убийца её отца принял смерть, а Максим выдаёт заговор только потому, что хочет устранить соперника.
Оказывается, что единственные, кто заботятся о благе Рима, – это Август и его супруга Ливия. Выясняется, что прежняя республика мертва, а империя и есть республика восстановленная. И как напишет век спустя Вико: «Такой порядок человеческих гражданских вещей в конце концов оказался как бы подготовленным для Монархических Государств: в последних Монархи желают издавать законы согласно естественной справедливости, т.е., следовательно, такими, какими их понимает большинство (а потому они уравнивают в праве могущественных со слабыми), – это делает единственно только Монархия; Гражданская Справедливость, т.е. Государственный Смысл, становится понятной лишь немногим мудрецам в Общественных делах и, соответственно своему вечному свойству, сохраняется в тайне внутри Кабинетов» («Основания Новой Науки…», кн. IV, Королларий об Основоположной Истории Римского Права). Эта политическая мысль полна внутренних противоречий, которые снимаются только художественным гением Корнеля и тем фактом, что жизнь наша – вплоть до XXI века – тоже противоречива.
