О ненависти к письму

Андрей Тесля рассказывает, зачем и как писать, когда это решительно не любишь делать 

Фото: Yannick Pulver/Unsplash

Фото: Yannick Pulver/Unsplash

Надо признаться, я ненавижу писать. Впрочем, не питаю особенной любви и к чтению лекций. Но там – привычка, да и к лекциям у меня разве что нет пристрастия: это тот вид занятий, который не любишь, но и только – именно в строгом значении отрицательной приставки.  

А вот писать я искренне ненавижу. Это сочетание окончательности – которой нет в устном слове, которое всегда примерно, которое сопровождается жестом, интонацией. И которое, что намного важнее, всегда может быть скорректировано в ответ на взгляд, недоумение или возражение – недостаточное пояснено, неудачно сформулированное переформулировано. Это, кстати, поясняет, думается, сказанное о нелюбви к лекциям: не люблю я в них то, что удаляет от разговора, что обращаться надобно сразу ко многим, – и потому стараюсь говорить одному-двум, ориентируясь на них и лишь сверяясь с реакцией аудитории в целом.  

Написанное же – остаётся и окончательным, и вместе с тем – никому вполне. Потому лучший род письма для меня, простите за случившуюся игру слов, это – письма. Они ведь ближе всего к разговору – лишь слабое приближение, но всё-таки: думая о собеседнике, представляя, как он взбросил взгляд или, напротив, как ушёл в себя – и ожидая ответной реплики, ожидая неожиданного (и расстраиваясь, разумеется, там, где лишь формульный ответ, но и это расстройство – часть разговора как понимания другого, поиска – если он тебе интересен – того, что может вызвать его отклик, или же другого понимания, намного более важного: что сейчас не до того, он погружён, озабочен иным – и возможности разделить это, будь это мысли или настроение). Кстати, в разговоре ведь мысли и настроения слиты по самой природе. Это на письме мы задумываемся или находим интуитивно, коли одарены этим, как передать интонацию, – и мало кто сможет передать живую интонацию, сыграть столь творчески, что у него оживёт бумага, ведь и большие актёры, именно входя в роль, не столько вольно, сколько невольно, – но нередко меняют текст. И никто не скажет, что делают его лучше, – обычно ведь нет, но они делают главное – делают слово живым, зритель верит тому, что, будь даже самым лучшим, но лишь прочитанным другим словом – оставалось бы глухим: чтобы быть расслышанным в чтении про себя – настолько, что губы начинают невольно шевелиться, выговаривая его, не для другого – для себя же самого.  

Думаю, здесь я не одинок. Ведь мало кто может писать без читателя – и, как записывала для себя Лидия Гинзбург, «пишущий должен печататься». Иначе остаётся лишь писать письма да дневник – те два рода письма, где адресат определён. С письмом понятно, а настоящий дневник в конце концов никогда не пишется «для потомства» – он пишется для себя же самого, или как род разговора с собой в процессе, или как разговор с собой же – иным, незнакомым, тем, кто всё забудет и будет с удивлением, а может, и с неприязнью – как знать, – или родом умиления, предполагая лучшее, – перечитывать себя давнишнего. Перечитывать – в том числе и для того, чтобы написать воспоминания – уже другой род рассказа, обращённый вовне, способ расшифровать некогда написанное для себя самого (кстати, ведь есть такой род дневников, обработанных автором для печати, – носящие это имя от того, что сохранили память о материале, положенном в их основу). Написав «перечитывать», сомневаюсь, верно ли написал: ведь дневники далеко не всегда перечитывают – их пишут, а если и читают, то много лет спустя – так что их автор может оказаться их же и первым читателем. 

Но всё-таки – если письмо вызывает такое сопротивление, вплоть до ненависти – зачем же писать? Вопрос остаётся обратить к самому себе – ведь я же сказал это, а есть множество людей, которые писать любят, наслаждаются процессом, кто-то разливаясь потоком, кто-то любовно подбирая слово к слову (ну и прочие даже не хрестоматийные, а заштампованные обороты: от «нанизывания» до «истечения», позволяя себе переставить в обратном порядке).  

Прежде всего – от того, что всё забывается. Мысль, которую ты вспоминаешь, – совсем не та зачастую, что, как кажется, ты вспомнил – равно как и наоборот, запись язвительно напоминает: пережитое тобой как открытие, понимание, только что свершившееся, – да вот же оно, было уже, ты позабыл, всё вертишься на одном и том же месте.  

Письмо не даёт тебе – ладно, давайте честнее, – сокращает возможности  добросовестно играть с собой, забывая былые мнения, суждения, действия и поступки. Память услужлива – письмо неподатливо (и не случаен старый обычай возвращать письма друг друга после разрыва отношений – или же после смерти: то был разговор, он завершился, сказанное возвращается, в том числе и чтобы быть уничтоженным, дать место памяти, для чего надобно вытеснить, устранить письмо). 

Ну и в конце концов – с тем, чтобы поделиться с другим. Тем, кто не выдержит твоего монолога – да он и невозможен, ты сам не удержишь его так долго. Но кто, возможно, найдёт время прочесть – ведь по крайней мере на первый раз мы читаем намного быстрее, чем слушаем – да и странно слушать готовый рассказ, разговор ведь для того и существует, чтобы делиться не просто незаконченным, а чаще всего не вполне оформленным, как раз в разговоре и находящим – нет, не свою «форму» как нечто внешнее, а форму в старом смысле, то есть становящееся адекватным себе, выраженным (и понятным для себя же – вновь, не в смысле «понятности» как уже состоявшегося, а и того, что здесь зачастую и становится только предметом понимания).  

Письмо косно, неподатливо, игриво – в смысле актёрском, ведь оно предполагает уместить в слово то, что живёт помимо него, – и, следовательно, лживо. Но вместе – и честнее, поскольку должно хранить верность не мгновению, а неопределённой длительности, оставаться собой. А это стоит усилий.   

Читайте также