Про то, как продали Россию

Интервью с Александрой Петровной Ершовой, кандидатом педагогических наук, внучкой последнего дореволюционного губернатора Воронежа М.Д. Ершова (1862 - 1919) и педагога-просветителя конца XIX века А. А. Штевен-Ершовой (1865 - 1933), дочерью известного театрального режиссера П. М. Ершова (1910 - 1994)

Фото: Олег Глаголев

Фото: Олег Глаголев

– Первая половина XX века принесла России множество тяжелейших испытаний и перемен. Революция 1917 года стала трагедией для всей нашей страны и народа, именно так об этом говорил ваш папа – Петр Михайлович Ершов. Александра Петровна, что вы вынесли из опыта жизни в XX веке?

 Я бы еще сказала, что революция была не только трагедией… Она была настоящей трагедией, наверное, только для той небольшой части русских людей, которые любили свое Отечество всерьез, по-деловому, творчески любили свою родину, кто понимал и разбирался, как идет жизнь. Это не те, кто жили-жили, а их вдруг поманили просто мечтами, фантазиями, и они решили, что надо все поменять и зажить по-другому. Поскольку родители моего отца были такими творческими людьми, которые занимались и проблемами образования, и проблемой государственного устройства – дед же был губернатором, то есть ему приходилось думать о городе, о людях. В семье Ершовых был этот приоритет высших идей: служения, пользы, понимания сущности происходящего над биологическим существованием, благосостоянием и богатством – все, чему могли русских людей научить литература, история и жизнь. Это в первую очередь, конечно, влияло на то, как в семье понималась революция. Никогда в нашей семье не было сожаления, что вот дескать мы были когда-то знатными и великими, состоятельными людьми, у нас было имущество. Никогда! Это не обсуждалось, об этом не было речи. На моей памяти были люди, которые говорили, что богатые были против революции, потому что у них все отняли, мол, если бы у них не отнимали их имущество, то они, может быть, и были бы за революцию.

Петр Михайлович Ершов - отец Александры Ершовой

Ершовы думали, что отречение императора не должно было привести к таким катастрофическим последствиям. Петр Михайлович был вообще 7-летним ребенком в 1917 году, ему только-только надо было учить историю, географию, языки. Но Александра Алексеевна, мать Петра Михайловича, моя бабушка, и все остальные, увидав этот поворот и переворот, деятельно искали, как и где им теперь приносить пользу уже в другой, не императорской России. Представление о том, что произошло в революционные годы и как стала организовываться жизнь – это приводило семью в недоумение и отчаяние. Они понимали, что такое работа и готовы были работать где и кем угодно, хоть с помощью иностранных языков, хоть в библиотеке как Марья Михайловна – старшая дочь, которая была уже образованной девушкой. Дмитрий Михайлович, старший сын, просто хотел заниматься сельским хозяйством. Это не было трагедией, но оказывалось, что каждое дело натыкается на такие препятствия, на такие новые нормы, которые были недопустимы, не соответствовали тем намерениям, идеям и мыслям, которые в этой семье культивировались и существовали. Поэтому было представление о том, что высокие нормы истинного служения России поломаны. Так это воспринимала наша семья.

Ну как они жили? В соответствии со своими представлениями о долге и чести, работали. Все работали. И не позволяли себе при мне вести какие-то антисоветские разговоры. Они между собой могли думать об ужасе того, что произошло, но я жила в нормальной советской коммунальной квартире почти до 40 лет. И папа мне говорил: если ты что-нибудь дома услышишь, ты нигде не рассказывай, а то потом придется отказываться. И это представление о том, что не надо говорить о том, о чем думаешь и что понимаешь, глубоко засело в душе. Мы всю жизнь должны были молчать. На комсомольских собраниях выступать за какую-нибудь глупость мы не могли. Выступать против глупости, или гадости, или вреда тоже не могли, потому что потом, как говорил папа, вызовут и придется отказываться.

Александра Ершова с папой

– Вызывали?

– Нет. С органами госбезопасности я встретилась впервые, когда мы пригласили моего дядю, папиного брата Василия Михайловича, из Америки в гости. Я тогда работала в научно-исследовательском институте и была единственный родственник-работник, который может пригласить иностранного гостя. Папа уже не работал, мама не работала, тетя Оля не могла себе почему-то это позволить, тетя Маня вообще была в Монино, в закрытом учреждении. Как только этот заказ появился, пришел кагэбэшник и стал спрашивать, как, что, почему, откуда, с чем связано? И вот я помню странное такое чувство: что, он подозревает, что я враг?!.. Я же с ним разговариваю как с нормальным человеком. Это было в 1970 году – в первый раз я столкнулась с кагэбэшниками – я с ними не разговаривала как с врагами, потому что я тогда еще не начиталась того ужаса, который происходил в стране. Потом-то я уж поняла, что с ними со всеми надо разговаривать как с врагами.

Так получилось, что все близкие, соратники, сотрудники, единомышленники, родители Петра Михайловича были как бы рассеяны и уничтожены до моего рождения, где-то в 1920–30-х годах. А когда я уже в 1946 году пошла в школу, это уже было совсем другое общество. Были знакомые, которые вернулись из тюрем, но как-то это не обсуждалось – они прожили этот период и вот теперь живут дальше. Папа-то мой всегда знал, что он живет в оккупированной стране, что Россия оккупирована врагами, но он не будет тратить свою жизнь на этих врагов, он будет тратить жизнь на свое дело. И то, как он занимался своим делом, и как ему было интересно сидеть за этим столом, и читать, писать, выдумывать, работать, строить, – так он это и делал. И поэтому для меня было ясно, что есть в жизни всегда что-то интересное, что можно делать вне зависимости от того, как устроено государство. Я тогда говорила, что всякое безобразие – это и есть социализм. Такие я себе позволяла шуточки.

– Александра Петровна, то есть в вашей семье все понимали двойственность жизни в таких условиях. Что давало опору для жизни в таких обстоятельствах?

– Я почти ответила: созидательный труд, соблюдая честь и совесть, никогда не претендуя ни на какие привилегии. Жизнь была очень бедной, никаких привилегий и никакого воровства! Петр Михайлович ничего никогда нигде не брал не своего. Бумагу как человек, который пишет, где бы он ни работал, покупали в магазине. Книжки покупали в магазине. …Вы понимаете, что такое 1967 год? Это 50 лет революции. В 1967 году Петру Михайловичу предложили поставить спектакль в русском драматическом театре в городе Фрунзе к 50-летию советской власти. Но что?! «Дни Турбиных»! Это было невероятно. Я тогда была аспиранткой, поэтому мне полагался дешевый билет на самолет, и я полетела во Фрунзе на премьеру, но успела и генеральные репетиции посмотреть. У Петра Михайловича одна сцена была очень хорошо построена. Уже понятно, что белые офицеры лишены всякой поддержки, Алексей убит, Мышлаевский говорит, что он все-таки пойдет к большевикам – много же военных спецов пошли к большевикам, а там еще есть один офицер, Студзинский, который говорит, что он к большевикам не пойдет. И Петр Михайлович так построил мизансцену, что Студзинский был посередине, все к нему повернуты лицом, к нам – спиной. И он говорит: «Продали Россию»! Это был центральный момент всего спектакля. Вышло, что «Дни Турбиных» – это спектакль про то, как продали Россию.

Я очень любила этот спектакль, пока мы там были. Потом Петру Михайловичу предложили стать главным режиссером, а он сказал, что станет, если всех других режиссеров выгонят, потому что они безобразие тут делают и нравственно, и художественно. И конечно, никаким главным режиссером после этого он не стал.

Ершов, дед А.П. Ершовой, губернатор Воронежа. Фото из личного архива

– Александра Петровна, встреча с какими людьми и какие ситуации были определяющими и сформировали вас? Кто были ваши учителя?

Таких очень было много. Я очень благодарна судьбе, мне всегда удавалось увидеть такого человека, который бы меня воодушевлял в том, что я еще не умею, не знаю, не понимаю, что очень интересно. Начиная с обоих моих родителей.

Отмотаю немного назад… Вспоминая родителей, я подумала, как же могла случиться революция. Вот моя мама, папа, дед – это же хорошие люди, интеллигенция, или другая моя бабушка по маме. Как же они допустили революцию? И вдруг до меня дошло, о чем Чехов писал всегда, что интеллигенция была безобразная. Что в предреволюционные годы она все время не тем занималась, чем надо, не строила, не берегла, не настаивала на том принципиальном, на чем надо настаивать. Она все грустила-тосковала, ей было плохо, были они все несчастны. А Александра Алексеевна, она и боец была, и терпелец, – это моя бабушка, мать отца. Она старалась людей вокруг себя улучшить, не как чеховские герои, которые только про себя помнили – такой эгоизм беспредельный. Так мои старшие родственники помогли мне открыть Чехова, и после этого я ставила спектакли по Чехову, исходя из этих соображений.

Мы дружили с семьей Тимониных-Романовых, которая много труднее нас жила, потому что хозяин семьи был репрессирован и пропал. Их было четверо детей и одна старенькая парализованная мама. Их дружба, их честь и совесть, до предела настроенная, – большой подарок для меня. Я так и дружила потом с представителями этой семьи, моими ровесниками. Были в нашем круге и ученые, и писатели, и артисты, и учителя, и просто разные люди. Я вспоминаю Константина Симонова, Маргариту Волину. Лев Николаевич Гумилев приходил в наш дом, имели честь. Александр Абрамович Белкин, потрясающий педагог из МХАТА, был другом нашего дома. Мы все друг друга хорошо понимали – не знаю, что еще сказать. Ученые были увлечены наукой, то, что они делали свою карьеру, – это нас не касалось. Артисты делали свою карьеру, но сюда они приходили совершенствовать свою профессию. Учителя приходили к нам те, которым было очень интересно заниматься учительским трудом. Так что мне очень повезло.

– Спасибо, Александра Петровна. Вы сейчас отделяете человека и его дело от его карьеры, что тоже говорит о расколотости жизни даже самых незаурядных людей. Что-то произошло с человеком на нашей земле, с нашим народом, страной в ХХ веке за годы Советской власти, что явилась такая раздвоенность жизни?

– Ну, это вопрос очень большой и… Понимаете, ведь одной своей половиной я всю жизнь была этим школьным работником, «шкрабом», учителем. Мне повезло, что мои родители сказали мне при выборе профессии: никакого гуманитарного предмета, если преподавать, то только математику. И я считала, что математика – это вообще, это самый главный предмет, который приучает к честности.

– А гуманитарные дисциплины что же?

– Нельзя, мне сказали, Ершова, ты что! Если ты будешь врать, как ты будешь преподавать? Как ты будешь рассказывать про какое-то произведение и что там главное, когда нужен его советский идеологически разбор... И поэтому, когда я сейчас в 2017-м году вижу поколение жуликов, воров, безжалостных к себе и безжалостных к другим, и к детям, и к старикам, и ко взрослым, я понимаю откуда корни – это из школы. Мы, школьные работники, все это вырастили. Ну если только не считать, что школа это тьфу, ерунда, ничто не значит в формировании ребенка. Если считать, что школа – это ерунда, то тогда можно снять вину со школы. А если считать, что школа – это серьезно, то вину со школы снимать нельзя. Безжалостность к человеку – это типично школьные штучки. Вранье – это тоже школьные штучки. Безграмотность, нечестность знания, необразованность – это тоже школьные штучки. Я говорю «штучки» – это форма разрушения того, что должно было быть: подмена честности враньем, сочувствия и благородства безжалостностью. Все это формировалось в школе как бы нечаянно. Так и 1917-й год – это нечаянно все получилось.

Так мы и слышим все время, что Россия все равно самая интересная страна, самая богатая и самая духовная, но нечаянно очень многое получается. Да, но за нечаянно бьют отчаянно. Повторю, что все годы Советской власти были наполнены вот этими грехами: безжалостностью к себе, безжалостностью к другим, враньем и необразованностью.

Поэтому необычайно ценишь встречу с людьми, как Лев Гумилев, когда изумляешься от того, что он о XII веке может говорить как о вчерашнем дне, и одинаково хорошо знает и восточную культуру, и западную. Где такие преподаватели?

– Что к этому привело, к такому падению, какое зло, как вы считаете? Чего нужно остерегаться нам в первую очередь, чтобы не повторять ошибки наших предков?

Я как-то рассказывала, что моя бабушка Александра Алексеевна Ершова-Штевен в 1895 году, заболев проблемой, что русский крестьянин находится в такой заброшенности, стала учить крестьянских детей. Она повторяла: не врать, не воровать, не ругаться и не пить – вот четыре правила надо было выполнять этим детям, которые к ней в школу пришли учиться.

А.А.Ершова (Штевен)

Вот видите, получается – не врать и не воровать. А как с этим бороться? Советская действительность: все государственное – все мое. Уважение к понятию «чужое», которое всегда было у порядочных людей, стало куда-то пропадать: это не мое платье – я не беру, это не мои ягоды в огороде растут, я не пойду воровать ягоды в чужом огороде и не буду снимать с веревки чужого белья – это не мое. Не начну соседей выселять, чтобы свою комнату расширить, свою ванную или стол в коммунальной квартире.

Вдруг не воровать и не врать оказалось очень трудно. К вранью так привыкли, думая уже, что употребляют его из святых соображений: чтобы не обидеть, чтобы не причинить зла. Когда мне приходится видеть иногда, как врут наши депутаты, руководители, я не погружаюсь в то, зачем и что именно они врут, но по лицу видно, что врут. Человек честный, он не так выглядит. Человек, который все скрывает, который и рот-то боится разжать, чтобы правда не выскочила вдруг, это так тягостно, что я отказала себе в удовольствии смотреть телевизор. Я слушаю некоторые радиостанции, на которых, как мне кажется, честные голоса звучат. Я могу с ними соглашаться или нет, но это хоть честно.

Кто поможет человеку быть честным? Вера, искусство, нравственность? Я думаю, все, что возможно, привлечь надо, чтобы помогать не грешить перед людьми и собой.

– Александра Петровна, что вы можете сказать о необходимости национального покаяния за произошедшую в России 100 лет назад катастрофу и за преступления советского режима против своего народа?

– Поскольку я уже некоторое время вовлечена в эту идею Преображенского братства о национальном покаянии, я все больше и больше нахожу аргументов в пользу поддержки этой акции. Человек начинает думать: а за что он ответственен? Каждый человек. Он ответственен за своих детей лично? Он ответственен за свой дом? Он ответственен за те бумаги, которые выходят из-под его пера? Если он ответственен, то, по-моему, он всегда может понять и попытаться исправить свою ограниченность, вину, ошибку, недоделку, недоработку, недодумку. Покаяние – то самое, что ты можешь и должен внести в жизнь: перед детьми покаяться, перед членами семьи покаяться, перед землей, перед народом.

– Кто же, вы считаете, может и должен каяться сейчас?

– Только тот, кто берет на себя ответственность. Если человек говорит: я ни за что не ответственный, только за свой сад, он не может. Твой сад идеален? Ну, если он у тебя идеален, ты за него ответственен, то покаяние не для тебя. Но можно ли быть ответственным только за свой сад, как же можно себя так ограничивать?! А за улицу, за храм, за других людей, ну?!

– Можете ли вы припомнить за свою жизнь такой пример покаяния?

– Когда я пошла поклониться Андрею Дмитриевичу Сахарову, тогда это было не очень далеко от моего дома. Думала, выйду в переулок и прямо в тот дом, где стоит этот гроб, где с ним прощаются. Было столько людей, что просто пройти нельзя, надо было выходить аж к Парку культуры, к храму Николы-в-Хамовниках, эта очередь заворачивала на Комсомольский проспект и шла до Дома молодежи, а чтобы перейти в конец очереди, надо было еще пройти переулком. И вот я иду вдоль этой очереди, чтобы найти хвост, встать в очередь, поклониться, чтобы попрощаться с Сахаровым, и народ, народ, народ…

Я помню до слез – нас так много! Чувствовалось, что нас много! Нас много, которые ценят одно и то же, нас много! Чувство вдохновляющее.

Но покаяние требует и одиночества потому, что оно требует больше мужества. Нас много, это значит, что я могу за компанию, как все, так и я. А здесь я могу и как все или так: я – как один против всех.

Мне все-таки кажется, что каждый должен принимать лично сам такое решение.

– Спасибо, Александра Петровна!

– Видите, я как-то совсем упустила, что меня просто ошеломляют люди, которые отказываются от идеи покаяния. Когда я поделилась этим с одним родственником, он сказал: «нет, нет, нет». Я думала, что таких просто не бывает. Оказывается, бывает, и после той встречи еще было, он не один таким оказался. Люди почему-то боятся покаяния. Впрочем, такое было всегда, во все времена и во всех эпохах, в России и в других странах. Это значит слишком много наросло, раз покаяние не так единодушно воспринимается людьми. А казалось, должно быть полное единодушие.

 

Читайте также