Весна 1888 года выдалась в Москве снежной, морозной и на удивление солнечной, когда небесное светило, висевшее в иссиня-голубой глубине, днями напролёт заливало прозрачный воздух лучами такого ярчайшего света, от которого белоснежные сугробы казались грудами диковинных самоцветных камней. Снега в марте намело – ух! – выше человеческого роста, но дворники только удивленно качали головами:
– Недаром люди говорят: марток – оденешь семь порток!
А детвора радовалась, катаясь с горок – да прямо с крыш домов. Веселились и лихачи с Зубовского бульвара, гоняя по замерзшей первопрестольной в быстрых санях с весёлыми колокольцами.
Но на душе у художника Василия Сурикова было сыро, мглисто и томительно. Днями напролёт, совершенно не замечая зимнего веселья, он сидел у кровати умирающей жены, готовил ей чай, смотрел в её прекрасные чёрные глаза и болтал о всякой ерунде, надеясь единственно, что Господь не оставит их Своим попечением. И всякий раз вздрагивал, когда мертвенно-бледное лицо Лизы вдруг озарялось светлой улыбкой.
– Смилуйся над нами, Господи! – повторял он в тысячный раз. – Смилуйся, спаси и сохрани!
Но потом улыбка исчезала в вечном сумраке холодной спальни, и Лиза начинала дрожать в ознобе, который невозможно было ничем унять. И когда она вдруг прошептала: «Позови батюшку! Я должна исповедаться...» – он понял, что ничего уже изменить нельзя.
...Лишь через две недели – 20 апреля 1888 года – он смог взяться за перо. «Милый Саша! – писал Василий старшему брату Александру. – Ты, я думаю, удивляешься, что я долго не писал. С 1 февраля началась болезнь Лизы, и я не имел минуты спокойной, чтобы тебе слово черкнуть. Ну, друг Саша, болезнь всё усиливалась, все лучшие доктора Москвы лечили, да Богу нужно было исполнить волю свою... Чего тебе больше писать? Я, брат, с ума схожу.
8 апреля, в 2 часа, в пятницу, на пятой неделе великого поста, её, голубки, не стало. Страдания были невыносимы, и скончалась, как праведница, с улыбкой на устах. Она ещё во время болезни всех простила и благословила детей. Теперь четырнадцатый день, как она умерла. Я заказал сорокоуст. Тяжко мне, брат Саша. Маме скажи, чтоб она не горевала, что было между ней и Лизой, она всё простила ещё давно...
Я тебе, Саша, и маме говорил, что у неё порок сердца и что он по прибытии в Москву всё ухудшался. А тут ещё дорогой из Сибири простудилась Лиза, и делу нельзя было помочь. Ох, страшная, беспощадная эта болезнь порок сердца!
Дети здоровы. Хотя были, особенно Лена, потрясены и все плакали. Покуда сестра Лизы за ними ходит. Покуда она была больна 2 месяца, я сам за ней ходил, за голубушкой, все ночи не спал, да не привёл Бог мне выходить её, как она меня 8 лет назад тому выходила от воспаления лёгких.
Вот, Саша, жизнь моя надломлена; что будет дальше, и представить себе не могу...»
* * *
Супруге художника Елизавете Шаре-Суриковой тогда исполнилось только 30 лет. «Все о ней говорили, как об ангеле», – вспоминала её дочь Ольга Кончаловская, подчёркивая, что она всецело жила интересами своего мужа и сумела создать для него домашний уют, не обижаясь на то, что работе он уделял гораздо больше времени, чем ей – молодой жене, а потом и маме двух дочерей. Семейное счастье омрачало только слабое здоровье: у Елизаветы Августовны был врождённый порок сердца, рано развился ревматизм, она очень тяжело переносила любую простуду.
Поэтому, когда у Суриковых появилась финансовая возможность съездить за границу, они часто выезжали в Италию, надеясь, что средиземноморский климат поможет поправить здоровье жены. Что ж, в Риме Елизавета Августовна действительно стала лучше себя чувствовать.
Тогда Суриков и решил исполнить свою давнюю задумку – показать жене Сибирь. И хотя они путешествовали летом, но полтора месяца путешествия и суровый сибирский климат с ветром и дождями надорвали её здоровье. Сделала своё дело и ссора со свекровью. Прасковье Фёдоровне Суриковой городская невестка не понравилась с первого взгляда: худая белоручка, вся из себя такая изнеженная французская мамзель, да ещё и больная вся, не то что ядрёные сибирские девахи, кровь с молоком.
Под знаком ссоры свекрови с невесткой прошла вся поездка, даже сшитое Елизаветой парадное канифасовое платье не смогло изменить ситуацию. По возвращении в Москву Елизавета слегла. Лечили её лучшие медики того времени, но всё было тщетно.
Почти год Суриков прожил в опустевшей московской квартире. Целыми днями молчал, иногда читал молитвы и Священное писание, и каждый день он ходил на кладбище к жене.
Художник Михаил Нестеров писал: «Иногда, в вьюгу и мороз, в осеннем пальто он бежал на Ваганьково и там, на могиле, плача горькими слезами, взывал, молил покойницу – о чём? О том ли, что она оставила его с сиротами, о том ли, что плохо берег её? Любя искусство больше жизни, о чём плакался, о чём скорбел тогда Василий Иванович, валяясь у могилы в снегу, – кто знал, о чём тосковала душа его?
Наконец он решился.
Весной 1889 года он забрал дочерей от родственников – тогда за девочками присматривала старшая сестра покойной жены Софья, вышедшая замуж за кирпичного магната князя Крапоткина, и уехал в родной Красноярск, решив никогда более не возвращаться в опостылевшую Москву.
Критик Владимир Стасов писал Павлу Третьякову: «А не имеете ли вы сведений о Сурикове из Сибири? Какая это потеря для русского искусства – его отъезд и нежелание более писать!!!»
* * *
Целый год Суриков занимался самыми обычными крестьянскими делами, колол дрова, хлопотал по хозяйству, воспитывал детей, не притрагиваясь к кистям и краскам.
«В то время Суриков произвёл на меня впечатление нездорового человека. Говорил он как-то отрывисто коротко, несколько глухим голосом, если и случалось с ним разговориться, то часто и неожиданно впадал в задумчивость, – вспоминал его друг, красноярский художник Михаил Рутченко. – Он был погружён в свои переживания. На глазах признаки слёз...»
В конце концов Суриков почти перестал выходить из дома, чтобы не обременять себя лишним общением, пока наконец на Масленицу брат Александр едва ли не насильно повёз его смотреть на взятие снежного городка – древнюю казацкую забаву.
В «Сибирском народном календаре» так описывается эта игра: «Для этого на берегу реки или на площади устраивался род незатейливой крепостцы с невысокой стеной из снега, облитого водой. Участники игры делились на партии – осаждавших и осаждаемых. Первые на верховых лошадях стремились поодиночке полным аллюром ворваться в крепость; вторые, вооружённые хворостинами, хлестали лошадей и пугали холостыми ружейными выстрелами, добиваясь, чтобы они повернули обратно. В конце концов какому-нибудь смельчаку-наезднику удавалось при дружном одобрении зрителей занять «городок». Враждовавшие стороны братались и покидали крепостцу...»
И вдруг что-то произошло: словно хохот казаков и удаль сибиряков разморозили его сердце, скованное смертной тоской, а свежий морозный ветер вымел все чёерные мысли, не дававшие ему покоя ни днём, ни ночью. Боль утраты – нет, боль не покинула его, он больше никогда так и не смог сойтись с другой женщиной, но эта боль перестала разрывать его на части.
Суриков, словно стряхнув с себя сонное оцепенение, вновь ощутил вкус к жизни и работе.
Вернувшись домой, он схватил холст, уголь и как заведённый начал писать эскизы с видами снежной крепости, наброски портретов казаков.
По просьбе Александра Сурикова – он работал секретарем губернского суда – жители из села Лодейки устроили городок и его взятие. Причём крепость пришлось строить несколько раз: художнику всё никак не удавалось точно передать стремительное движение всадника с лошадью.
Позировали художнику все соседи и родственники. Лихой казак на чёрном коне – это соседский мужик Дмитрий, печник, который и строил крепость.
Брат Александр Суриков – это возница в огромной шубе, который привёз на праздник двух девушек на сибирских санях-кошевах – вот они сидят справа, спиной к зрителю. В кошеве сидит изображённая в профиль Екатерина Александровна Рачковская – жена известного красноярского врача.
А рядом – спиной к зрителю – это любимая жена Лиза, лица которой Суриков так и не смог нарисовать.
Это весёлая, разудалая Масленица – именно такой и хотел Василий Суриков показать Лизе свою малую родину. Увы, праздника не получилось в земной жизни, и тогда он решил написать свою мечту на холсте.
* * *
Но больше всего Суриков хотел показать Лизе настоящую сибирскую зиму – такую же морозную, чистую и яркую, как и последняя зима Лизы, когда она только могла любоваться сверкающими сугробами из маленького окошка.
Мягкий рыхлый снег… Казалось, он сейчас крупными хлопьями начнёт сыпаться и за край холста.
«На снегу писать – всё иное получается, – писал сам художник. – Вон пишут на снегу силуэтами... А на снегу всё пропитано светом. Всё в рефлексах лиловых и розовых. Как снег глубокий выпадет, попросить во дворе на розвальнях проехать, чтобы снег развалило. А потом начнёшь колею писать. И чувствуешь здесь всю бедность красок...»
Надо сказать, что в XIX веке живописцы почти не писали снега – ведь все тогда подражали классическим образцам Высокого искусства Ренессанса, а разве в Италии где-нибудь увидишь снег?
Но потом в XVI веке появился великий фламандец Питер Брейгель Старший, открывший для европейцев пейзаж с бытовыми зарисовками. Но в творчестве Брейгеля снег – это всего лишь фон для жизни, ведь для европейца снежная зима вовсе не радость, но самое трудное время года, которое несёт с собой кусачий мороз, болезни и голод.
Первым же русским художником, изобразившим зимний пейзаж, был Никифор Крылов – бывший иконописец калязинской артели, которого в Тверской губернии нашёл Алексей Гаврилович Венецианов, один из профессоров Петербургской академии художеств. По протекции Венецианова в 1825 году он приехал в столицу, поселился у Венецианова как его ученик и одновременно стал посещать рисовальные классы Академии художеств. А через два года по заказу богатых купцов он решил нарисовать «Зимний пейзаж». Специально для этого купцы даже построили ему тёплую мастерскую на берегу реки Тосны, близ Петербурга, где художник работал в течение месяца. Но герои Крылова – три женщины и конюх с конём – статичны, они экономят движения на холоде.
У Сурикова же вообще нет ни одной остановившейся фигуры – все в движении, все живут. Суриков первым увидел в зиме истинно русскую стихию, а в масленичном гулянии – предвестник радостного воскресения.
* * *
Осенью 1890 года Суриков вернулся с дочерьми в Москву, а в 1891 году он уже отдал полотно «Взятие снежного городка» на XIX Выставку Товарищества передвижников.
«Необычайную силу духа я тогда из Сибири привёз», – говорил он впоследствии поэту Максимилиану Волошину.
Но коллеги и критика не приняли нового Сурикова. Публика, привыкшая к другому – трагическому – Сурикову, не хотела видеть ничего нового.
«Понять трудно, каким образом художник мог вложить такой сущий пустяк в такие колоссальные рамы, – писал обозреватель газеты «Русские ведомости». – Содержание картины бедное, анекдотичное… Как и чем мыслимо объяснить зарождение и появление такой картины?»
Из-за язвительной критики «Взятие снежного городка долго» не покупали. Только через несколько лет художник продал полотно коллекционеру Владимиру фон Мекку за десять тысяч рублей.
Подлинное признание картина Сурикова «Взятие снежного городка» получила лишь через 9 лет: во время Международной выставки в Париже в 1900 году художник за неёкартина получил Золотую медаль. Впрочем, тогда Суриков уже воспринимался как главный художественный «идеолог» Российской империи, но это уже другая история.