Часть 1
Сто лет назад советская власть выдворила из страны около трёхсот учёных, врачей, мыслителей – духовную и интеллектуальную элиту России. Акция впоследствии получила название «философский пароход» – по первому морскому рейсу с изгнанниками.
Предвосхищая выставку Свято-Филаретовского института «Философский пароход: семь пассажиров», которая откроется в сентябре в Москве и Санкт-Петербурге, «Стол» публикует состоявшиеся в ходе подготовки проекта беседы с людьми, которые сегодня продолжают изучать, издавать и осмыслять наследие тех, кто был выслан сто лет назад.
Об одном из наиболее известных пассажиров «философских» рейсов протоиерее Сергии Булгакове рассказывают ведущий специалист по его наследию исполняющий обязанности декана философского факультета МГУ Алексей Козырев и член Межсоборного присутствия Русской православной церкви декан богословского факультета СФИ Давид Гзгзян.
Требуют ли сегодня пересмотра церковные постановления о богословии отца Сергия Булгакова? Что он пытался объяснить себе и нам, развивая своё учение о Софии, и было ли оно осуждено как ересь? Как сложилась судьба священника в изгнании?
Те, о ком не принято говорить громко
– Когда и в какой связи вы впервые столкнулись с трудами и судьбой отца Сергия?
Алексей Козырев:
– Ещё в школе мой друг Василий Молодяков рассказал мне, что есть книга о людях, о которых не принято громко говорить в нашей советской культуре, и показал её. Это была работа нашего университетского профессора Валерия Кувакина «Религиозная философия в России». С самим Валерием Александровичем я познакомился, уже учась на философском факультете: он был тогда заведующим кафедрой и на третьем или четвёртом курсе читал нам историю русской философии.
Книга эта, конечно, была выдержана в советских идеологических традициях, но в рецензии в «Вестнике РСХД» (журнал русской эмиграции, издаётся в Париже с 1925 года. – «Стол») говорилось, что, если вычесть марксистскую «экипировку», то в книге можно получить информацию об этих людях, о названиях произведений, об их основных идеях. Если говорить о самом первом знакомстве, это был этот курс. Это был конец 80-х – время, когда каждый последующий год был либеральнее предыдущего, когда праздновалось тысячелетие Крещения Руси, и то, что в 1988 году было нельзя, в 1989-м становилось можно. Само слово «веховцы» (участники сборника «Вехи», изданного в 1909 году, в котором они выражали критический взгляд на революцию 1905 года и роль русской интеллигенции в ней. – «Стол») из ругательного превращалось почти что в медаль. Так что мы попали в такое интересное время, когда не приходилось переучиваться и менять какие-то оценки, потому что мы уже усваивали наследие и имена этих людей не в формате советской критики «буржуазной философии», а как минимум в нейтральном изложении достаточно профессиональных людей.
Давид Гзгзян:
– Я впервые узнал имя Сергея Николаевича Булгакова где-то десятью годами раньше, тоже будучи студентом. Булгаков вместе с Бердяевым у меня засели в памяти по курсу то ли истории партии, то ли исторического материализма и проходили по категории легальных марксистов. Проходили недолго, потому что, как известно, оба довольно быстро разочаровались даже в легальном варианте марксизма и с официального горизонта советской философии исчезли. А поскольку моё собственное формирование – ну такое, адекватное, не то, которое могло бы быть под влиянием упомянутых курсов, – проходило дальше скорее в русле западной философии, то с Булгаковым мы потом встретились нескоро, но зато очень конструктивно, уже после моего личного духовного переворота. И с момента второй встречи Булгаков для меня чрезвычайно почитаемая фигура, вызывающая непрерывное удивление.
Был ли в Сен-Серж дух отца Сергия
– Алексей Павлович, насколько я знаю, вы стажировались в 90-е годы в Свято-Сергиевском институте в Париже, который основал отец Сергий. Застали ли вы там дух отца Сергия?
Алексей Козырев:
– Это была моя вторая встреча с Булгаковым – встреча с его личным архивом и с людьми, которые его знали. Надо сказать, что я поехал в Сергиевский институт не стажироваться, а работать с архивом отца Сергия Булгакова, и для этой задачи попросил стипендию на два месяца – на большее время я уехать не мог, надо было защищать кандидатскую диссертацию. А поскольку стипендию в частный православный вуз мне дать не могли, то дали стипендию в École des hautes études en sciences sociales (Высшая школа социальных наук. – «Стол») – было такое заведение, где профессором был Алексей Берелович, который помог мне оформить стипендию. Но там было также указано, что целью поездки был и Сен-Серж. В Сен-Серже ещё очень удивились, что их вообще где-то официально указали.
Вообще Сен-Серж был основан не Булгаковым. Это распространённый стереотип. Он был основан митрополитом Евлогием (Георгиевским) и его работниками, такими как Михаил Михайлович Осоргин. Подбор преподавателей вёл Сергей Сергеевич Безобразов, будущий епископ Кассиан, специалист по Новому завету. Булгакова пригласили войти в команду профессоров, и во время переговоров, когда работа института ещё не началась, он приезжал из Праги в Париж, присматривался. Да, потом он стал деканом и заведовал кафедрой догматического богословия, но считать его единственным основателем Сен-Серж было бы неправильно.
Был ли там дух Булгакова? Я думаю, нет. Во всяком случае в курсах, которые читались в институте, Булгакова упоминали редко – и, может быть, даже совсем не те, кто должен был бы это делать. Например, вспоминал о нём французский православный богослов Оливье Клеман. Из старой профессуры – конечно, протопресвитер Борис Бобринской (с 1993-го по 2005 год – декан Свято-Сергиевского института. – «Стол»). Он очень почитал отца Сергия и был учеником его ученика – отца Алексея Князева, которого называли горлом Булгакова, потому что, когда у Булгакова вырезали раковую опухоль горла, именно отец Алексей Князев читал за него лекции. Дома у отца Бориса я разбирал фотографии, среди которых было много снимков отца Сергия.
В Париже мне довелось общаться и с людьми, которые лично знали Булгакова. Это, например, сын Михаила Михайловича Осоргина – Николай Михайлович. Я записал с ним большое интервью, в котором он мне рассказывал, как в десять лет исповедовался Булгакову. «Помню, – говорит, – как он мне на что-то в ответ сказал: “Да ты, брат, поэт”». Конечно, мне памятны и свидетельства Марии Александровны Струве-Ельчаниновой (духовная дочь отца Сергия Булгакова, иконописец. – «Стол») – жены издателя Никиты Алексеевича Струве, Элизабет Бер-Сижель (французский богослов, специалист по истории женских служений в церкви. – «Стол») и каких-то менее известных бабушек, которые ездили с ним в Великобританию на экуменические съезды и выполняли роль переводчиц. Очень жалею, что не удалось встретиться с Константином Ясеевичем Андрониковым, переводчиком Булгакова: когда я был в Париже, он был где-то у себя на даче в Альпах и в том же году в сентябре, когда я уже уехал в Москву, скончался.
Но в целом это отсутствие Булгакова в стенах самого Сен-Серж было, видимо, связано с тем, что общий настрой института уже был не булгаковский. Отец Николай Озолин, который был тогда деканом, достаточно критично относился к Булгакову, к его иконологическим идеям. Помню, он подводил меня к крипте храма, показывал икону «Спас в Силах» и говорил: «Вот здесь была София Премудрость Божия, мне Успенский рассказывал. А потом после смерти Булгакова её записали, то есть превратили в другую икону – “Спас в Силах”». То есть даже вот такой, казалось бы, небольшой момент, штрих, деталь говорит о том, что с уходом Булгакова определённые акценты были изменены – и булгаковскую софиологическую линию попытались изжить из истории института. Когда я общался со студентами, они говорили: «А, ну да, что-то слышали, Булгаков, который был марксистом, а потом стал священником». То есть на уровне таких общих сведений что-то о нём знали.
За что выслали отца Сергия Булгакова
– Я слышала, что одной из причин, по которым Булгаков был внесён Лениным в списки высылаемой интеллигенции, было то, что Ленин приревновал к более успешному даже в области марксизма учёному. Может такое быть?
Алексей Козырев:
– Что касается марксизма, здесь есть интересный момент: первые книги Ленина и Булгакова выходили в одном и том же издательстве Марии Водовозовой. Она была родной сестрой жены Сергея Николаевича Булгакова Елены Ивановны Токмаковой. Булгаков женился на дочери известного чаекофепромышленника, естественно марксистке, и это был такой идейный, идеологический брак двух марксистов. А сестра Елены Мария вышла замуж за Водовозова и стала первой в России марксистской издательницей. И поэтому когда Ленин цитирует Булгакова, скажем, в «Развитии капитализма в России», не исключено, что он просто даже делает какой-то гешефт – надо упомянуть, потому что родственница издаёт. Я не думаю, чтобы он особенно ревновал. Двести человек высылалось – что он, к каждому ревновать должен был, что ли? Булгаков был достаточно известным публичным человеком, писателем, публицистом, и вовсе не из-за марксизма его высылали. Его марксизм тогда уже остался в далёком прошлом.
Ленин с большим презрением относился к кругу веховцев – это да. Это были ренегаты, мракобесы, они про какую-то религиозную веру стали говорить. О «Вехах» Ленин сказал: унтер-офицерская вдова, которая сама себя высекла. Так что там было достаточно оснований, кроме ревности.
Давид Гзгзян:
– Да, я думаю, что гораздо свежее у него должны были быть впечатления хотя бы от того, что Булгаков на момент высылки был рукоположен в священника, а для Ленина это было крайне резкое обстоятельство для раздражения. Как он отзывался обо всём, что связано с «боженькой», – это все знают.
– Фигура отца Сергия, в общем-то, уникальна на небосклоне нашего богословия, хотя не только богословия. Как вам кажется, кого можно считать его предшественником?
Давид Гзгзян:
– В качестве богослова, судя по всему, у него явный источник один, а неявных много. Явный – безусловно Владимир Сергеевич Соловьёв, который был без преувеличения крёстным отцом всей плеяды русского религиозно-философского ренессанса. Вообще же у Булгакова очень извилистый путь, и собственно богословом он стал достаточно поздно. Когда, например, отец Павел Флоренский им уже был, Булгаков им ещё не был. Он был сначала учёный-экономист с этим самым марксистским привкусом, потом был поворот к идеализму, но никак не к богословию – и только ещё через некоторое время и в значительной степени под личным влиянием отца Павла Флоренского он разворачивался в эту сторону. Правда, развернулся так, что стал человеком, про которого покойный протопресвитер Виталий Боровой (доктор богословия, в 1963–1995 годах заместитель председателя Отдела внешних церковных сношений Московской патриархии. – «Стол») сказал, совершенно неожиданно для меня, что это мыслитель, которого непременно когда-то признают отцом церкви. Это не пустые слова. Но если говорить об истоках его как богослова, то явный – это Соловьёв – и косвенный – Флоренский. Косвенный в том смысле, что там было, по-моему, больше личное влияние, чем богословско-теоретическое.
Алексей Козырев:
– Да, под обаянием личности Флоренского он находился вплоть до своего отъезда из Советской России. Но я думаю, что интерес к религии у Булгакова пробудился ещё в его социал-демократический период. О религии писал и Карл Каутский – в плане критики религии. Была и дискуссия в немецкой социал-демократии о том, может ли коммунист быть верующим, и разные ответы давали на этот вопрос. В том числе что религия, вера – это «частное дело». Это позиция самого Каутского, а также Эдуарда Бернштейна и других ревизионистов.
Если продолжать тему о влияниях – это опять-таки немцы, немецкая религиозная историческая школа: это и «История догматов» Гарнака, и многое другое. Булгаков был настоящим профессором и ко всему подходил очень основательно, перерабатывал горы литературы. Даже отношение к собственности. Переводят немецкую книжку Зейпеля (Игнац Зейпель – профессор богословия, католический прелат, австрийский политический деятель, один из руководителей Христианско-социальной партии. – «Стол») – Булгаков пишет предисловие об отношении отцов церкви к собственности.
И третье, что надо добавить, – это, конечно, среда общения, не только Флоренский, но и круг Братства ревнителей духовного просвещения, так называемого Новосёловского братства. Это и авва, Михаил Александрович Новосёлов, который уже причислен церковью к лику святых, и другие участники: Флоренский, Кожевников, Цветков. Это сообщество, которое вместе реагировало на какие-то острые и насущные вопросы христианской жизни: реформу церковного прихода, разгром имяславия на Афоне – насколько Синод правомерно поступил, когда послал туда корабли и вывез монахов-имяславцев. Практически вся реакция в поддержку имяславцев исходила из новосёловского кружка.
Поэтому интерес Булгакова постепенно выкристаллизовался от религиоведения, от интереса к религии как параллели философии – потому что в любой философии можно найти по сути религиозное представление о мире, о бытии, об Абсолюте, его наличии или отсутствии, – к собственно религиозной философии и потом к богословию. Это такой непростой, не прямой, но всё же весьма прослеживаемый путь его идейной эволюции.
Новая форма богословского свободомыслия
– Сегодня публичное пространство гуманитарной мысли – социологической, политологической, антропологической – сильно отформатировано стихийным материализмом. Даже у людей просвещённых и эрудированных, неплохо, как кажется, разбирающихся в происходящих процессах, есть странное стремление объяснить человека совокупностью каких-то причинно-следственных связей – экономических, образованием, то есть какие-то факторов, которые так или иначе нас формируют. Меня, честно говоря, пугает такого рода взгляд. Поэтому хочется понять, как возможен был этот ход от марксизма на какую-то иную глубину, скорее преемственную Достоевскому, чем магистральному богословию типа митрополита Макария (Булгакова). Как этот ход произошёл, как он возможен?
Давид Гзгзян:
– Это, конечно, скорее вопрос к самому Булгакову, ведь этот ход происходил далеко не у всех. Всё-таки численный состав тех людей, для которых этот переход был актуален, незначительный. И сегодня есть те, для кого актуально такое явление, как русский религиозно-философский ренессанс, кто этим захвачен и туда погружается, для кого это жизненно важно. Но в самой России, я имею в виду в пандан тому, что вы сказали, – социологически, – это не было таким невероятно заметным явлением.
Оно значимо самим фактом и, может быть, гораздо более значимо на общем небосклоне европейского богословия – и даже не только богословия, но и секулярной мысли, потому что это явление в своём роде уникальное. Это была последняя попытка воссоединить философскую мысль и богословие. Хотя Алексей Павлович сказал, что во всякой философии присутствует религиозный момент, что я никак не оспариваю, но это ещё должно быть актуализировано. Европейская мысль в этом смысле двигалась в противоположном направлении. И мне кажется, наиболее значимым обсуждаемое явление было именно в этом отношении.
Так что этот переход – это в значительной степени личная история Булгакова, которую интересно рассматривать в аспекте становления такой уникальной личности. Если взять в целом, какой путь он проделал, – от легального марксиста до кандидата в отцы церкви, причём в творческие отцы церкви, каковыми на самом деле были все отцы, никаких фундаментально настроенных догматистов там никогда не было, – это путь невероятный.
Булгаков явил, если угодно, новую форму богословского свободомыслия, которую на Западе относительно недавно стали замечать. При жизни, если говорить положа руку на сердце, отец Сергий Булгаков заметным теологом для Европы не был. Он им не стал, по его книгам не учились. И то, что Алексей Павлович говорил о Свято-Сергиевском институте, – наглядная тому иллюстрация.
Булгаков слишком непрост для того, чтобы его дух пребывал в каком бы то ни было заведении, школе и так далее. На нём учиться невероятно сложно, если вообще возможно. Поэтому я считал бы, что это больше личная история, которая от этого никак не теряет актуальности и масштаба.
Невероятное везение семинариста из Ливен
Алексей Козырев:
– Тут ещё особенность времени, конечно. Ведь Достоевского Булгаков не знал, но его знал Владимир Соловьёв. Но зато Булгаков встречался с Толстым и с Чеховым лично. Имение его тестя в Кореизе под Ялтой было неподалеку и от чеховской дачи, и от места Гаспер, где останавливался Толстой. Он не просто был современником – он им пожимал руку. Ведь Толстой, которого сегодня часто воспринимают критически, был огромный нравственный, религиозный авторитет для своей эпохи. И его отлучение от церкви было скорее отлучением церкви от Толстого, хотя отлучения там как такового не было: отец Георгий Ореханов показывал, что анафему не пели. Но для общества Толстой был авторитетнее многих епископов, митрополитов, проповедников. По влиянию его нужно поставить где-то рядом с Иоанном Кронштадтским.
Давид Гзгзян:
– Думаю, даже масштабнее, если говорить об общественном влиянии.
Алексей Козырев:
– Может быть. И, понимаете, Булгаков имел возможность с ними общаться. Это какое-то удивительное везение и попадание во время, когда семинарист из Ливен, какой-то сын кладбищенского попика из семьи, где все спивались, где алкоголизм был наследственным заболеванием несмотря на «левитство до шестого колена», – об этом сам Булгаков пишет, – попал сначала в Московский университет, где он учился у Чупрова (Александр Чупров – русский учёный-экономист и общественный деятель, член-корреспондент Петербургской академии наук. – «Стол»), слушал выдающихся мыслителей своего времени в европейских университетах, потом вернулся, и началась непростая пора борьбы за общественные идеалы, такой практической жатвы – первой русской революции 1905 года. Многие считают, что она была неудачной… Ну как неудачной? Манифест 17 октября, гражданские свободы, по сути конституция – и Булгаков был одним из тех, кто боролся за оправдание идеализма, одним из авторов сборника «Проблемы идеализма». Его переход от марксизма к идеализму не был ренегатством, как считал Ленин, а был корректировкой целей. Потому что и Струве, и Бердяев, и Франк – они все прошли этот путь. Булгаков с Бердяевым издают «Вопросы жизни», журнал 1905 года, который тоже был «зеркалом русской революции». Это серьёзная страда, после которой у него даже остаётся желание идти в политику, и он основывает партию «Союз христианского социализма», идёт в депутаты Второй Государственной думы. Потом он понимает, что этот путь есть путь духовной смерти, что на этом пути он кончится как философ, как профессор, как учёный, как лектор. Он понимал, что такое политика, что видно в его «Автобиографических заметках». Так что это человек, который соприкоснулся и с вершинами своего века, и с искушениями своего века. И, видимо, это сформировало его характер, его напористость, его работоспособность: чем бы он ни занимался, он был очень продуктивный человек.
Кризис веры
– Хочется понять, как человек этот маршрут выбирает – каким образом он может воздействовать на действительность. Интересно, что Булгаков пренебрёг политическим путём. Где-то он пишет, что на почве кризиса веры у него была даже попытка самоубийства…
Алексей Козырев:
– Кризис и возвращение веры не были чем-то одномоментным. Неслучайно в «Свете невечернем» есть глава «Зовы и встречи». Его три встречи – как «Три свидания» Владимира Соловьёва. Но для Булгакова это не встречи с Софией, а это сначала встреча с природой Кавказа, закат; потом встреча с Сикстинской Мадонной в Дрездене и, наконец, встреча со старцем, которая как раз происходит во время его депутатства в Думе, когда в духовном отношении он довольно тяжело себя ощущает. Во время поста его зовут посетить Зосимову пустынь под Александровом. Он едет, но не может стоять в храме, уходит – и ноги несут его незнамо куда. Тут он оказывается в келье у старца. Это образ возвращения в церковь.
И, конечно, кризис был связан с переживанием смерти сына в 1909 году – в то самое время, когда выходит сборник «Вехи», его пять раз переиздают и раскупают, раскупают, раскупают… Это успех, в том числе и финансовый. Вроде всё на взлёте! И вдруг трагедия: летом заболевает и умирает от дизентерии его трёхлетний сынишка Ивашечка. Это уже катастрофа, которая может привести и к потере веры, но Булгакова она приводит к окончательному возвращению в церковь. Может быть, 1909 год – это центральный момент в его судьбе – переживание ухода этого светоносного ангела, как он будет называть своего сына. В Париже у него будет с собой портрет и горсточка земли с его могилы.
Вы знаете, где-то я прочитал и даже рассказывал об этом Полю Рикёру (французский философ, один из ведущих представителей философской герменевтики. – «Стол»), который очень удивился и как-то оценил, что в славянском, русском космосе родителями называются не только те, кто тебя родил, но и умершие дети. То есть когда на Пасху идут на кладбище и говорят: «Пойдем к родителям», – это означает, что это не только твои отцы, деды и так далее, но это могут быть и люди младше тебя, которые ушли в мир иной – они уже становятся для тебя родителями. Таким «родителем» в вере для Булгакова оказался его малолетний сын Ивашечка.
Незадолго до пандемии я был в Крыму и, не планируя, оказался в Ялте, на кладбище, где некрополь Токмаковых, – и был приятно удивлён, что местные жители знают, кто такой Ивашечка. Они указали мне, где находится могила и, по-моему, даже сказали «наш Ивашечка». То есть они его почитают как такого своеобразного местночтимого святого. Там установлен новый крест. Это о многом говорит, что Ивашечка, который прожил три с половиной годика и ничего после себя не оставил, почитается крымчанами как святой мальчик.
Вопросы, на которые богословие не даёт ответов
– Поиск ответов на какие богословские вопросы побудил отца Сергия обратиться к традиции софиологии и развить своё учение о Софии, о котором так много спорят?
Алексей Козырев:
– Булгаков – философ. Свою главную философскую книгу «Свет невечерний. Созерцания и умозрения», опубликованную в 1917 году, он сравнивает со «Строматами» Климента Александрийского. Это действительно такие пёстрые ковры, лоскуты, а не богословская система. Она даже жанрово написана не как цельное произведение. Там есть и экскурсы, и интимный дневник. Самые личные переживания – смерти сына, например, – попадают в ткань этой философской работы.
Но основные темы этой книги – религиозно-философские: Бог, природа, человек в истории. В центре этой книги – вопрос о том, что такое творение, что такое тварь, как Бог творит мир. Бог творит мир из ничего – а мир-то не есть ничто. Мир – это даже не «меон», это «онтос он», это бытие. Вот как бытие, «онтос он», получается из «ук он», из небытия? Вот вопрос, на который богословие не даёт ответа.
А, может быть, даёт. Если мы внимательно посмотрим Псалтирь царя Давида и Книги Премудрости, то мы увидим, что там сказано: «вся премудростию сотворил еси зело». То есть премудрость оказывается инструментальной силой, с помощью которой Бог творит мир. «Господь созда мя в начале путей своих, прежде век утверди мя», – говорится в Притчах царя Соломона (8: 22). Премудрость сама говорит от первого лица – не о ней рассказывается, а она говорит о том, как она радовалась и как это творение украшено ею как художницей. «Я была художницей при Нём», – говорит Премудрость. И это в женском роде.
То есть возникает такой бинарный элемент – Логос как начало мужское, смысловое и София как начало женское, оформляющее, благоустраивающее, благоукрашающее мир. «Мировая хозяйка», как Булгаков назовет её в своей первой софиологической работе «Философии хозяйства» – и это его диссертация по политической экономии. То есть ответ на вопрос, кто в мире хозяин, кто хозяйствует и ради чего вся эта экономика происходит, он ставит в работе, в которой от него не ждут никакого богословия и которая, в отличие от «Столпа и утверждения истины» Флоренского, не выдвигается на защиту в Духовной академии, а защищается в Московском университете.
Когда мы произносим слово «экономика», у нас сразу возникает стереотип, что это кого-то надуть, обмануть, прибыль какую-то получить. А ведь «ойкос» – это «дом», и «экономика» – это «домостроительство». То есть вообще говоря слово «экономика» можно перевести простым русским словом «домострой». Под «домом» можно понимать и свой дом, и весь мир. И глобально понимая экономику, Булгаков говорит, что смысл устроения мира не в том, чтобы себя прокормить или устроить какое-то простое или расширенное воспроизводство, а в том, чтобы сделать мир лучше, как-то его благоустроить.
Жиль Делёз говорил, что философия – это творчество концептов и концептуальных персонажей. И можно сказать, что София оказывается для Булгакова таким концептуальным персонажем, при помощи которого он описывает сначала экономику. Как может, так и описывает. Важно уже то, что ему не хватает чисто секулярных, материалистических, как вы сказали, марксистских схем, чтобы передать сложность происходящих в мире процессов – и поэтому появляется богословский термин, появляется богословская реальность. То есть она приходит к Булгакову из немоты, из необходимости найти новый язык, новый способ говорения о том, что происходит в мире.
Вот сейчас тоже в мире происходит непонятно что. Марксисты не знают, как это описать и оценить. Они говорят какими-то прежними формулами, из которых невозможно объяснить, почему, например, Россия отказалась от своих привилегий в глобальной экономике. С точки зрения экономизма и материализма это не интерпретируется. И Булгаков в такое же время пишет, понимаете? Он в 1913 году защищает свою диссертацию, в 1914-м начинается Мировая война, а в 1917-м происходит революция. То есть это время, которое Розанов назовёт апокалипсисом нашего времени, такой местный апокалипсис. Поэтому не хватает обычных секулярных понятий, измерений для того, чтобы описать то, что происходит. Задача Булгакова вовсе не в том, чтобы с помощью Софии создать новую ересь или перестроить богословие. Его задача в том, чтобы описать мир. Не только научными или «научными» в кавычках категориями, а чем-то более масштабным, прорастающим в глубину веков и церковного предания. Потому что слово «София» мы повторяем не только в названии науки «философия», повторяем без конца и в богослужении, и в чтении псалмов…
К чему Творцу вся эта затея
Давид Гзгзян:
– Уже в «Свете невечернем», когда Булгаков размышляет о чуде и тайне откровения, о тайне творения, он делает это в определённом контексте, органичном для христианской традиции с апостольских времён или по крайней мере со времён возникновения систематической христианской мысли, то есть со II века, когда божественное откровение воспринимается как ответ на самые сокровенные нужды и чаяния человека. Ведь христианство в устах образованных людей, интеллектуалов того времени, которые его открыли для себя, воспринималось как венец их поисков, их усилий.
В ХХ веке внутри Булгакова, судя по всему, происходит то же самое. И он реанимирует эту проблематику, оказавшуюся довольно прочно забытой под влиянием всевозможных нагороженных систем богословия, которые кажутся незыблемыми, каких-то ясностей, реальных и мнимых. Он снова упирается в первичную реальность откровения, а именно – в его тайну. С одной стороны, в то, что есть место встречи таких реальностей, как Бог и человек, что эта встреча актуальна. И тайна творения – это то, что в первую очередь занимает внимание человека, который пытается всё соединить. В «Свете невечернем» постоянно возникают отсылки и ко всей толще античной философии, и к духовным поискам Востока, которые он тоже старается учесть, хотя я не думаю, что Булгаков профессионально разбирался, скажем, в индуизме. Но он хочет всё собрать воедино, потому что если действительно христианское библейское откровение – финальный ответ на все возможные поиски человечества, так это надо как-то показать и соединить. А историческое христианство на момент жизни Булгакова об этом, кажется, прочно забыло и такой проблематикой себя не тешит, как будто всё и так ясно. Христианство вдруг лишается своей главной подоплёки, своего основания, своей таинственности, актуализации божественной тайны.
София в этом смысле – средоточие всех реанимированных богословских вопросов. Обнаруживается, что христианская мысль во многом утратила ту преемственность, которой характеризуется, к примеру, богословие Иринея Лионского – кстати, инициатора внедрения в христианскую мысль термина «домостроительство» – или там Оригена, который называется первым великим систематизатором. Правда, Оригена ещё – по недомыслию – удостаивают подозрения в ереси, но это бывает с творческими натурами.
А Булгаков пытается всё собрать воедино. В частности, он восстанавливает в правах древний вопрос: как от Творца перейти к акту творения? То, что в некотором смысле уже несколько веков считается банальностью, восстанавливается в правах как богословская проблема. К чему Творцу вся эта затея, во-первых? Во-вторых, в чём она именно состоит? Не просто же в акте того, что было «ничего» и стало «чего». Но это «чего» имеет ценность. Причём, если ориентироваться на библейский язык, то эта ценность – абсолютная. Но из чего мы можем это понять, что это для нас как христиан? Оказывается, что эта преемственность между Творцом и тем, чем Он живёт, что Он творит, богословски не вполне осмыслена.
Проблема этой преемственности приводит Булгакова к необходимости постулировать помимо Софии тварной, о которой речь идёт в «Свете невечернем», и Софию божественную, то есть в «Большой Трилогии» София становится образом жизни самого Бога. А отталкивается он при этом и вовсе, кажется, от классической православной христологии – от Халкидонского догмата, но, признавая его историческим достижением, он обозначает и круг проблем, которые остались до сих пор нерешёнными. То есть это вопрос о той же преемственности, о реальности богочеловечества, в чём она, собственно, заключается. И у Булгакова находится мужество не отворачиваться от множества нерешённых проблем.
И Булгаков – я уж не знаю, был ли это ещё и дипломатический ход или он руководствовался исключительно искренним удивлением, – не перестаёт задаваться вопросом, как его критики не могут увидеть неизбежности постановки этих вопросов в форме учения о Софии. Вспомним ещё раз Соловьева с его идеей всеединства и Церкви как богочеловечества, – он это пытается восстановить в правах. Что называется, рассмотрите – и вы увидите, что у нас нет другого выхода. В противном случае у нас повиснут неразрешенные вопросы. У нас окажется, что Творец – сам по себе, а Его мир – сам по себе, сотворение мира – само по себе, грехопадение – само по себе, спасение – само по себе и эсхатология – сама по себе. А где же единство домостроительства? Где же та великая идея, что воскресение Богочеловека Христа – это, как выражались Ириней и особенно Ориген, и есть акт творения совершенного человека? Куда это всё делось? Просто по необходимости это надо восстанавливать, если мы хотим быть последовательными до конца.
Что интересно, в западноевропейском богословии, особенно в католическом, вдруг отмечаются сходные тенденции. Сегодня реанимируемый, а в своё время прочно забытый Эрих Пшивара, немецкий теолог польского происхождения, в 40-е пишет книгу, в которой тоже ставится вопрос о преемственности перехода от Творца к творению. Или более известный пример – Ханс Урс фон Бальтазар со своей нашумевшей трилогией «Божественная драма Творения», ещё более громоздкой, чем «Трилогия» Булгакова. Хотя едва ли Бальтазар – прямо хрестоматийно почитаемая фигура в католическом теологическом мире. С Булгаковым то же самое.
Вообще гиганты как-то ходят параллельными путями относительно инерции истории. Но похоже, что софиология оказывается скорее закономерным ответом на тот круг вопросов, которые не получили разрешения. И вот нашёлся человек, который со всей откровенностью и прямотой взялся на то, чтобы на них отреагировать.
Продолжение следует