Все ещё молодая гвардия?

Истина, красота и добро растут из одного корня, пусть и очень глубокого и недоступного нашему непосредственному восприятию; произведение, лишённое красоты, не принесёт и добра

Фото: Сандурская Софья / АГН

Фото: Сандурская Софья / АГН "Москва"

Недавно в наших палестинах был популярен анекдот о блондинке, которая отвечала на вопрос о вероятности встретить на улицах динозавра так: «Одна вторая: или встречу, или не встречу». И вот мы столкнулись с идеями, которые если и не с точки зрения вероятности (хотя когда-нибудь историк школы скажет об этом словами Овидия – «кто б в это поверил, если бы сама древность не была свидетелем»), то с точки зрения эстетики стоят встречи на улице с динозавром. «Молодая гвардия» А.А. Фадеева, с некоторой свитой возвращённая в школьную программу, с символической точки зрения производит как раз такое впечатление. Что-то большое, зелёное, зубастое и склизкое… И эта встреча должна состояться на улице того мира, который давно уже завоеван пушистыми котиками.

1. Цели и средства

Цели вполне понятны, добавлять к многократно сказанному нечего. Годятся ли средства? Правящий класс РФ вполне овладел техникой переписывания воспоминаний – и детских, и юношеских в частности. Например, автор предложения о возврате «Молодой гвардии» Ольга Михайловна Казакова, ныне председатель комитета ГД по просвещению, полагая, что роман Фадеева будет воспитывать героизм и самоотверженность у молодого поколения, сама такого влияния не испытала: она сделала вполне благополучную комсомольско-партийно-чиновничью карьеру, в которой никаких подвигов не было и, по-видимому, не планируется. Впрочем, это не феномен личной судьбы депутата. У нас принято возмущаться лихим разгулом девяностых. Но те, кто это делает, оставляют вне рамок своего внимания очевидный факт: все «ураганившие» в то время люди получили советское школьное воспитание, читали «Молодую гвардию» и прочие программные произведения советской литературы; но на них, оказавших столь сильное влияние на эпоху, вся эта словесность влияния, в свою очередь, не оказала. С другой стороны, молодой или хотя бы старой гвардии, железной когорты людей, которые выступили бы на защиту советского строя и его общественных идеалов, мы не видели. Это потом появились многочисленные диванные рати – задним числом. И вполне понятно, что их появлению способствовали те самые 90-е годы, а вовсе не прочитанные в школе книжки.

Что же до эстетики, то мне вряд ли удастся сформулировать лучше, чем успешно скрывающий своё имя автор популярного живого дневника Bohemicus: «Да ладно Кампанеллa. Составляя школьную программу, советские включили в неё Чернышевского. Я даже не знаю, как это охарактеризовать… Ведь, если честно, на свете есть не так уж много вещей, которые русские делают по-настоящему хорошо. Одна из этих вещей – литература. Пишут русские хорошо. Очень хорошо. Фантастически хорошо. Русских писателей хватило бы на полдюжины первоклассных европейский литератур. На фоне нереального изобилия талантов был один графоман. Советские выбрали именно его книгу (сущее наказание для читателя) и стали мучить детей снами Веры Павловны. Это предшественники и предтечи советских. То, что советские создали сами, несёт неизгладимую печать утопизма и игры против человечества. В мире советских не читают и не смотрят отнюдь не потому, что они были сплошь бездарны. Среди них встречались и таланты. Но их творения принципиально не предназначены людям, не прошедшим советскую индоктринацию». 

Обложка книги Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Фото: издательство «Детская литература»
Обложка книги Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Фото: издательство «Детская литература»

Так что если эффект будет, то совершенно противоположный ожидаемому. Молодёжь (которая не понимала без того) убедится, что вблизи динозавры не так приятны, как вдали или на картинке. Недавно я невольно поставил такой эксперимент: выложил в подъезде на подоконнике несколько книг, которые мне были не нужны; вдруг кто-то возьмёт? Почти всё разобрали, из двух оставшихся одна – «Выбор» Ю. Бондарева. А ведь из советских военных прозаиков он один из лучших. Но желающих овладеть этой книгой не нашлось.

2. Как формировать программы российской словесности

Воспользуемся этим случаем как поводом для рассказа о проблеме в общем виде, не требуя соображений об актуальном применении тогдашнего опыта. Если рассматривать её с высоты птичьего полёта, то подходов может быть два: научный и педагогический. Первый предполагает, что в школе нужен курс истории литературы; второй может включать многообразие целей (эстетических и воспитательных).

XIX век, когда формировалась образовательная система Российской империи, был веком историзма. Потому принципиально преодолеть соблазн ознакомления учащейся молодёжи с историей словесности так и не смогли. А между тем изучение истории литературы противоречит основному педагогическому принципу – от простого к сложному. Чем дальше от нас эпоха, тем менее понятен её язык (это не прямолинейное движение, тут нужна масса оговорок, в том числе и в рамках российской специфики, но в общем и целом эта закономерность работает). Я помню, какое отторжение вызывала у меня в 8-м классе русская поэзия XVIII века – та, которую я потом полюбил и которой стал профессионально заниматься. Думаю, читай я то же самое в выпускном классе, реакция была бы совсем другой. Я предпочёл бы эстетический принцип, с движением от простого к сложному, от современности к прошлому, а историю литературы и прочую науку отложил бы до филологического факультета. Главным же предметом спора было то, насколько от современности надо отодвинуть конец изучаемой эпохи (на мой взгляд, для старших классов – чем дальше, тем лучше).

Есть ещё один очень важный нюанс. Роль русской словесности могла меняться в зависимости от типа учебного заведения. С одной стороны, в классической гимназии русская словесность вовсе не стояла в центре преподавания; там роль подбора предназначенных для школьного чтения произведений была меньше, чем в других среднеучебных заведениях. С другой, и в этой области было две противоборствующих концепции; если С.С. Уваров считал, что отечественная словесность должна быть достойно представлена (такой же позиции придерживался великий Н.И. Пирогов), то М.Н. Катков относился к русскому языку и литературе как к школьному предмету с величайшим презрением. Статуса одного из основных предметов русская словесность удостоилась только при И.Д. Делянове, и то вряд ли добровольно; преемнику и бывшему товарищу министра Д.А. Толстого, воплощавшего в жизнь катковские идеи, не хватило административного ресурса.

Изначально – пока ещё историзм не окончательно утвердился в русской школе – литературное образование было подчинено риторическим задачам. Так, Устав Ришельевского лицея (1817 г.) предписывал: русская словесность предполагает эпопеи, драмы и образцовые произведения отечественного красноречия. Питомцы могут, по мнению разработчика, заниматься сочинениями труднейшего рода: они должны еженедельно представлять по три русских сочинения, перечитывая снова лучшие речи Цицерона и Демосфена, «не для изъяснения оных, но для лучшего познания образцов красноречия и для усовершенствования собственных сочинений». Риторика и была тем дополнением, которое ввёл в гимназическую программу С.С. Уваров – сначала, при Александре I, в Петербургском учебном округе, а при следующем царе, на министерском посту, – во всей России. 

Здание  Ришельевского лицея, 1817 год. Фото: общественное достояние
Здание  Ришельевского лицея, 1817 год. Фото: общественное достояние

Две концепции курса словесности столкнулись в споре ещё в николаевскую эпоху. Одна из них была представлена А.Д. Галаховым, создателем «Русской хрестоматии» (первое издание вышло в 1842 г., 33-е – в 1910-м). А.Д. Галахов был другом В.Г. Белинского и проделал лазейку для проникновения теорий крамольного критика в школу (чему немало способствовала учёно-педагогическая карьера: он возглавлял кафедру русской словесности в Академии Генерального штаба и был членом Ученого комитета Министерства народного просвещения). Другая точка зрения представлена С.П. Шевыревым, менее успешным человеком (всего-навсего профессор и декан в Московском университете, да и этого поприща он лишился). Шевырев выступил с пространной и очень резкой критической статьёй об одном из ранних изданий труда Галахова («Новая Русская Хрестоматия, или Образцы Красноречия и Поэзии, заимствованные из лучших Отечественных писателей. Составил А. Галахов. Часть I. Красноречие. XXI. 375 стран. Часть II. Поэзия. 434 страны. Москва. В типографии Августа Семена. 1843»). Галахов делает (искренне или нет – неизвестно) упор на языке и пишет: «Если меркой достоинства статей, назначаемых в Хрестоматию, признать мысли, а не язык, то многие образцовые писатели немедленно сойдут с своих пьедесталов. Какой-нибудь номер современного журнала содержит в себе, в этом отношении, больше материалов, чем целые томы литературных знаменитостей. Но статьи срочного периодического издания, почти всегда спешно, дурно написанные, при всей оригинальности взглядов, при всём внутреннем достоинстве, не могут быть допущены в Хрестоматию: в них нет того, что служит существенным отличием её содержания – нет изящного языка».

Шевырев откликается на это так: «Скажем решительно, что такие слова ни в каком современном учебнике терпимы быть не могут. Покамест дух неуважения ко всем прежним образцам нашим, дух, сопряжённый с самым ограниченным невежеством, веет в одних журналах наших, – мы, по достатку времени ему противодействуя, позволяем себе пренебрегать его пустыми криками, действующими на массу читателей, уже кончивших своё образование и не носящих в себе никакого будущего России; но когда хотят распространить тот же самый дух неуважения в школы путём классическим, когда хотят заразить им юные умы будущих поколений, на которых покоится надежда Словесности нашего Отечества, – в таком случае нет тех усилий, которые бы мы не подняли, чтобы удалить заразу невежества, порчу истинного духа науки и предания от молодых растений, которые вверены нашим заботам».

И несколько дальше: «Нам скажут в оправдание: но мы допускаем историческое изучение прежних образцов. Всякому изучению должен предшествовать дух уважения: мы можем изучать только то, что, по нашему мнению, достойно науки. Когда же вы своими громкими возгласами о современности и мнимых литературных славах, вами утверждаемых, своими насмешками над теми именами, которые должны быть священны для сердца каждого Русского, своими подозрительными звёздочками, своими намёками на скудость их мыслей, уничтожите дух уважения, – тогда ученики ваши не будут изучать того, что вы осмеяли. Оправдание ваше, таким образом, рушится вами же. История основана на предании, а предание – на духе почтения к предкам. Подкопайте основание: истории не будет. Учение историческое, при отрицательном, при отвергающем, разрушительном направлении вашем, существовать не может, и вы прикрываетесь им только как маскою, чтобы не показаться проповедником невежества. Ненависть к преданиям есть черта мнимых представителей нового времени: они носят её в себе, но боятся открыть и стыдятся сознать её. В любви к преданиям, в истории надежда на будущее, возможность возрождения и гибель всем тем, кто теперь отрицает и отвергает». Для Шевырева образцы – Карамзин и Пушкин; Галахов хотел бы, чтобы первое место занял Лермонтов.

Дадим по поводу этого спора, который продолжался и в позднейшую эпоху, слово одному из глубочайших педагогических мыслителей Российской империи Ф.Ф. Зелинскому. Он пишет: «Новейшая русская литература во всех отношениях внешкольный предмет. Во-первых, это предмет лёгкий и в высшей степени самоинтересный… Во-вторых, это предмет как нельзя менее приспособленный к школьной обстановке… Но, в-третьих, это предмет опасный – и притом сугубо опасный…

Фаддей Францевич Зелинский. Фото: общественное достояние
Фаддей Францевич Зелинский. Фото: общественное достояние

С Пушкиным и Гоголем эволюция литературных форм как таковых почти закончена; литература превращается в арену социально-политической борьбы. Это видно уже по партийным кличкам: раньше мы имели классицизм, романтизм, сентиментализм, отныне имеем славянофилов, народников, западников и т. д. Итак, школа должна ввести учеников в социально-политическую борьбу XIX века; не говорю пока об её конфликте с семьей, беру факт как таковой. Борьба эта не решена и поныне, критериев для суждения о ней нет; все будет зависеть, стало быть, от личных взглядов преподавателя. „Оттого-то“, говорят нам, „школа и должна взять это орудие в свои руки, для того чтобы ученик не подчинялся влиянию со стороны и не пошел по ложному и вредному пути“. Оставляю в стороне вопрос, насколько нравственно вводить в курс наук предмет, не поддающийся, за неимением объективных критериев, научной обработке; для меня важнее вот что. Вы требуете от преподавателя не просто преподавания новейшей литературы, но и её преподавания в известном, ортодоксальном направлении. Теперь одно из двух: или преподаватели подчинятся этому требованию, или они ему не подчинятся… Мне кажется, мм. гг., нам друг перед другом хитрить нечего: мы знаем и настроение нашей молодёжи, и настроение кое-кого из наших преподавателей. Если преподаватели подчинятся нашему требованию, то они потеряют кредит у молодёжи; если они ему не подчинятся, то… дальнейшее известно».

3. Сравнение

Мы видим, как мало сходства и много различий между ситуациями. Можно сказать, что до революции спорили о красоте и истине, оставляя за скобками добро, – возможно, потому, что слишком сближали добро и истину, а сейчас выступают за одно только добро (как его понимают), даже не оставляя за скобками истину и красоту, а отказываясь от них. Но истина, красота и добро растут из одного корня, пусть и очень глубокого и недоступного нашему непосредственному восприятию; потому мы получим на выходе не добро, а нечто другое…

И прав был Зелинский: «дальнейшее известно». Динозаврам не по плечу тягаться с пушистыми котиками, и симпатии блондинок – и не только блондинок – будут не на их стороне.

Читайте также