Николай Бердяев: «Я каждый день пишу книгу, и это меня утешает»

18 марта 1874 года родился Николай Александрович Бердяев,  русский религиозный философ, 7 (!) раз номинировавшийся на Нобелевскую премию, а в конце жизни получивший звание почётного доктора теологии. Исторических трагедий в его судьбе хватило бы с лихвой на троих или пятерых. Николай Бердяев пережил три революции, две мировые войны и одну гражданскую, аресты, изгнание из России, немецкую оккупацию во Франции

Николай Александрович Бердяев. Фото: общественное достояние

Николай Александрович Бердяев. Фото: общественное достояние

В год 150-летия Бердяева хотелось бы его вспомнить не только как философа, но и просто как человека, который жил, чувствовал, думал, общался.  

Единица по Закону Божьему

По семейной традиции Бердяев, как и все дети из дворянских семей, должен был поступить в военное учебное заведение. Весной 1887 года  тринадцатилетний Ни (так его звали в семье) был зачислен в Киевский кадетский корпус и проучился там четыре года.  Правда, всё это время он не жил в корпусе, а на занятия приходил из дома. Мало с кем из учащихся ему удалось подружиться, кроме одного моряка. Однокурсники казались ему очень грубыми, их шутки – пошлыми, к тому же они нередко насмехались над его нервным тиком. По характеру Бердяев был вспыльчив, мог прийти в ярость, но особых нареканий со стороны преподавателей не было. Однажды он получил один балл из двенадцати по Закону Божьему.  «Это был случай небывалый в истории кадетского корпуса», – вспоминает Бердяев. Никто тогда и подумать не мог, что знаменитый Кембридж присвоит ему степень доктора богословия. 

Побил палкой чиновника 

Говоря в «Самопознании» о своём вспыльчивом характере, Бердяев упоминает эпизод из жизни, как, будучи ссыльным, он поколотил чиновника. «Когда я был в ссылке в Вологде, то побил палкой чиновника Губернского правления за то, что тот преследовал на улице знакомую мне барышню. Побив его, я ему сказал: “Завтра вы будете уволены в отставку”. Очевидно, кровь предков мне бросилась в голову. Мне приходилось испытывать настоящий экстаз гнева». 

В Вологду Бердяева сослали в 1900 году за то, что он якобы участвовал в революционной сходке, хотя на самом деле он был участником собрания, где Луначарский читал реферат по Ибсену. Жандарм, который всех арестовывал, не хотел верить, что собравшиеся просто читали доклад. Вопреки представленным доказательствам он воображал, что это был революционный съезд.  

Флоренция как откровение   

Евгения Герцык, которую с Бердяевым связывала крепкая многолетняя дружба, вспоминает, что он  был очень резок в движениях. «Разговаривая, мы без устали, всегда спешным, всё ускоряющимся шагом ходили по долине, карабкались горными тропинками. Иногда, опережая меня, он убегал вперёд, я, запыхавшись, за ним и видела со спины, как он вдруг судорожно пригибает шею, как бы изнутри потрясённый чем-то».

Осенью 1911 года Бердяев со своей женой Лидией (по первому мужу Рапп) отправляется в давно задуманное путешествие по Италии. Евгения Герцык присоединилась к ним через некоторое время. Они с Бердяевым много ходили по картинным галереям, смотрели мозаики на старинных базиликах. Глядя на всё великолепие произведений искусства эпохи Ренессанса, Бердяев скажет Евгении Герцык свою знаменитую мысль, которая войдёт потом в его книгу «Смысл творчества» и отчасти повторится в книге «Смысл истории»: «Весь ренессанс – неудача, великая неудача, тем и велик он, что неудача: величайший в истории творческий порыв рухнул, не удался, потому что задача всякого творчества – мир пересоздать, а здесь остались только фрески, фронтоны, барельефы – каменный хлам! А где же новый мир?». 

Философ очень остро ощутил несоответствие между творческим порывом и его плодами. «В искусстве творится не новое бытие, а лишь знаки нового бытия, символы его», – продолжит Бердяев в «Смысле творчества». 

Евгения Герцык вспоминает, что Рим на Бердяева не произвёл большого впечатления, в отличие от Флоренции. «Мертвенная скука мраморов Ватикана с напыщенным Аполлоном Бельведерским, грузные ангелы, нависшие над алтарями барочных церквей… Душа его во Флоренции, Флоренция была ему откровением, он то и дело вспоминает её. <...> Флоренция мне ключ к нему. Он – к Флоренции». 

Бердяев ведёт  Евгению Герцык в церковь в Бадии, где есть знаменитая фреска «Явление Богоматери св. Бернарду». «Женский хрупкий профиль. Но он торопит меня смотреть на её руку: так глубоко прорезаны пальцы, так тонки, что кажется, сохраняя всю красоту земной формы, рука эта уж один дух, уже не плоть. И восторг в глазах Бердяева выдает мне его тайну – ненависть к плоти, надежду, что она рассыпется вся». Однако в своих работах он ставит вопрос об одухотворении плоти. Он не принимает монашеско-аскетического взгляда на тело, но обличает рабство у него.

Под впечатлением от Италии Бердяев начинает писать «Смысл творчества», этот труд выйдет в 1916 году. Над ним он работает почти пять лет. 

«Я каждый день пишу книгу, и это меня утешает, – сообщает он в письме своей жене Лидии в конце октября 1912 года по дороге в Царство Польское, куда он поехал по семейным делам, – читаю я эти дни один католический роман и опять почувст­вовал, что в душе моей есть сторона, для которой католичество обладает магическим обаянием… Я здесь почти кончил целую главу книги. Хожу по парку при чудной погоде. Эти дни читаю Евангелия по-особому и думаю, что внешняя оболочка и выражения Евангелия исторически-относительны и временные. Вечный Христос, скрытый за Евангелиями, несоизмеримо больше всего, что говорится в Евангелии, прошедшем через человеческую ограниченность». 

Николай Александрович Бердяев. Фото: sfi.ru
Николай Александрович Бердяев. Фото: sfi.ru

Истина может быть только желанной и любимой

В начале XX века большую популярность набирала антропософия, основателем которой был австрийский доктор философии Рудольф Штейнер. Антропософией увлекались многие писатели и поэты: Андрей Белый, Максимилиан Волошин, его жена Маргарита Сабашникова. Евгения Герцык также вступила в Антропософское общество. 

Бердяев не разделял это учение, и в «Самопознании» он описывает, почему оно его отталкивало: «В антропософии, которую я знал лучше и по книгам, и по людям, я не находил человека, человек растворялся в космических планах, как в теософии я не находил Бога, Бог также растворялся в космических планах. <…> Но темой моей жизни была тема о человеке, о его свободе и его творческом призвании».

«Списалась с Бердяевым, условились съехаться с ними по пути в Крым в имении подруги на Украине… – вспоминает Евгения Герцык. – Я повторяла себе, внушала себе: да, потому я поехала в Мюнхен, потому вступила в Антропософское общество, что не могу больше жить так, как жила – без ответственности, без подвига. Свобода в вере, свобода в неверии, слабость дружбы… Слова, слова – а дел нет. Я хочу же, наконец, дела, хочу служить миру. Пусть те, мюнхенские, чужды мне – тем вернее. Тут-то уж не услада… Но ему я ничего не скажу.

С террасы, где уже накрывали к завтраку, несли вареники, сметану, всякую деревенскую снедь, мы вдвоём спустились в широкую аллею, уходящую в степь. Тёмные липы, рыже-красные лапчатые клёны. Говорили о чём-то безразличном, дорожном. Но Николай Александрович, хмурясь, взглядывал на меня и перебил: “Что с тобою? Что-нибудь случилось?” И бесстрастным голосом я тотчас же рассказала ему. Не могла скрыть. Не глядя на него: “Не говори. Я всё знаю, что можно сказать против Штейнера, и сама не в упоении ничуть. Но для меня в этом пути истина, вырывающая меня наконец из моего шатания духовного. Безрадостная, правда, но ведь и младенцу, отнятому от груди, сперва станет безрадостно, сухо… И однако…”.

Он остановился, перегородив мне аллею, и почти закричал: “Но это же ложь, истина может быть только невестой, желанной, любимой! Ведь истина открывается творческой активностью духа, не иначе. А ты мне о младенце… И как же тогда она может быть безрадостной? Имей же мужество лучше сказать, что ты просто ничего не знаешь, всё потеряла, отбрось всё до конца, останься одна, но не хватайся за чужое”…

Он обрушил на меня поток прожигающих слов. С террасы нас звали. А мы, не слушая, ходили, ходили, говорили. <… > Потом потянулись дни – обед, прогулки, общие разговоры, всё только на час, на часы прерывало мучительный всё больное и стыдное обнажавший во мне поединок, – но сладостный, потому что в любви. Он бился за меня со мной. Вся трудность, вся свобода решения оставалась на мне, но этим разделением моей тяготы, моего смятения он дал мне лучшее, что человек может дать другому. Эти дни в Ольяховом Роге связали нас по-новому».

Группа основателей будущего «Союза освобождения» в 1902 г. в Германии: Пётр Струве, Нина Струве, Василий Богучарский, Николай Бердяев и Семён Франк. Фото: общественное достояние
Группа основателей будущего «Союза освобождения» в 1902 г. в Германии: Пётр Струве, Нина Струве, Василий Богучарский, Николай Бердяев и Семён Франк. Фото: общественное достояние

Торжественный допрос

Первый раз при советской власти Бердяева арестовали в 1920 году в связи с делом Тактического центра, хотя напрямую он с ним связан не был. Бердяева поместили во внутреннюю тюрьму ЧК. «В двенадцатом часу ночи меня пригласили на допрос. Меня вели через бесконечное число мрачных коридоров и лестниц. Наконец мы попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещённый, с шкурой белого медведя на полу. С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме с красной звездой. Это был блондин с жидкой заострённой бородкой, с серыми мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовалась благовоспитанность и вежливость. Он попросил меня сесть и сказал: “Меня зовут Дзержинский”. Это имя человека, создавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный характер, приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом. <… > Я решил на допросе не столько защищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: “Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя и писателя прямо высказать то, что я думаю”. Дзержинский мне ответил: “Мы этого и ждём от Вас”. Тогда я решил начать говорить раньше, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочёл целую лекцию. То, что я говорил, носило идеологический характер. Я старался объяснить, по каким религиозным, философским, моральным основаниям я являюсь противником коммунизма. Вместе с тем я настаивал на том, что я человек не политический. Дзержинский слушал меня очень внимательно. <…>  После моей длинной речи, которая, как мне впоследствии сказали, понравилась Дзержинскому своей прямотой, он всё-таки задал мне несколько неприятных вопросов, связанных с людьми. Я твёрдо решил ничего не говорить о людях. Я имел уже опыт допросов в старом режиме. На один самый неприятный вопрос Дзержинский сам дал мне ответ, который вывел меня из затруднения. Потом я узнал, что большая часть арестованных сами себя оговорили, так что их показания были главным источником обвинения. По окончании допроса Дзержинский сказал мне: “Я Вас сейчас освобожу, но Вам нельзя будет уезжать из Москвы без разрешения”. Потом он обратился к Менжинскому: “Сейчас поздно, а у нас процветает бандитизм, нельзя ли отвезти господина Бердяева домой на автомобиле?” Автомобиля не нашлось, но меня отвёз с моими вещами солдат на мотоциклетке».

Вот как описывает Бердяев Дзержинского: «Дзержинский произвёл на меня впечатление человека вполне убеждённого и искреннего. Думаю, что он не был плохим человеком и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик. По его глазам, он производил впечатление человека одержимого. В нём было что-то жуткое. Он был поляк, и в нём было что-то тонкое. В прошлом он хотел стать католическим монахом, и свою фанатическую веру он перенёс на коммунизм».

Свобода, смешанная с тоской

Лето 1922 года Бердяев провёл в Барвихе (тогда Звенигородский уезд). Бердяев ходил в лес и собирал грибы. В деревне «кошмарный режим» так сильно не чувствовался, как в городе. Лишь только на один день он приехал в Москву на свою квартиру, и в этот же день к нему пришли с обыском и арестовали. Бердяева поместили во внутреннюю тюрьму ОГПУ. «Меня пригласили к следователю и заявили, что я высылаюсь из советской России за границу. С меня взяли подписку, что в случае моего появления на границе СССР я буду расстрелян. После этого я был освобождён. Но прошло около двух месяцев, прежде чем удалось выехать за границу. Высылалась за границу целая группа писателей, учёных, общественных деятелей, которых признали безнадёжными в смысле обращения в коммунистическую веру. Это была очень странная мера, которая потом уже не повторялась. Я был выслан из своей родины не по политическим, а по идеологическим причинам. Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать, и у меня было отталкивание от эмиграции, с которой я не хотел слиться. Но вместе с тем было чувство, что я попаду в более свободный мир и смогу дышать более свободным воздухом». 

На проводы пришло около десяти человек, среди них были художник Юрий Анненков и писатель Евгений Замятин.  Юрий Анненков вспоминает, что многие боялись открыто прощаться с «врагами советской власти». «На пароход нас не допустили. Мы стояли на набережной. Когда пароход отчаливал, уезжающие уже невидимо сидели в каютах. Проститься не удалось», – вспоминает художник.  

«Группа высланных выехала из России в сентябре 1922 года. Мы ехали через Петербург и из Петербурга морем в Штеттин и оттуда в Берлин. Высылаемых было около 25 человек, с семьями это составляло приблизительно 75 человек. Поэтому из Петербурга в Штеттин мы наняли целый пароход, который целиком и заняли. Пароход назывался “Oberbürgermeister Haken”. Когда мы переехали по морю советскую границу, то было такое чувство, что мы в безопасности, до этой границы никто не был уверен, что его не вернут обратно. Но вместе с этим чувством вступления в зону бóльшей свободы у меня было чувство тоски расставания на неопределённое время со своей родиной. Поездка на пароходе по Балтийскому морю была довольно поэтическая. Погода была чудесная, были лунные ночи. Качки почти не было, всего около двух часов качало за всё путешествие». Так началась новая эпоха жизни философа. 

Николай Бердяев и его слушатели – члены РСХД. Фото: sfi.ru
Николай Бердяев и его слушатели – члены РСХД. Фото: sfi.ru

Тяжёлые годы

Два года Бердяев прожил в Берлине, потом переехал в Париж. Жизнь Бердяевых была относительно спокойна до оккупации Парижа в 1940 году. С этого времени начались «тяжёлые годы» – так он их называет в «Самопознании». Но Бердяев не боялся высказываться против нацистской власти, против национал-социализма. В одной из газет было ложное сообщение о его аресте. 

Размышляя о войне СССР с нацистской Германией, Бердяев был на стороне советской России, хотя, как он сам писал, многое не принимал в советской идеологии. В целом он не преклонялся ни перед какой властью, хотя признавал необходимыми государственные институты. Из-за этого некоторые мыслители причисляли его к анархистам. Как он вспоминает, освобождение Парижа сопровождалось порой несправедливыми арестами, кого-то арестовывали справедливо. «Атмосфера продолжала быть тяжелой».

В это же время в период оккупации умер любимый кот Бердяева Мури. Философ очень сильно переживал смерть  кота. В его предсмертных страданиях Бердяев почувствовал «страдание всей твари».

«Я очень редко и с трудом плачу, но когда умер Мури, я горько плакал. И смерть его, такой очаровательной Божьей твари, была для меня переживанием смерти вообще, смерти тех, кого любишь. Я требовал для Мури вечной жизни, требовал для себя вечной жизни с Мури».

В 1945 году 30 сентября умерла его жена Лидия. Они остались вдвоём с её сестрой Евгенией.

Книга о новой мистике, которой уже не будет

А через три года не стало самого Николая Бердяева. 

«Обычно по воскресеньям у нас собирались друзья Николая Александровича, – вспоминает сестра его жены, Евгения Рапп. – Бывали не только французы, англичане и американцы, но и японцы, китайцы, индусы. В воскресенье 21-го марта 1948 года собрание было особенно многочисленно. Н.А. был особенно оживлён. Много говорили о проблеме зла. Поздно вечером, когда все разошлись, Н.А. мне сказал, что очень утомился. Но несмотря на усталость, за ужином он продолжал говорить со мной о проблеме зла – вопрос, который мучил его всю жизнь. На следующий день утром, когда я вошла в его кабинет, Н.А. сказал мне, что он не спал всю ночь, задыхался и очень страдал от спазм во всем теле… 

За утренним кофе он сказал: “Знаете, Женя, у меня совершенно созрел план новой книги (он только что, две недели тому назад, закончил “Царство Духа и царство кесаря”). Я хочу писать книгу о новой мистике. Все главы я уже распределил. В первой главе я буду говорить о том, что в основе мира – тело и кровь Христа”. Я хотела рассказать, как мне раскрывается новый мистический опыт, но Н.А. меня прервал: “Не будем говорить об этом. Когда я начинаю писать новую книгу, я не люблю говорить о ней, даже читать книги, в которых затрагиваются те же вопросы. Мир как бы перестает существовать для меня, я весь погружаюсь в раскрывающуюся во мне глубину”. Я смотрела на его побледневшее лицо и решила сегодня же позвать доктора, который жил в Кламаре и всегда лечил Н.А. Доктор приехал вечером… Эти дни он мне говорил, что с каким-то особенным вниманием читает Библию. Доктор ничего серьёзного не нашёл. Небольшое ослабление сердца, и сказал, что приедет через несколько дней.

На следующий день <…>  Н.А. спустился к утреннему кофе и на мой вопрос: как он себя чувствует, ответил: “Очень хорошо. Гораздо лучше…” Всё утро он писал в своём кабинете. За завтраком мы обсуждали самые разнообразные вопросы. Н.А. говорил с необыкновенным волнением. Меня это как-то тревожило. Обычно после завтрака он поднимался к себе, работал и после трёх часов ложился отдохнуть. За чаем он сказал мне, что чувствует себя немного хуже, но, несмотря на это, ушёл работать. Было около пяти часов. Я была внизу и услышала его слабый голос: “Женя, мне очень плохо”. Я поднялась по лестнице, вошла в кабинет. Он сидел в кресле, у письменного стола. Голова была закинута назад, лицо бледнело. Он тяжёло дышал. Я прикоснулась к его руке. Пульса не было. Дыхание прекратилось...

Приехавший доктор констатировал смерть от разрыва сердца». 

Это произошло 23 (по другим данным 24) марта 1948 года.  

 

Читайте также