Ссадить Салтыкова-Щедрина с корабля современности было невозможно – его слишком ценил Ленин. Ещё в 1894 году, в полемике с народниками, будущий вождь хвалил писателя за «метко описанную историю эволюции российского либерала». Эти слова стали пропуском в советскую школьную программу. Как тонко заметил Григорий Зиновьев в 1933 году – уже после ссылки, но за три года до расстрела, – большевики вели «битву за наследство», отвоёвывая сатирика у либералов-эмигрантов, норовивших «ухватиться за фалды» классика. Символично, что наследство самого Зиновьева в СССР было стёрто. Даже на знаменитой картине шалаша в Разливе, где он с Лениным в 1917 году обсуждал, в том числе, и Щедрина, его фигуры не было. История совершила круг: Щедрина, сосланного царизмом, советская власть водрузила на пьедестал; Зиновьева, цитировавшего Ленина о Щедрине, – сослала, расстреляла и вымарала из памяти. Механизм расправы менял декорации, но его суть оставалась узнаваемо щедринской.
Иногда призрак возвращался в самых неожиданных обличьях. В 1952 году Сталин, готовя новую чистку, бросил на совещании: «Нам нужны Гоголи. Нам нужны Щедрины». Началась кампания по «возрождению сатиры». Но, как позже поймут историки, это была не любовь к искусству, а политическая технология. Сатиру мобилизовали для борьбы с «космополитами» – нужен был ядовитый, но контролируемый смех. Журнал «Крокодил» откликнулся двусмысленной эпиграммой: «Мы – за смех! Но нам нужны / Подобрее Щедрины / И такие Гоголи, / Чтобы нас не трогали». Система хотела острот, которые никого бы не кололи.
Михаил Салтыков-Щедрин. Фото: Ставропольский государственный историко-культурный и природно-ландшафтный музей-заповедник имени Г.Н.Прозрителева и Г.К.Праве
Советская критика настаивала: Щедрин бичует царизм. Но он-то бичевал «глуповство» – архетип власти, способный рядиться в любой мундир. В «Истории одного города» он смеялся не над конкретными градоначальниками, а над самой логикой абсурдного правления, где Угрюм-Бурчеев сменяет Негодяева, но суть остаётся. Это была сатира на власть как таковую. Признать это – значило поставить под сомнение не только прошлое.
Щедринский утопический социализм был не прообразом марксизма, а личной, почти нервной верой. В архивах осталось письмо, где он задумывает рассказ «Паршивый» – о Чернышевском (или Петрашевском), который в ссылке продолжает мечтать о «свете», даже когда «становой пристав каждый день отнимает работу». Сам Щедрин был учеником Фурье и Сен-Симона. Его идеал был смутным, эмоциональным, лишённым железной схемы. Он был предчувствием справедливости, а не её чертежом.
Иллюстрация из книги «История одного города». Фото: Издательская Группа «Азбука-Аттикус»
Любопытно, что и Карл Маркс читал Щедрина. В экземпляре «Убежища Монрепо», хранившемся в его библиотеке, остались карандашные пометки. Маркс подчёркивал места о расслоении деревни, о рождении хищного «чумазого». Но на полях заключительной главы написал по-французски: «Автор не слишком счастлив в своих “положительных” выводах». Отец марксизма уловил суть: Щедрин был гениален в разрушении иллюзий, но беспомощен – или честно нерешителен – в проекте нового мира. Советская критика старалась эту слабость преодолеть, натягивая на писателя одежды пророка.
Но, может быть, самое главное, что терялось в советской школьной программе, – это язык щедринского отчаяния. Его смех не был весёлым. Анатолий Луначарский, первый нарком просвещения, аккуратно назвал его «надрывным, смешанным со слезой». Это был смех человека, который видел бездну, но смотрел на неё не с ужасом, а с презрением. Советский проект был по определению оптимистичным, обещая светлое будущее. Щедрин же не обещал ничего. Его сатира была не оружием в борьбе за завтра, а горькой констатацией сегодня. Его можно было цитировать, но невозможно было инкорпорировать в пропаганду – его экзистенциальная грусть не влезала в рамки исторического оптимизма.
Писатель и литературовед Валерий Кирпотин. Фото: Краснодарский государственный историко-археологический музей-заповедник им. Е.Д. Фелицына
Лишь изредка призрак пробивался сквозь мрамор пантеона. В 1976 году в «Известиях» вышла статья Валерия Кирпотина – человека, чья собственная судьба стала зеркалом эпохи. В 1946-м он, как и многие, громил Зощенко, называя его повесть «чуждой народу». В 1949-м, в разгар «борьбы с космополитизмом», уже его самого выгоняли из партии и работы, чтобы затем, в оттепель, вернуть к научной деятельности. Теперь Кирпотин писал о Щедрине, проводя параллели: «Иногда кажется, что Гитлер, Муссолини и Франко вдохновлялись… глуповскими градоначальниками. Иногда кажется, что Пиночет хозяйничает в Чили, сойдя со страниц гротескной панорамы Щедрина». Кирпотин нащупал живую мысль, но тут же спрятал её в привычную упаковку борьбы с «империализмом». Даже прозрение здесь было вынуждено играть по правилам системы, которую оно пыталось понять.
К двухсотлетию Щедрина ясно, что настоящее место классика – не в ряду мраморных статуй пантеона, а на столе читателя, который осмеливается смеяться над страницей тем самым «надрывным» смехом. Смехом, от которого зависит нечто большее, чем знание литературы, – способность различать живое, неуправляемое слово в гуле любой официальной речи. Щедрин не оставил нам чертежей будущего. Он оставил нам совершенный инструмент для вскрытия вечного настоящего.