Просвещённый приговор

Философ Андрей Тесля о войне и мире в крайне актуальных пьесах Корнеля

Портрет Пьера Корнеля. Фото: Rijksmuseum

Портрет Пьера Корнеля. Фото: Rijksmuseum

В русском круге чтения XIX–XX веков Корнелю не повезло: не то чтобы его кто-то собирался активно ниспровергать, отрицать статус классика – или его вообще не читали. Но не ниспровергали скорее от того, что титул классика здесь оказывался близок к тому, чтобы стать синонимом почитаемого, того, за кем признана «историческая роль и значение», и тем самым обращение к кому возможно едва ли не исключительно в рамках истории литературы. То есть тем, кто уже не способен ничего сказать значимого «здесь и сейчас» – и кто не живёт за счёт того, что просквозил собой всю последующую толщу литературы, так что обратным, ретроспективным ходом оживает при чтении, отражаясь через многообразие отголосков.

Всем памятно противопоставление Корнеля и Расина, великих соперников – мол, первый изображал человека таким, как он должен быть, а второй – таким, каков он есть. Каждый вспомнит «Корнеля гений величавый». Но этим же чаще всего и заканчивается: показательно, как иллюстрация интереса, что со второй половины XIX века на русский даже по одному разу всё-таки оказались переведены далеко не все пьесы Корнеля – а ведь он, в отличие от испанцев золотого века, был автором не буйной производительности, даже весь его «театр» вполне обозрим. Равно как наиболее известные пьесы Корнеля оказываются основанием для «общей характеристики»: «Сид» и «Цинна» как бы достаточны для того, чтобы понять Корнеля, а попутно это ведёт ещё и к довольно своеобразной, хоть и, замечу вновь, весьма понятной рекурсии: где ты вступаешь с представлениями, подхваченными из «общего знания» о театре классицизма, читаешь сквозь призму их одно-два самых известных произведения, находишь в принципе то самое, что и ожидал найти, – и не возвращаешься более…

Пьеса Корнеля «Сид». Фото: Bibliothèque nationale de France
Пьеса Корнеля «Сид». Фото: Bibliothèque nationale de France

А ведь Корнель начинает и добивается первой большой славы как комедиограф – признаем, деталь, расходящаяся с образом величавого трагика. Причём комедиограф весьма разнообразный: от комедии положений до философской сказки «Иллюзия», где мир театра своеобразно преломляется и мы оказываемся в положении зрителей, которые смотрят пьесу, которая в свою очередь – нет, не повторяет, но отталкивается от «жизни».

На днях довелось перечитать одну из самых известных трагедий Корнеля – его «Горация». У «ложно-классической» драматургии есть привычный образ: что пытается подражать древним образцам. Как и большинство привычного и расхожего, этот образ не то чтобы ложен вообще, но там, где он отрывается от знания конкретного материала, его порождающего, становится самодостаточной формулой, он становится создающим уже представления, далёкие от того, что его самого породило.

Действительно, для них – классицистов – речь идёт о том, чтобы приблизиться к античным образцам (и одновременно античной теории, прежде всего «Поэтике» Аристотеля, мыслимой, например, Корнелем как схватывание неизменно-истинного и самого общего, в этом смысле не зависящего от конкретных условий и подробностей афинского театра).

Но в этом следовании (кстати, во многом вдохновляемом Сенекой, его трагедиями, уже предназначенными не к постановке, а к чтению, и потому дающими как образцы новую свободу при переосмыслении, вынужденном в ситуации, когда их – или ориентируясь на них – надлежит ставить на сцене) источником вдохновения оказывается в первую очередь не тот материал, на который опираются античные трагики, – теперь материалом трагедии становится прошлое, история – от романа о Сиде до римских хроник. И лишь затем, уже обретя новую уверенность, начинается состязание с самими древними – чтобы рассказать те же истории другим языком.

История, рассказываемая Корнелем в «Горации», общеизвестна хотя бы по Титу Ливию: столкновения Рима и Альбы Лонги, откуда произошёл Рим, битва трёх братьев, которых выставляет каждая из сторон – Горациев и Куриациев. Битва, от которой зависит судьба, какому из городов стать старшим, а какому пойти в подчинение победителю. Борьба, которая есть столкновение ближайших, едва ли не род гражданской войны – и где младшему Куриацию уже обручена сестра Горациев. Сражение, в котором судьба являет свою изменчивость: сначала гибель двух старших Горациев, бегство последнего брата, оказывающееся искусным приёмом, так что три его преследователя отстают друг от друга, и обернувшийся вновь к бою Гораций оказывается достаточно силён, чтобы последовательно сокрушить каждого из трёх уже ослабленных воинов, где брат за братом наблюдают, спеша, гибель своих предшественников. И, наконец, по торжественному возвращению в город: встреча победителя с сестрой, оплакивающей смерть жениха, что не выносит гордость Горация – и тот оказывается в тот же момент её убийцей. А в конце – суд, который прощает убийцу, поскольку тот явился спасителем Рима и убил из ревности к Отечеству.

Эту историю Корнель рассказывает со свободой трагика: зрителю известна общая канва, но именно поэтому поэт волен отступать в деталях – он вводит, например, жену Горация, которая симметрии ради оказывается сестрой Куриациев, вводит римлянина Валерия, влюблённого в Горацию, заменяет народное собрание, к которому обращается царь, царским домашним судом… В замечательных «Разборах», написанных Корнелем к позднему изданию собрания своих пьес, он сам рассуждает о смысле этих перемен, обусловленных теми требованиями, которые предъявляет к сцене.

Но здесь, в этом коротком рассуждении, я сам остановлюсь лишь на одной стороне «Горация» – той трактовке столкновения двух городов и двух семей, что даёт Корнель.

Картина Жака Луи Давида "Клятва Горация". Фото: Louvre Museum
Картина Жака Луи Давида "Клятва Горация". Фото: Louvre Museum

Пьеса открывается монологом Сабины, жены Горация, взятой из альбанского рода Куриациев, – о братоубийственной вражде. Тема тем более близкая Франции рубежа 1630–1640-х годов, что не только религиозные войны отгремели лишь недавно, но и последний след их в виде автономии Ля Рошели лишь недавно сломлен Ришелье, которому посвящена трагедия.

Римский герой оказывается далёк от полноты добродетели: носителем её выступает Куриаций, в этом смысле непонятный, недоступный Горацию, который видит в его словах и поступках слабость. Гораций именуется варваром, а его добродетель – свирепой, поскольку для него столкновение не просто раскалывает мир, ведь то же самое оно делает для Куриациев, но требует не только определённости действия, но и монолитности чувств. Скорбь по поводу погибшего невозможна – ведь его жизнь означала бы гибель Отчизны. Ничто не может извинить здесь сестру – и Гораций гордится совершённым, хотя вполне признаёт его преступлением: гордится как должным порывом, что он оказывается способным пойти на крайнее, пылая страстью к Отечеству.

Конфликта между Горацием и Куриацием как людьми нет, что и подчёркивает особо Корнель, вводя отсутствующий в предании эпизод, когда Куриаций навещает дом своей невесты накануне боя, ещё не ведая, что именно он с братьями выбран теми, кому предстоит сразиться с римлянами. Их столкновение происходит как производные от столкновения их городов: каждый верен долгу и чести, но для Горация здесь всё обращается в одну плоскость, для Куриация сохраняется признание других измерений, которые вновь вступят в свою силу ровно в тот момент, когда война прекратится.

И тем самым для Горация – в трактовке Корнеля – война не заканчивается никогда, для Куриация она есть только одно из состояний, к тому же нарушающее нормальное, мирное – но которое отстаивается лишь тем, что каждый из сограждан способен в войне быть готовым жертвовать всем. Но сама эта жертва – жертва миру: и общая рамка, которую выстраивает Корнель, здесь идя за традицией, в том, что решается вопрос: кому стать правителями, кому стать подданными. Но это именно вопрос о дальнейшем устройстве: война должна установить мир, а сама схватка Горациев и Куриациев – заменой общему братоубийству.

Иллютрация из пьесы Корнеля «Гораций». Фото: Gallica / bibliothèque numérique de la BnF
Иллютрация из пьесы Корнеля «Гораций». Фото: Gallica / bibliothèque numérique de la BnF

Прообразы двух героев Корнеля вполне читаемы – Ахилл и Гектор, и первый славен как герой, но второй идеален как человек. А финальное решение, помилование, даруемое Горацию, – одновременно и его осуждение, ведь по силе старых законов он должен быть осуждён и сам готов к смерти, принимая ту самую свирепую добродетель, что запечатлена не в нём одном, но во всём варварском порядке. Но царь дарует ему жизнь за его подвиг – поскольку к одному действию не может быть сведён человек, он только что убил сестру, но ранее – спас Рим: убийцу сестры надлежит казнить, но нельзя казнить спасителя Отечества. А Гораций рвётся к смерти, поскольку она позволит ему остаться тем самым – единственным – героем, ведь дальнейшая жизнь означает всё новые и новые дела и ситуации. Невозможно, чтобы ему вновь было суждено совершить равное тому, что он уже свершил, а превзойти это – невозможно, и остаётся лишь порядок низших дел. Царь Тулл дарует ему жизнь, и само помилование оказывается новым чествованием героя.

В прямом противоречии с преданием (где именно народное собрание дарует Горацию жизнь), Корнель вкладывает в уста Горация-отца реплику, осуждающую суждения толпы. Только «верховный суд царя, вождя иль мудреца» способен воистину оценить храбреца, только от него он может «подлинной украситься хвалою», чему иронично вторит посвящение Ришелье, дарующему Корнелю свободу от публики, возможность опираться лишь на его просвещённый приговор.

Читайте также