Между наблюдением и пророчеством

В 1846 году Николай Васильевич Гоголь подготовил к изданию «Выбранные места из переписки с друзьями». Данный текст занимает видное место в истории русской духовно-социальной публицистики и до сих пор вызывает споры спецификой своих идей. При неотъемлемой стилистической оригинальности он изобилует и точными угадками, и неизбежными аберрациями. Но, держа в руках этот текст, мы, по словам Гоголя, имеем бесспорный шанс «вырасти выше духом». О главном мыслительском векторе гоголевской переписки высказывает своё мнение доцент Свято-Филаретовского института Виктор Грановский

Николай Гоголь. Фото: общественное достояние

Николай Гоголь. Фото: общественное достояние

Надежда на русскую деловитость

Гоголь всегда ставил своей писательской задачей открывать читателю «русскую Россию», заранее оградив себя от поверхностного схематизма, когда за Россию выдаётся её моментное представление, явленное слитным наложением двух-трёх отражённых фактов. От таких представлений, как подмечает Гоголь, быть может, меньше всего застрахована как раз русская провинция, где местные интеллектуалы совсем не проникнуты «духом земли своей». Напротив, от русского человека, появившегося за рубежом (сам Гоголь тоже загорелся собирать сведения о России, будучи не в России), можно с полным правом ожидать большей зоркости, чем от аборигенов, вросших в русскую почву, но не знакомых с национальной пытливостью.

Национальная позиция Гоголя строится вне претензий как славянистов, так и европеистов. И те и другие смотрят на Россию как на здание; но первые сильно приблизились к нему и видят лишь одну его стену – вторые же слишком отдалились и принимают во внимание лишь общую перспективу отодвинутого фасада. Славянисты имеют лучшее знание кое-какой российской конкретики – но из пафоса этого частичного знания вырастает их смехотворное национальное самомнение. По наблюдению Гоголя, только славянисты у нас «хвастаются будущим», то есть не реально проявленными, а ещё в задатке находящимися русскими добродетелями; и нередко всё их национально-идейное творчество сводится к дешёвому антиевропейскому шапкозакидательству. Но и «чужеземствование наше в земле своей» – столь же печальный и малопродуктивный русский рефлекс. Русское самосознание в гоголевском вѝдении должно расти не из псевдотриумфов, не из надуманных фобий и не из горделивого скепсиса, а из отчётливого наблюдения русских дел и из включённости в них. Этому фокусированию русского ума одинаково прицельно вредят как «квасные патриоты», так и «чужеземствующие».  

В своей личной оценке русской исторической перспективы Гоголь – несомненный петринист. Петровская реформа для России есть, по его словам, необходимое чистилище; она есть также её необходимое просвещение, то есть своевременное озарение страны таким умственным светом, в котором она стала наконец ясно видеть сама себя. Гоголь даже считает переворот Петра хотя и напряжённым, но вполне органическим, поэтому он сравнивает его с поворотом в нужную сторону войска, задолго натренированного именно на эту экзерцицию. Но для Гоголя остаётся всё же открытым вопросом, в какой мере царь Пётр сумел своим эффектным деловым импульсом в самой России пробудить способность широкого практического дела.  

Сам Гоголь свои надежды на российское оздоровление возлагает именно на русскую деловитость, а не на неотмирный русский аскетизм, упование на который, особенно в уходе от горящей проблемности, нередко провозглашается идеальной русской программой. Отсюда знаменитая фраза писателя: «Монастырь наш – Россия». Она адресована как напоминание человеку с очень высокой должностью, возглавителю двух российских губерний, который в патетическом религиозном вдохновении собрался было уйти в монахи. Но, по мнению глубоко религиозного Гоголя, этому лицу уже дана промыслительная  возможность монашествовать фактически – то есть, стеснив себя в обстоятельствах, самоотречно угождать Богу через весьма нелёгкое служение родной земле, в которой не обустроено великое множество его христианских единоверцев. В ещё большей степени примечателен совет Гоголя русскому помещику, который таким же служением может осознать и сделать вверенное ему крестьянское земледелие. Именно этим сознанием должно диктоваться его попечение о крестьянах: он, по словам Гоголя, обязан заставить их трудиться не только на него, но и на самих себя, и установить на селе градацию трудовой чести, выделяя «примерных мужиков». Что же до религиозной проникнутости, то примечательно такое настояние: заботиться о христианской нравственности своих крестьян помещик должен, не только проверяя самолично обращённые к ним проповеди сельских священников на предмет их живой назидательности, но и так инициируя ход их дел, чтобы крестьяне воочию убедились, что их хозяйственный успех есть сопутствующий знак их религиозности: «И в которую деревню заглянула только христианская жизнь, там мужики лопатами гребут серебро». 

Писать Россию, не выдумывая её

Особое писательское внимание Гоголь уделил самосозиданию русской литературы, зацветшей в послепетровские полтора века. В её обзоре Гоголь верен одновременно своему складу и критического реалиста, и подлинного поэта, знакомого с высшим лиризмом. Гоголь – несомненный противник благостного закрытия глаз на «огрубелое зверство» и «непотрясаемый застой» русской жизни, который был трагически запечатлён уже в сатирическом творчестве Фонвизина, в его знаменитом «Недоросле». «Всё в этой комедии кажется чудовищной карикатурой на русское. А между тем нет ничего в ней карикатурного... Это те неотразимо-страшные идеалы огрубения, до которых может достигнуть только один человек русской земли, а не другого народа». Но XVIII век дал России также величественного Державина; в XIX в России творит такой «самоцветный поэт» и ювелир в поэзии, как Жуковский, а следом за ним – его ученик Пушкин, чья лирика по стилю отмечена отточенной краткоёмкостью, а по содержанию – великолепной всеотзывчивостью. Среди прозаиков панегирически выделен Гоголем первый русский историограф, в своём душевном благоустройстве сочетавший и художественный, и нравственный дар: «Карамзин представляет, точно, явление необыкновенное. Вот о ком из наших писателей можно сказать, что он весь исполнил долг, ничего не зарыл в землю и на данные ему пять талантов истинно принёс другие пять. Карамзин первый показал, что писатель может быть у нас независим и почтён всеми равно как именитейший гражданин в государстве. Он первый возвестил торжественно, что писателя не может стеснить цензура... Он это сказал и доказал». 

Николай Карамзин. Фото: Государственная Третьяковская галерея
Николай Карамзин. Фото: Государственная Третьяковская галерея

Сам Гоголь в своей «Авторской исповеди» назвал себя писателем не воображения, а соображения, заявив тем самым, что его взгляд неутомимо прикован к современности и что его интересует её неотступная социальная сюжетика в чистом виде, а не её дальняя ретроспектива, вставленная в рамку затейливого романа. Но писать о современной России значило для Гоголя писать о ней со всей правдивостью непосредственного наблюдения, с полнотой знания о жизни на всех русских пространствах. Поэтому – «надо проездиться по России», особенно когда столь «велико незнание России посреди России». Именно этими рефренами избранной переписки задан главный тон художественного исследования, которое созревало в гоголевском замысле при сожжении им второй части «Мёртвых душ». Упомянутый внутри самой переписки этот печальный постскриптум предстаёт уже не пароксизмом омрачённой религиозности писателя, но изживаемой творческой утратой на пути к более полнокровному воплощению будущего замысла, обещанной возможностью его воскрешения и законченного продолжения. Опустившийся скопидом Плюшкин, как признаётся Гоголь в одном из писем, должен был там оказаться героем, вышедшим из своей прикованности к материальным ветхостям, искателем и зачинателем своего духовного обновления. Гоголь готовился художественно изобразить саму ситуацию такого обновления, эстетически отрицая факт его несбыточности. Изданные «Мёртвые души» стали живописным разоблачением национальной пошлости; но дидактический мотив книги, согласно автору, состоял в том, чтобы читатели захотели преодоления этой пошлости в русской жизни; и новые тома поэмы должны были пополниться героями, являющими воплощённые антитезы прежде изображённым носителям пошлости. И эти герои не должны были быть придуманными – потому столь важным считал Гоголь своё прямое знакомство с феноменами социальной правды (то есть с фактами русского бытия во всей их неприукрашенности), узнать о которых надеялся по читательским письмам с мест. Одним словом, главный посыл Гоголя в «Переписке» – писать Россию, зная Россию, а не выдумывая её. 

Когда брат повиснет на груди брата

Но свой личный взгляд на Россию, опираясь на уже доступное знание, Гоголь выражает очень нетриумфально. Россия – страна непреодолённого хаоса: «всё у нас расплылось и расшнуровалось», всё определяется непредсказуемым произволом русского человека и одновременно его полной зависимостью от обстоятельств. Этот хаос сродни умственной рассеянности при восстании от утреннего сна, со всей дикостью колеблющихся, неоформленных мыслей. Сущностный признак российского обитания – необустройство, безбытность, выброшенность в абсолютно нецелевой процесс непоступательного движения: по словам Гоголя, мы до сих пор чувствуем себя не в сознании, а в полусмыслах, не дома, а в пути – на завьюженной станции, где вместо братского привета слышен чёрствый голос смотрителя: «Лошадей нет!». Гоголь совсем не певец национальной гордости, не сторонник заявок о том, что русские лучше соседних народов; для русского протрезвления, уверен Гоголь, правильнее даже считать себя «хуже других» из-за слишком очевидного – на фоне этих других – русского беспорядка. Но не говорит Гоголь о России и в тоне приговора: то, что мы всё ещё в процессе, а не в остоявшейся форме, даёт нам шанс избавиться от национальных недостатков, как раз не позволяя стать им русскими устоями. Поэтому в «Переписке» Гоголь меньше всего нагружает родную страну великоидейными перспективами, считая её необходимейшим благом не смутно-утомительное убегание от самой себя, но чаемое преображение в домашний очаг, вблизи которого станет наконец надолго «приютно и тепло». 

Фото: общественное достояние
Фото: общественное достояние

И вместе с тем крепка уверенность Гоголя в таких чертах русского характера, которые придают России не просто особое, но по сути мессианское значение для судеб европейского мира, буквально на глазах теряющего, как видится Гоголю, своё духовно-культурное первородство. Собственно, этих обещающих пересилить всё отрицательное черт всего две – евангельски-церковное христианство и межчеловеческое братское чувство

Да, западный мир был долго руководим католической церковью и за счёт этого достиг несомненного благоустройства; но весь этот успех объясняется, по существу, лишь более элементарным устройством западной души, вполне адекватной огранкой которой и стал также более простой католицизм, лишённый полноты религиозной истины. Православие – истиннее, сложнее, полнее и потому даст – начиная с православной России – пример более благоустроенного «земного града». Кроме того, время католического торжества уже в прошлом: на смену церковному авторитету пришёл на Западе институт светского права. Гоголевское же недоверие к правовым регулятивам, уверенно доходящее местами до их презрительного отрицания, примечательно сплетено со своеобразным народническим пафосом. Вот яркая цитата: «Правосудие у нас могло бы исполняться лучше, нежели во всех других государствах, потому что из всех народов только в одном русском заронилась эта верная мысль, что нет человека правого и что прав один только Бог. Эта мысль, как непреложное верование, разнеслась повсюду в нашем народе… Мы только, люди высшие, не слышим её, потому что набрались пустых рыцарски-европейских понятий о правде. Мы только спорим из-за того, кто прав, кто виноват; а если разобрать каждое из дел наших, придёшь к тому же знаменателю, то есть – оба виноваты. И видишь, что весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина “Капитанская дочка”, которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабой, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такой инструкцией: “Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи”». Одним словом, самой славной альтернативой крючкотворному юридизму Запада, на практике действительно извращающему достижение социальной правды и трагически отчуждающему от неё – но всё же не компрометирующему её как искомую самоцель, – Гоголю видится лишь вдохновенно-смиренное чувство людской неправды перед лицом Божьим, никак не связанное с каким-либо воплощением земной справедливости. А привлекаемая Гоголем литературная зарисовка предстаёт удачливо гасительной для мельчайшего проблеска русского правосознания и именно в этом качестве воспринимается русским писателем и как феномен несомненного нравственного прогресса, и как поучительный (правда, так и не данный на деле) урок той же Европе. 

На Западе, далее, очень известны, по гоголевскому выражению, «подвиги сердоболия», то есть вполне реальные труды по облегчению удела многих нуждающихся; да только всё это, как уверенно считает русский писатель, есть отвлечённая филантропия, полуфальшивая подмена полноискренней братской любви – или, как бы сказали в начале XX века, «любовь не к ближнему, а к дальнему». В России же вместо этой деятельно-равнодушной филантропии – пасхальность: поверх всех сословий и партий братская любовь непреднамеренно вспыхивает в нашей стране даже между не-братьями по крови, особенно в годину военных испытаний (1812-й год), когда «брат повиснет на груди брата» и «вся Россия – один человек». То есть чувство национальной солидарности в России, с точки зрения Гоголя, среди всех стран совершенно выдающееся и – при всех налётах на него бюрократической рекламы, тут же отмеченных с гоголевской иронией, – всё же не находимое в подобной кристальности и энергичности более ни у кого. В одном из писем Гоголь, отстаивая ход своей мысли, просит не напоминать ему о слишком вопиющих против такого понимания российских недостатках и не приводить в качестве возражения слишком очевидных примеров европейского благополучия. Всё это, пишет он, ему отлично известно – но канвой служит совсем иная проницательность: «Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики, именно в тех с виду благоустроенных государствах, которых наружным блеском мы так восхищаемся, стремясь от них всё перенимать и приспособлять к себе, что закружится голова…».  И в качестве итога Гоголь пророчествует: «Ещё пройдёт десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках». 

Написано это, как мы помним, в 1846 году. Прошло ровно десять лет, отпущенных России Гоголем для достижения ею всеевропейского религиозно-нравственного апофеоза, – и вот, потерпев тяжёлое поражение в Крымской войне, наша страна вынуждена была начать всестороннюю гражданскую реформу в духе абсолютно-европейских тенденций к отмене любого крепостного состояния. Пророчество Гоголя свершилось с обратной точностью: не Европу привлекла к себе Россия своей экстраординарной духовностью, но сама обратилась к опыту Европы для исцеления своей социальной отсталости, на которую так ярко указывали все русские классики, включая автора «Выбранных мест». Россия не только не потеряла на этом пути своей коренной особенности, но, шествуя по нему, как раз и смогла во многом выявить тот, говоря словами Гоголя, дышащий величием «прямо-русский тип», который он столь чаял увидеть во всей отчётливости и в жизни, и в литературе.  

Читайте также