Любое размышление о положительном социальном идеале вырастает из трёх векторных вопросов: чтó следует категорически исключить из желаемой общественной жизни, в чём необходимо положить её главное основание и, наконец, как практически добиться провозглашённого стратегически наиважнейшим. Самым лёгким, но и самым вариативным видится первый вопрос, наиболее трудноразрешимым – последний. Философы же максимальное внимание уделяют среднему вопрошанию, ограничиваясь, как правило, самыми общими соображениями и тем вызывая против себя обвинения либо в абстрактных витаниях, либо в слепо-упорном доктринёрстве.
Несмотря на известную долю справедливости подобных упрёков, философский способ отстранённого, зачастую лишь контурного, но и настойчиво-интенсивного осмысления социального идеала почти всегда остаётся верным себе. В истории мысли он представляет собою не менее наглядный памятник философского отношения к миру, чем эпизодическое вступление самих философов в политику с целью прямого воплощения их неотмирных замыслов. Последнее, с точки зрения простой человеческой безопасности, чревато последствиями. Достаточно трёх ярких примеров. Древнекитайский мудрец Конфуций некогда разработал возвышенное учение о гуманности; но, оказавшись волею случая во главе небольшого царства, был принуждён отойти от правил своего учения, приговорив к смертной казни чиновника-коррупционера; и его политическая карьера окончилась после того, как прочие чиновники вынудили его совокупной интригой оставить государственное поприще. Античный философ Платон неоднократно отправлялся к сицилийскому тирану, находя свою миссию в том, чтобы давать ему советы о построении идеального государства; тиран продал советчика-умозрителя в рабство. Раннесоветский философ-марксист Ян Стэн преподавал товарищу Сталину категории гегелевской диалектики и, будучи человеком довольно смелым, не боялся вслух утверждать, что его воспитуемый «торгует марксизмом»; Сталин, если верить Стэну, оказался весьма твердолобым, но и очень решительным учеником: он просто расстрелял своего домашнего философа в 1937 году.
И всё же слишком обобщённый способ мышления о социальном идеале не должен быть связан только с нареканиями. Говоря о нём в общем, мы следуем пушкинскому «куда ж нам плыть…». Сами по себе конкретные пункты подписываются именно под общую стратегию, либо устремляясь к ней, как к горизонтальной линии своего притяжения, либо с неочевидностью вытекая непосредственно из неё.
Лев Шестов. Фото: domloseva.ruВ целом, как подметил виднейший наш мыслитель Лев Шестов, русским людям бывает свойственно отождествлять свои общественные идеалы с чудесами; но в не меньшей степени русское трезвомыслие связывает себя с изысканиями, говоря словами Александра Исаевича Солженицына, «добропорядочного строя».
Василий Ключевский. Фото: Василий Матэ / WikipediaСам выбор социального идеала, и это очевидно для любого периода жизни России, наделён первостепенной существенностью. Василий Осипович Ключевский в своём «Курсе русской истории» наглядно показал, какими идеалами способно промышлять русское сознание. Оно может провозгласить своей главной целью, по выражению одного из петровских сподвижников, «довольность народную», а может связать себя, по выражению самого историка, с вычурной стратегией «археологических реставраций». Примером последнего Ключевский считает затеянное при Екатерине II восстановление Дакийского государства, в которое императрица собиралась включить Молдавию, Валахию и Бессарабию, поставив над ним в качестве российского протектора принца греческой крови; при этом расположенная к России братская Сербия, согласно проекту, передавалась Венеции.
«Идеальничать» можно слишком по-разному – и в России это хорошо было известно уже в эпоху западнически-славянофильских споров.
Виссарион Белинский. Фото: prlib.ruНаш известнейший либерал-западник Виссарион Григорьевич Белинский помещал строительный идеал в область русской национальности, которую категорически отделял от грубой русской народности и от неопрятной русской черни. Правда, положительно определить, в чём состоит русская национальность, по мнению Белинского, много сложнее, чем отрицательно отграничить от неё то, в чём она определённо не может заключаться. Если ныне спор о русской бороде может показаться лишь устаревшей шуткой, то в первой половине позапрошлого столетия борода составляла вполне серьёзную национальную тему. Так вот Белинский был уверен, что наличие бороды не есть признак истинного русизма, как и отсутствие её не есть признак истинного европеизма. По его остроумному афоризму, «борода не мешает считать звёзды: это известно в Курске». Посему русская национальность прежде всего не в бороде. Но она и не в сивухе, не в грязной избе, не в безграмотном невежестве и не в лени ума. Русский идеал ненаходим, по мнению критика Белинского, вне способности русской критики, то есть вне отлично развитого русского умения различать добро и зло в своём национальном характере, и главное – в мужественной русской силе освобождаться от своего дурного.
Федор Достоевский. Фото: А. О. Бауман / WikipediaЛишь внешне антитетична этой западнической точке зрения точка зрения почвенника Фёдора Михайловича Достоевского. В «Дневнике писателя», делая свои отметки в начале 1870-х годах, русский классик вынужден констатировать: Россия – великая держава среди других великих держав, но ей это величие обходится непомерно дороже, чем прочим. Национальный идеал, по Достоевскому, не может быть положительно выработан вне состояния тревожной озабоченности состоянием русских дел. В России масса самых настораживающих и вечных недостач: прежде всего – не хватает денег, затем не хватает хороших дорог, не хватает современного вооружения для большой армии, не хватает образования для русских умов и более всего не хватает дельных людей – того ведущего трезво-практического слоя, для воспитания которого требуется в лучшем случае столетие, а минимально – хотя бы 20–30 спокойных лет. Разъедающие социальные язвы внутри России Достоевскому известны, к его сожалению, слишком хорошо, чтобы делать из них литературно-удобный предмет для беллетристического «“вздувания” грязненьких фактиков». Публицистика Достоевского не упоевается русской «чернухой» – она зорко диагностирует русскую болезнь по её слишком очевидным и застарелым симптомам: русское пьянство («бронзовую руку у Ивана Сусанина отпилили и в кабак снесли; а в кабак приняли!»), русское насилие, особенно процветающее в русских семьях, русская необразованность, русское бахвальство, русское враньё… И залогом перемены всей этой русской психологии, дающей социальную несостоятельность, по существу, и может явиться, как констатирует Достоевский, лишь чаемый идеал харáктерной перемены: когда на смену такой России придёт Россия честных людей. Правда, конкретную стратегию этого проявления Фёдор Михайлович парадоксальным образом обрёл для себя в охватившем всю Россию «крестовом походе», то есть в испытаниях Русской-турецкой войны 1877–1878 годов, неожиданно добавившихся ко всем столь внимательно перечисленным им самим русским тяготам.
В XX веке, после потрясений русской революции, приведших к утверждению в нашей стране тоталитарно-идеологического режима, вопрос о русском идеале жизни только заострился. При очерчивании контуров этого идеала речь, конечно, пойдёт не о правоверных поборниках «единственно верного учения» и не о «советских почвенниках», по сей день связывающих путь России к её идеалу с «красным проектом». Речь здесь о тех представителях национального инакомыслия, которые в разное время заявляли себя органически чуждыми советской системе, и о русских мыслителях, выдворенных когда-то созидателями коммунистического идеала за пределы их государства на «философском пароходе». И вполне очевидно, что умами такого склада русский идеал разрабатывался прежде всего как исключительно внекоммунистический. Это положение всегда принималось ими не как вариантный элемент социальной гипотетики, который при случае может быть отставлен или программно снят: быть России вне коммунизма и без коммунизма – это их неуступное принципиальное утверждение и та основа грядущей России, без предположения которой о новом строительном идеале в нашем Отечестве говорить, с их точки зрения, абсолютно бессмысленно.
Петр Струве. Фото: fnrz.ruЕщё на излёте первого пореволюционного года Пётр Бернгардович Струве выписал лаконичный прогноз всех основных магистралей нарождающейся советской системы и в формате открытого вопроса объяснил, почему он, выступая против большевицкого правительства, занимает самую крайнюю, интервенционистскую, позицию. Конечно, эта позиция выглядит в высшей степени провоцирующей русское патриотическое чувство. И как практический политик Струве совсем не питал иллюзий по поводу бескорыстия интервентов – стран Антанты, которые в ситуации гражданского русского кризиса поспешили усвоить себе, по его слову, «брест-литовскую точку зрения на Россию». Тем не менее, если сравнить вариант надежды на быструю помощь бывших союзников России по Первой мировой войне и вариант надежды на то, что в дальней перспективе России всё же удастся справиться с большевизмом своими внутренними силами, то Струве просто предлагает подсчитать русские потери в случае второго варианта. С точки зрения Струве, большевицкий режим, сильнее всего напоминающий «патологическую тиранию» Ивана Грозного и в корне пресекающий любое восстание, не обещает никаких политических самоослаблений – его существование будет необозримо длительным, а не кратковременным. Такой режим обречёт всё русское население на нищенское существование в «экономическом аду», или, как впоследствии выразился Струве в своём эмигрантском «Дневнике политика», на бесконечный «великий пост». Уже при начале коммунистического строительства Струве высказал твёрдую уверенность, что оно обойдётся России, всем её народам, миллионными жертвами. Наконец, коммунизм, по соображению Струве, сделает нашу страну мировым пугалом, втолкнув её надолго в нелепое и антижизненное пространство аффектированной самоизоляции.
Федор Степун. Фото: godliteratury.ruДругой русский мыслитель, Фёдор Августович Степун, в цикле своих эмигрантских лекций о русской революции под названием «Мысли о России», заметил, что говорить о подлинно-явленном бытии национальной России, пока ею властвуют большевики, совершенно невозможно. Конечно, истинная, вечная Россия жива и под большевиками; но чем дольше держится над нею и проникает внутрь её идеократическая диктатура, тем больше она теряет своё национальное лицо. Поэтому любое советофильство, с точки зрения Степуна, отягощено двумя коренными мировоззренческими аберрациями. Во-первых, оно, где бы и в какое бы время ни проявлялось, связано с тем, что не предусматривает метафизического отвращения к большевизму, а лишь допускает его ситуативно-снисходительную критику. Во-вторых, главное историческое заблуждение просоветского взгляда в том, что в нём большевизм опознаётся как явление пусть и тяжёлое, но исторически лишь вредное – в то время как, по мнению Степуна, большевизм для России серьёзно-гибелен и смертоносен. И надо сказать, что это существенное размежевание во взглядах на русскую революцию присутствовало уже в сборнике «Из глубины», составленном будущими пассажирами «философского парохода», где было сказано, что революция для России есть не частный болезненный эпизод, но сама по себе смертельная болезнь, конечно, не отменяющая вовсе вероятность чудесного исцеления, но по сути своей грозящая национальному организму летальным исходом.
Петр Сувчинский. Фото: domrz.ruС точки зрения проектирования будущих судеб России известное значение имеют также построения весьма популярных и сегодня русских евразийцев. Надо отметить, что основатели евразийства в эмиграции заявляли себя как несомненные сторонники белого движения, считая борьбу с большевиками социально и нравственно полностью оправданной. Беда белого движения, с их точки зрения, была лишь в том, что оно, при всём своём национальном благородстве, так и не сумело выработать идеологическую доктрину, которая могла бы затмить в России привлекательность леворадикальной агитации. Евразийцы претендовали сами разработать такую доктрину. В своих разработках они трезвее всего говорили о возможности следственничества, предстоящей всем будущим строителям постсоветского государства; этот термин, введённый Петром Сувчинским, подразумевал, что в самом ходе вещей некоммунистические идеологи окажутся идущими следом за отправителями советской власти. Это вовсе не значит, что они должны стать её наследниками, продолжателями, – но, несомненно, теми, кому предстоит распорядиться её наследством уже не по-советски. В этом контексте особенно интересна позиция Николая Алексеева, который подчёркивал, что социальный идеал России после большевиков может быть удачно оформлен в том случае, если те чисто фасадные демократические декларации, которые реально не исполнялись, но были заявлены и остались присутствовать в советских конституциях, будут реально наполнены жизненным содержанием. Возможности для этого и открываются после гипотетического и чаемого падения большевиков, которое одно только даст национальной России шанс перейти к здравому переоснащению всей их нежизнеспособной постройки. Известно также, что евразийцы принципиально заявляли себя новыми идеократами: свою евроазиатскую концепцию они считали для России и более подходящей, и более возможной для устойчивого внедрения, нежели революционный марксизм. Сама идеократия евразийцев, формулировкой которой занимался их виднейший представитель князь Николай Трубецкой, утверждавший, что в евразийском государстве именно русских людей придётся дольше всего перевоспитывать на азиатский лад по причине отсутствия в них (в отличие, например, от татар) достаточно прочного азиатского элемента, видится вполне антиестественной для русского национального смысла. В уверенности евразийцев, что им, составившим в эмиграции, как они писали, первый восточный или евразийский орден, при случае преобразующийся в ведущую политическую партию, якобы удастся инфильтрироваться в органы обещающей таки ослабнуть советской власти, несомненно велик процент старороссийского и эмигрантского прекраснодушия. Но в их понимании того, что лишь сверху, исключительно директивным указанием и силовой поддержкой верховной власти, которая в России всегда была абсолютно гегемоничной, только и возможна радикальная смена идеологического вектора, присутствует весьма здравое понимание российских исторических реалий. Хрущёвская десталинизация и ещё более масштабная горбачёвская деидеологизация в условиях коммунистической системы стали живым подтверждением этого вѝдения.

