Предыдущее письмо читайте тут
Письмо 10: Начало чуда
Переходя к грекам, должен тебе признаться, я сильно волнуюсь: о них столько сказано – и сказано красиво и верно, глубоко и точно, что был сильный соблазн просто отослать тебя к книгам, назвать те, которые мне самому кажутся (из известного мне) наиболее важными. Но остановило меня то соображение, что ведь поступи я так – и так надобно было бы поступить и во всех остальных случаях. Ведь я не историк, не специалист – и всё, что рассказываю тебе, это всё взято из книг, в сущности немногих, да размышлений по поводу них. Не только взято, но во многом забыто, недопонято, перепутано – да и помним мы обычно не то, что было в книгах написано, а то, как поняли написанное (отчего, кстати сказать, и с этой точки зрения перечитывание очень полезно – ты возвращаешься к тому же самому и обнаруживаешь, что понял не так, не заметил, связал две фразы вместе и проч.).
Так что нет – если эти письма вообще имеют смысл и тебе интересно, то уж Грецию никак нельзя пропустить. Давай попробуем собрать главное.
***
Есть такой известный оборот – «греческое чудо». Имеется прежде всего в виду, что этот совсем небольшой народ, живший, строго говоря, на земле отнюдь не благодатной – каменистой, с жарким летом и пронизывающими зимними ветрами (а в те времена климат был намного холоднее, чем сейчас), живущий к тому же на краю тогдашнего цивилизованного мира, сумел буквально за пару-тройку веков породить то, чем мы продолжаем не просто восхищаться (здесь вкусы могут разниться), а до сих пор нести как основание нашей культуры. Они создали теоретическое знание в нашем сегодняшнем понимании – создали математику, создали философию. Они – рывком, на смену всё ещё узнаваемым ближневосточным куросам, с их загадочными улыбками, создали скульптуру – человеческие тела, исполненные жизни, то есть движения. Они создали полис – форму человеческого общежития, в которой возникла политика; создали театр, создали менее чем за век. При этом тройка их трагиков – Эсхил, Софокл и Еврипид – написали трагедии, которые до сих пор продолжают ставиться на сцене, – и если зритель преодолевает фоновую тоску от «классики», подразумевая под этим нечто возвышенное и скучное, что следует почитать, но от чего надобно (коли мы ищем увлекательного) держаться подальше, так вот если зритель преодолевает этот предрассудок, то затем, как правило, уходит потрясённый, наконец вполне понимая, почему это стало классикой.
Но я всё говорю о созданном – всё-таки веками, поколение за поколением. Но там, где слово «чудо» уже вполне уместно, – это то, с чего начинается греческая история. Ведь нам привычен взгляд, где начало вяло, неопределённо, слабо – маленький росток, а потом история роста и наконец – цветения, высшее ждёт нас как результат, в свою очередь объясняя интерес к туманному началу. Но греческий мир начинается с совершенства – двух эпических поэм, «Илиады» и «Одиссеи». Говорят, можно провести всю жизнь, изучая их, и не считать свою жизнь прожитой напрасно.
Ты, наверное, также уже слышала о «гомеровском вопросе». Если кратко, то это поставленный во второй половине XVIII века вопрос, существовал ли Гомер – слепой певец, которому греческая традиция приписывает авторство поэм? Или же они результат народного творчества – постепенного сложения песен, результата творчества множества разных людей, сказителей (одного из которых ты встретишь сама в «Одиссее» – и отметишь благосклонное отношение поэмы к нему, автопортрет «коллективного автора»). Второй же частью «гомеровского вопроса» было сомнение, что даже если предполагать за каждой из поэм индивидуальное авторство, то были ли «Илиада» и «Одиссея», как утверждает то же предание, написаны одним и тем же автором?

Сам вопрос возник в связи со знакомством с множеством древних эпических поэм, которые явно не имели индивидуального авторства – достаточно вспомнить об индийских «Рамаяне» и «Махабхарате» или шумерийском эпосе о Гильгамеше. Ты помнишь, что и песни гомеровских поэм зачастую можно представить по отдельности – так, современного читателя может удивить «Одиссея» (поскольку трудно найти такого читателя, который не знал бы хоть в самых общих чертах её содержание: историю того, как итакийский царь Одиссей возвращается домой из-под Трои и какие испытания ему предстоит претерпеть на этом пути, вызвав гнев Посейдона, владыки морей). Он открывает том, читает песню за песней – и всё никак не может дойти до Одиссея, там всё о другом: о делах на Итаке, о том, как сын Одиссея, Телемах, спорит с женихами своей матери Пенелопы, как он собирается искать отца… Или знаменитый «каталог кораблей» «Илиады», II песнь, которую, как известно, «трудно дочесть до конца».
Но то, что отличает обе поэмы, а в особенности «Одиссею», – это открываемое затем, по мере чтения, искусство композиции: то, что вначале выглядит странным, «эпическим», как возможность отвлекаться в сторону, возвращаться к оставленному, рассказ, который может быть сколь угодно длинным – ведь всегда можно продолжить или прервать, уйти в сторону или обратиться к сути дела (ровно потому, что основа эпической истории предельно проста – и как таковая она и позволяет столь свободное обращение, ведь певец не боится потерять нить) – оказывается тесно связанным между собой. Если обычно с эпосом ассоциируется широта, избыточность, то «Одиссея» учит скорее обратному – экономии средств: оба раза у Гомера всё действие спрессовано в немногие дни, тот многоцветный путь Одиссея, его встречу с Киклопом, слышание музыки сирен, колдовство Цирцеи и искушение земли лотофагов – всё это не рассказ, а «рассказ в рассказе», занимающий совсем немного места в поэме, начинающейся почти там же, где и окончится, – почти перед тем, как Одиссей окажется на родном острове, где ему ещё предстоит испытание – вернуть себе свой дом. А сыну предстоит испытать себя и самому удостовериться, что он воистину сын Одиссея – не по имени, а по сути.
Поэтому сейчас на первый вопрос принято отвечать так, что – да, в основе гомеровских поэм лежат песни древних рапсодов, но невозможно представить, чтобы в том виде, как мы читаем их сейчас, это был результат, не направляемый единой художественной волей, то есть индивидуальным автором. А вот был ли этот автор один для «Илиады» и «Одиссеи» – остаётся вопросом, ведь привычно приводимый аргумент о явной разности этих поэм, более архаичной первой и сложной второй, – обращением взгляда на самого себя, Одиссеем, слушающим рассказ о себе самом и закрывающим лицо, чтобы скрыть слезы, – этот аргумент слабеет, если мы ведём речь об авторе, собирающем сказания воедино, выстраивающем их в совершенную художественную форму.
Словом, если мы спрашиваем себя, есть ли у того, что мы сейчас читаем, есть ли у «Илиады» и «Одиссеи» в итоговой форме автор, – то ответ: да, есть. И коли предание говорит нам о том, что он был один и звали его Гомер – то давайте так и примем, понимая всю условность этого ответа и бесконечность споров о нём, ведь порождает их во многом желание вновь и вновь возвращаться к этим поэмам, пересматривать черту за чертой, обдумывать вновь и вновь – созерцая неповторимое совершенство и стараясь хоть отчасти уразуметь, как оно оказалось возможно.
Для нас сейчас удивительно, что долгое время – по крайней мере пару веков – эти поэмы существовали исключительно в устном виде: записаны они были в Афинах в VI веке, в правление и по повелению тиранна Писистрата (о тираннах и тираннии – и о том, почему здесь я пишу в отличие от обычного два «н» мы с тобой поговорим чуть позже). При нём, судя по всему, в каталог кораблей и попало упоминание об Афинах, которое странно было бы относить к древнему преданию (поскольку возвышение Афин происходит во времена, уже очень далекие от троянских событий). Но ты знаешь, память человека устроена весьма своеобразно. Мы способны помнить намного больше, чем обыкновенно помним сейчас: возможность помогать своей памяти внешними средствами (например, записывая) оказывается и возможностью забывать – так что в обществах, где способы внешней фиксации мало распространены, несовершенны и трудны, там люди помнят намного больше и точнее, чем в тех случаях, когда могут положиться на что-то, помимо собственной памяти (правда, это же способствует и изменениям – незаметным: поскольку, если памятующих немного и память изменилась – то «ничего не изменилось», «всегда так было»). В Древней Индии на протяжении куда большего времени, чем в истории с гомеровскими поэмами, целую вереницу веков, сохраняли в памяти Веды, к тому же на языке, который для самих памятующих не был родным.

Кстати, именно поэтому древнейшие сказания – поэзия. Неаполитанский юрист и философ Джамбатиста Вико в первой половине XVIII века утверждал, что первоначальный человеческий язык был поэтическим – и лишь затем, в гражданском состоянии, человек переходит к прозе. Если остановиться лишь на элементарном уровне, то смысл этого прост – ведь поэтические строчки, подчиняющиеся ритму (с добавлением или без – рифм), не просто намного легче запоминать, чем неупорядоченную прозаическую речь, но и легче припоминать – ведь ритм допускает (с учётом сохранения осмысленности) лишь определённое, очень небольшое, число слов – и если помнишь соседние строчки, то можно восстановить пропущенное, забытое. Потому, кстати, в поэтической форме встречались в древности и правовые установления – вновь для памяти, как и кажущееся подчас странным, но бывшее распространённым вплоть до XVIII века, обыкновение перекладывать самые важные исторические или, например, философские труды – стихами: всё, достойное сохранения, должно было обрести долговечную форму.
Запись поэм, осуществлённая в Афинах, установила канонический текст, который и дошёл до нас. Ты можешь спросить: а почему тогда, коли устная память так хорошо справляется, нужен канонический текст, зачем вообще понадобилась запись? Дело в том, что поэмы написаны на довольно своеобразном уже к этому времени варианте греческого – язык ведь меняется, и зачастую меняется довольно быстро (особенно в тех случаях, когда как раз нет письменности и канонических текстов): возникали варианты, рассказывающие склонны были непроизвольно менять старые формы на новые, заменять (в том числе и незаметно для себя) малопонятные слова – знакомыми и т.д. Запись зафиксировала поэмы – и поскольку они были центром греческой культуры, молодые люди учились, постигая их, то следом возникла и филология – как разыскание и размышление над смыслом слов, построением предложений у Гомера, особенностей его стихосложения. Впрочем, это произошло уже сильно позднее того, с чего начался рассказ, – в Александрии, в Египте, в греческом по культуре городе, выросшем в далёкой стране по повелению Александра Македонского, третьего царя, носившего это имя. Наука ведь возникает из непонимания – осознания неясности, непрозрачности – и невозможности справиться с ним, преодолеть его при помощи здравого смысла. Вот и для самих греков Гомер спустя ещё два века после того, как был записан, стал во многом таким – хоть дело, конечно, далеко не только в этом, а прежде всего в том, что он стал основанием культуры, тем, из чего исходили и к чему вновь и вновь возвращались, а ведь то, что становится таковым, становится тем, во что вглядываются. А вглядываться и размышлять – значит учиться видеть тайну и непонятное там, где быстрый, скользящий взгляд находит лишь ясное.
10.VII.2026.

