В последние несколько лет национально настроенная общественность возмущалась тем, что рождённый присоединением Крыма фразеологизм «русская весна» в медиа стыдливо переговаривается как «крымская весна». Как минимум это ставит вопрос о том, чего больше было в крымской эпопее: русского или крымского?
Тезис публициста Валерия Соловья – «Кто не радовался возвращению Крыма – тот не националист» – заслуживает как минимум скепсиса. В самом по себе желании увеличивать границы своей и так большой и плохо освоенной страны нет ничего специфически национального; и даже в желании привлечь в свою страну как можно больше представителей своего народа – национального как такового не так уж много. Восторг по поводу «возвращения» Крыма был обусловлен прежде всего жизнью химерической конструкции, в рамках которой Россия имеет право «вернуть» себе бывшие советские республики, но не как СССР, а как национальное государство. Эта химера может жить только за счёт двух источников энергии: советского ресентимента и национального русского чувства.
Дело в том, что последовательный национальный взгляд на вещи не предполагает обязательного закрашивания на контурной карте как можно большего числа земель «своим» цветом. Да, центрально- и восточноевропейские национализмы условного германо-венгерского типа построены на идее ирреденты и желания вернуть свои «исторические» земли: среди венгров даже живёт присказка, что Венгрия не имеет ни одной исторической границы как актуальной.
Однако национальная картина мира предполагает прежде всего субъектность своего народа, выраженную в легальных политических институтах. Уже от этой субъектности выстраивается понимание базовых интересов нации и даже базовых её рамок, в том числе ответа на сакраментальный вопрос: кто такой русский? В этом плане крымский кейс как таковой почти идеален. С одной стороны, люди оперативно организовали референдум вполне в рамках своего автономного статуса, вполне разумно же реагируя на практическое крушение государства в Киеве. Народ Крыма проявил свою субъектность и, будучи «этнически» отличающимся от «метропольных русских» ненамного меньше, чем приднестровцы, выбрал быть с Россией. Таким образом, если считать русскую весну от Крыма, то она безусловно русская, но – увы – в пределах Крыма.
Характерно здесь, что статус автономной республики никак не сочетался с унитарным устройством Украины, а тяжёлая внутренняя борьба политических элит внутри страны и разность между её жителями даже украинской национальности требовала федеративного государства. Отсутствие федерализации, на которой в своё время настаивал в числе прочих украинский же националист Чорновол, загнало межэтническую напряжённость в положение, где она не могла выражаться институционально и выражалась преимущественно в медиавойнах и напряжённой борьбе внутриукраинских элит.
Несочетаемость унитарного характера государства со статусом автономной республики и подписала приговор старой украинской государственности. Особенно характерен он оказался в глазах украинских же медиа: сочувствие к участникам Майдана совершенно не предполагало того же сочувствия в отношении жителей юго-востока, не желавших подчиниться странной политической силе, заявившей себя как «украинское государство» после событий 22–24 февраля 2014 года. Проблема была не столько в специфике последовательной программы украинского национализма (благо что их масса), сколько в – как оказалось – неадекватном построении государственности, которой и история, и география, и этнология предписывали быть федерацией.
Однако вернёмся к особенностям крымской истории. «Вернувшись» в состав РФ, Крым включился в уже новую властную конструкцию. Россия формально федеративна, но по факту жёсткий перевес исполнительной власти и административный контроль над субъектами федерации создавал своеобразную неопатримониальную конструкцию, в которой политические институты представляют интересы социальных сил в ненамного меньшей мере, чем их представляли институты украинского федеративного государства. Сами же эти силы государством по мере возможности заключаются в рамки сословий и, соответственно, проговаривают свои интересы не через публичный демократический диалог, а через неформальные внутрисословные консенсусы. Это, может быть, не хорошо и не плохо, но отношение русской политической субъектности Крыма к этой властной конструкции ненамного более согласуемое, чем отношение статуса автономной республики к унитарному характеру старой Украины.
Соответственно, вариантов было два: авторитарный гибридный режим с идеологией многонациональности, изредка включающий «русскость», мог бы переварить Крым и воплотившуюся в его лице русскую политическую субъектность. Либо наоборот, Крым мог навязать России русские национальные ориентиры, а государству – новый дизайн, включающий в себя возвращение к и так формально заданному федерализму и политическое оформление русской субъектности.
Впрочем, институты федерализма именно вследствие событий, которые вызвало к жизни возвращение Крыма, в последующие годы всё больше лишались жизни. А вот «русская повестка», бывшая до Крыма лишь редко используемым инструментом пропаганды, стала очень быстро актуализироваться. Во многом это произошло благодаря конфликту на Донбассе, поставившему ребром вопрос о русскости для многих людей, ставших добровольцами или жертвователями в той войне. Длящийся конфликт на Донбассе стал своеобразным шоу, глядя на которое, каждый – даже аполитичный – человек рано или поздно определялся с пристрастиями и симпатиями к тому или иному лагерю.
В итоге «крымская прививка» сработала в своей национальной составляющей: вольно или невольно, но выразителем русских национальных стремлений пришлось выступить самому Кремлю – в той форме и с тем идеологическим оформлением, которое он мог себе позволить. Многие обращали внимание на нарратив, которым пользовался Путин в своём обращении 22 февраля (кстати, медаль за возвращение Крыма имеет гравировку с указанием дат начала и конца операции: и начало датируется 20 февраля – днём, когда Янукович ещё сидел в правительственном квартале Киева): коммунисты очень плохо определили границы СССР, который был одновременно исторической Россией (по логике, создавшие СССР коммунисты тоже были…). Эта попытка сочетать принципиально противостоящие друг другу нарративы советского ресентимента и русской национальной субъектности, маркирует саму невольность национального сдвига, который совершила путинская РФ, начиная «декоммунизацию» танками с красными флагами, и обещает тяжёлый кризис повестки в случае военной победы.
Таким образом, «чекистская многонационалия» при всей её противостоящей русскому национализму политической онтологии не смогла переварить Крым. Возможно, отказ признавать донецкие республики все эти восемь лет был обусловлен опасением неспособности переварить ещё и их. Более того, возможно, невзятие Харькова и других городов восточной Украины, которое их прорусски настроенными жителями определялось нередко как прямое предательство, опиралось на то же опасение: «не переварить».