Маркером реального состояния дел государства сегодня всё чаще оказывается СВО. Это глубоко не случайно: по Майклу Манну, война – это главная цель, с которой собственно создавалось модерное государство, известное нам сегодня. Больше налогов, больше армия, рамка общего сознания для солдат и рамка, позволяющая из новобранца сделать артиллериста – всё это, по мысли английского социолога, и стало основанием государства как системы институтов. Вооружённый конфликт и приводит государство в чувство, возвращая ему базовый функционал после десятилетий вэлфера или нефтяной неги. Хуже, когда оказывается, что возвращать базовый функционал особенно нечему.
Вся сила государственных институтов в прошедшие двадцать лет более всего выражала себя в идее вертикали власти. Что это такое – сказать, на самом деле, сложно. О вертикали власти не писали Локк и Шмитт. О ней не писали даже марксисты, и это заставляет нас задуматься.
Немного теории
Марксистскую точку зрения на природу государства мы немного знаем. Её дополняет Гумплович теорией насилия, в рамках которой государственная жизнь – это выраженное в жизни народов дарвинистическое стремление к выживанию в борьбе. Несмотря на то что Грамши немного смягчил своей идеей гегемонии риторику про классовую непримиримость, даже поздние марксисты вроде Маскару остаются на замшелых позициях «капитала» и «класса».
С либералами тоже всё более-менее понятно. То, что синтезирует антагонистов Гоббса с его «человек человеку волк» и Локка с его мыслью о взаимном уважении людей друг к другу, – это государство как плод сотрудничества людей, точка воплощения общественного блага. Очевидно, что в этом случае государство постоянно переизобретается и переосмысляется «своими» жителями через толкование тех или иных государственных действий, их одобрение либо порицание.
Вспомним характерное у Эрнеста Ренана: «Нация предполагает прошедшее, но в настоящем она резюмируется вполне осязаемым фактом: это ясно выраженное желание продолжать общую жизнь. Существование нации – это (если можно так выразиться) повседневный плебисцит, как существование индивидуума – вечное утверждение жизни».
Можно приставить к «либеральной» конструкции марксистский посыл про насилие в плане методологическом, можно свести концепты через идею Грамши о гегемонии, как бы то ни было выйдет: властвующий субъект правит не голым насилием, а через согласие большинства участников жизни общества с его целеполаганием. Так или иначе государство – это институт, который выводит свою устойчивость из прочно стоящей на ногах социальной общности – нации, народа либо господствующего класса, который иногда умудряется сохранять власть тысячелетиями.
Государство реализует свою власть через нормативно-правовые акты – и тут появляется «шмиттовский» вопрос о первичности: суверен задает правовую норму или, наоборот, правовая норма даёт власть?
Сам Шмитт, находясь под впечатлением от большевистских опытов, отдаёт преимущество суверену. Однако за два года до выхода первой версии «Политической теологии» некто Капп осуществляет мятеж в Германии, подчинив своим сторонникам ключевые столичные здания. Однако мятеж остался мятежом, путч остался путчем: Капп не смог заставить государство действовать так, как он хотел. И прямой как бы ход суверена, прямая воля к власти сломалась под натиском бастующих рабочих, оказавшихся, в отличие от военных, надёжной опорой государственного руководства.
Соединить фактуру капповского путча и идеи Шмитта можно через того же Грамши. Дело в том, что суверен – это не голая власть, это носитель политической энергии, которую он как бы «запускает» по трубам государственных институтов и нормативно-правовых актов, задавая государству новый импульс жизни.
Как это было у нас
Посмотрим через эту рамку на современную Россию. Начало её пути – легитимное появление преемника Ельцина в качестве ИО, победа на выборах и «укрепление вертикали власти». Грубо говоря, началась эпоха корпоративизма, и это было объяснимо. Демократический дизайн новой России в оптимуме требовал дополнения институтами национального государства, но вот беда: эти институты противоречили в чистом виде институтам федерализма.
Обычная демократическая конструкция, таким образом, оказалась под вопросом, но у людей с советским бэком был отличный корпоративный опыт: в институциональном прошлом государство было подчинено партии-корпорации. У партии были свои принципы, задавшие ей жизнеспособность до времени. К началу 90-х они ушли, но привычка к тому, что «государство» работает от субъекта, осталась. Её и использовала власть, начав выстраивать «вертикаль» из числа чекистов и «своих» по питерской мэрии.
Однако на партию эта конструкция не тянула и не могла тянуть – на месте Политбюро оказался лично президент. Поэтому ставка при назначении на важные должности делалась на личную лояльность, и этот принцип постепенно пронизал государство с ног до головы.
«Политическая энергия», как бы потёкшая по трубам государства, была ограничена лояльностью «масс» лично президенту, без серьёзных социальных оснований, институционального выражения. Это позволило понемногу демонтировать институты самостоятельной политики в пользу «вертикали». Главной (первичной) вехой тут стала отмена выборов губернаторов, которая превратила Москву в практически единственную точку страны с достаточно живой политикой. Постепенно и Совет Федерации перестал быть точкой сборки руководителей регионов с разными мнениями, перестав ковать собственно федеративную политическую повестку.
Воцарение «власти» вместо государства в территориальном измерении было дополнено «решением вопроса» с Чечнёй. Вместо ставки на чеченских лидеров, зарекомендовавших себя верными союзниками России (и имеющих авторитет у массы людей, пережившей моральное банкротство идеи суверенного государственного существования, воплотившейся в виде Ичкерии), была сделана ставка на недавнего противника и личную унию с ним. Эта уния задавала и некоторый функционал новому владыке Чечни, что, в свою очередь, как открывало дороги решения вопросов, важных для Кремля, помимо правовых механизмов, так и институционализировало некоторые практики властвования по всей стране.
Потом наступила пора партий. Их реальная легитимность в национальном государстве или просто демократической политии вырастает через их верность своему «большому нарративу», как правило, выходящему из мировой мейстримной трёхлучевой конструкции – левых, либералов и консерваторов. Большие нарративы благодаря пелевинщине-сурковщине были поставлены под сомнение и разрушены постепенно спецификой голосования.
В линию со всем этим шла раздача ключевых государственных активов в руки представителей эрзац-партии. Это специфически централизовало российскую экономику, что выбивало почву из-под потенциального противника «власти».
После этих базовых шагов наступила эпоха «воцарения власти» на местах – «реальная власть» подчиняла себе уже территориальные и участковые избирательные комиссии. Это вызвало резкие протесты в конце 2011 года, но благодаря жёсткой централизации экономики, социальной и политической жизни эти протесты по большому счёту были локализованы в Москве – и благополучно подавлены.
В итоге, казалось бы, ничего сложного не произошло: еда осталась, институты государства функционировали как настоящие. Однако скрытая деструкция институтов права и политики родила некоторые изменения в социальной динамике.
В поисках устойчивости
Например, в отсутствие гарантий собственности и принадлежности своего бизнеса себе предприниматели стали стремиться делать быстрые деньги, а не связанный с долгими ожиданиями бизнес. Это как лишило страну ремодернизационного потенциала, так и превратило венчурный рынок в большую систему распила государственных денег людьми, которым повезло быть включёнными в неопатримониальную конструкцию власти – клиентами в рамках сетей личной лояльности.
Отсутствие идейных рамок планирования и стратегического развития государства, которые в оптимуме задавались раскладом сил в парламенте, породило принципиально малый масштаб действия любых социальных субъектов в стране.
В параллель этому «власть» стала замещать «свободу» в лагерях: активисты при поддержке офицеров ФСИН ломали «блаткомитеты», подчиняя их себе или уничтожая. При этом жизнь в покрасневших колониях не становилась более «законной» – просто преступные обструкции (трафик телефонов и наркотиков, физическое насилие) переходили в руки людей, лично и открыто лояльных администрации колоний. Здесь отдельная покрасневшая колония становилась этакой РФ в миниатюре.
Реформы армии, образования и здравоохранения превратились в распильные конструкции, вобравшие в жизненно важных для страны и государства областях деятельности царство туфты и формализма. Этот процесс как бы курировался «эффективными менеджерами», формально имевшими хорошее образование, но оказавшимися на значимых руководящих постах не через строгий институциональный отбор, а благодаря включению в ту или иную неопатримониальную сеть. Довольно хороший рассказ о разрушении одного из факультетов СИУ РАНХИГС под лозунгами оптимизации записал его бывший декан. Дмитрий Лабаури контурно обозначил кадровую составляющую этого сложного процесса изменения государства с позиции человека академии:
«В то время я особенно не роптал ни на издержки работы, ни на нищету, хотя и понимал её унизительную сущность. Понимал, что нищета нашей интеллигенции и, как следствие, девальвация сферы образования и науки – не следствие некоего несчастного стечения обстоятельств или тяжёлого экономического положения в стране, а результат самой что ни на есть целенаправленной политики нашего государства. Политики, направленной на создание таких условий для людей умственного труда, которые не позволили бы им заниматься ничем иным, кроме жалкой борьбы за выживание. В первую очередь я объяснял себе это стремлением режима избавиться от назойливого и массового интеллектуального оппонента, который бы задавал власти “ненужные” вопросы и формировал бы “ненужное” общественное мнение. Речь шла в первую очередь, конечно, о гуманитарном образовании и гуманитариях, которые в 2000-е и 2010-е годы подверглись полнейшему разгрому и были обречены в итоге государством на маргинальное существование, лишённое зачастую элементарного человеческого достоинства….
…Одним словом, в то время, когда сенатор Рауф Арашуков благодаря своим феноменальным способностям брал одну высоту за другой – в 21 год министр труда и помощник президента КЧР, в 24 – заместитель председателя правительства КЧР, в 31 – сенатор Совета Федерации, – я продолжал заниматься, в понимании нашей липовой элиты с липовыми дипломами, какой-то альтруистской ерундой – писал какие-то статьи, издал первую книгу, участвовал в конференциях, но главное – преподавал. Выполнял, одним словом, функцию, как я тогда уже понимал, не нужную и не востребованную ни государством, ни обществом».
В целом всё это усилило влияние отрицательного отбора в органы власти. Это сказалось и на принятии решений, и на их исполнении. Процессы, которые отдельный наблюдатель видел как грустную частность, возымели смертельный эффект, когда дело дошло до «момента икс» – испытания государства на прочность.
Какой может быть вывод? Власть над стихией войны может быть у государства, но не у «вертикали». А государство – посмотрим выше – не бывает без нации, без прочно стоящей на ногах социальной общности. Отсюда складывается главная силовая линия конфликтов будущего в России: это конфликт между неизбежно складывающимися в кризисной ситуации субъектами социального действия, так же неизбежно растущими в масштабе, и традициями управления государством, которые сложились за последнюю пару десятилетий.