Я начинаю писать это эссе в очень большом и серьёзном смущении и неуверенности. Прежде всего от того, что буду дальше употреблять «большие слова», которых по мере сил стараюсь избегать, но здесь та ситуация, тот вариант проблемы, который вне их – невозможно обсуждать. И вместе с тем сложно употреблять их всерьёз – и именно об этой сложности, если не невозможности – и будет основная часть последующего рассуждения.
Александр Баунов – выдающийся аналитик и более чем известный автор – на днях опубликовал и у себя в Telegram, и на странице в fb (запрещённая социальная сеть) небольшую заметку о текущем положении вещей «в сфере культуры», говоря языком бюрократии. Заметку, на которую отозвались многие – в том числе из авторов, которые приняли сказанное более или менее на свой счёт.
«Самое невежественное, что приходилось встречать в последнее время, – это радость деятелей патриотической культуры по поводу выбытия из отечественного творческого пространства тех или иных режиссёров, писателей, актёров и художников под возгласы «ну и отлично, ну и больше нам свободного места». Это какое-то полное неведение того, как устроена культура, – пишет Александр Баунов. – Ладно малокультурные патриоты, но деятели-то должны понимать, что поэт, писатель, режиссёр и художник не занимает чьё-то место, он создаёт своё, создаёт пространство, которого до него не было и после него не будет, и вместе с человеком закрывается и открытая им позиция. Оттого что расстреляли “белогвардейца Гумилёва”, у русской поэзии не появилось нового Гумилёва, хоть пролетарского, хоть нет, просто не стало Гумилёва и прекратились его стихи. И стихи Мандельштама прекратились, а не кто-то заговорил его строфой, но в правильном направлении».
Скажу сразу, поскольку это и есть предмет последующего разговора, что саму заметку Баунова я нахожу неудачной именно потому, что она представляла кажущийся резонным предмет для возражений, «лёгкую победу» оппонентам, если только цель спора – именно победа. В результате многочисленные критики поспешили:
- обвинить автора и поддержавших его в мании величия, сравнении себя с Гумилёвым и Мандельштамом, равнении с персонажами «философского парохода» 1922 года;
- резонно замечая, что никаких «гумилёвых» и «мандельштамов» среди релокантов не наблюдается и, как написал один из самых заметных авторов «новой волны» после 24.II.22 Игорь Караулов,
- что это не изгнание и не освобождение мест, а избавление от буйного и мешающего соседа: не желание занять его место, а радость от того, что отныне можно будет спокойно, позволю себе продолжить образ поэта, выходить на лестничную клетку, не боясь не то чтобы наступить в нечто мерзкое, а нарваться на пьяную ссору с поножовщиной.
Предположу, что все основные участники разговора более чем искренни и серьёзны в своих высказываниях.
Кстати, само по себе «высвобождение мест» – процесс объективный, не зависящий от дурных намерений и вожделений неких третьих лиц, собравшихся на них воссесть. Так, без жуткой косьбы 1910-х и революционных возможностей трудно представить себе стремительный взлёт формализма (как и без последующего приведения к «идеологической норме» – его стремительный конец). Какой мир, какая судьба ждала бы почти что местечкового еврея Михаила Лифшица или одесскую горожанку Лидию Гинзбург, не случись Первая мировая и русская революция, трудно предположить, но со всей определённостью можно сказать, что радикально иная, чем та, которую им довелось пережить/осуществить.
А с другой стороны, осуждающие Баунова справедливо замечают «тусовочный» характер сообщества, но отчего-то уповают на туманный идеал другой культуры, как будто вся её история не может быть более или менее достоверно описана именно как история «тусовочек»: от Лоренцо Великолепного и его флорентийского кружка до Гёте и Шиллера – или, если брать русский пример, то круга Морозовой, издательства «Путь», её возлюбленного кн. Евгения Трубецкого и т.д. Или религиозно-философских собраний как встречи нескольких конкретных людей – от Мережковского до Розанова, сдружившихся при посредстве Перцова и по благоразумному попустительству со стороны Победоносцева.
Но это всё в сторону, в попутном разговоре, подбираясь к основной теме. Реальная проблема с тезисом уважаемого Александра Баунова в другом. «Гумилёвы и мандельштамы» – это вопрос не о «качестве» их литературных произведений, а о чём-то большем. Хотя бы потому, что уже контекст «качества» в сегодняшней речи (в отличие от века XVIII) вводит некую соизмеримость, логику универсального «труда», «работы», услуг и достижений. И в этом контексте, мне думается, заметной становится грань, отделяющая «гумилёвых и мандельштамов» от дня сегодняшнего.
Говоря о них – мы говорим о достижениях и свершениях духа. О другом уровне существования – о выражении в слове. Но не только и не столько о нём, а о самой способности быть услышанными и о возможности так сказать.
То есть о самом признании «сферы Духа». О возможности произносить такие слова всерьёз. Не делая ни скептических, ни иронических оговорок.
О возможности иерархии существования, о множественности форм, способов жизни, которые не выстраиваются в историческое или синхронное существование, а образуют иерархический порядок. Который оспаривается, поддаётся пересмотру, но где не подвергается сомнению сама реальность его существования. Лишь вопрос о том, что есть наилучшее, что есть «высшее благо», «эвдемония» в этом многообразии – и единична ли она или допускает некий, но более чем конечный, перечень способов быть, все остальные отправляя в изведанное (извинённое, быть может), но тем не менее – несовершенное и недостойное.
И в этом разговоре – потому, как мне кажется, и столь неудачно начатом Бауновым – предполагается сама возможность сейчас кому-то быть «Гумилевым или Мандельштамом». Не быть в ретроспективе – оказаться ими, то есть соизмеримыми с ними, в том же разговоре «после всего» – а быть как признанные в качестве таковых уже сегодня.
И невозможность «быть Гумилёвым» возникает не ввиду какого-то злого умысла, негодования, злопыхательства или чего ещё со стороны, но из-за самого устройства нашей современности – проблематичности всерьёз хотя бы заговорить об иерархии и разности даров духа.
Напоследок одна мысль. Есть дело, где буквально у всех деятелей культуры – «уехавших», «остающихся в неприятии внутри», «принявших» и/или «разделивших» – остаётся возможность проявить свой, уникальный голос. Это дело – в слышании трагического. В том, чтобы воспринять не себя, но время, себя и своих в нём – всерьёз, не как выражение чего-то, а как тех, через кого и в ком сквозит уникальное, историческое, обречённое.