При нём вырос комплекс «Москва-Сити», отстроили заново храм Христа Спасителя, реанимировали «Лужники», именно при нём Москва превратилась из «самого большого города СССР» в настоящую европейскую столицу.
«Стол» собрал самые интересные фрагменты из его интервью в автобиографической книге «Москва и жизнь»
* * *
Первым в моём крестьянском роду по линии отца и матери я появился на свет в городе Москве. Горжусь тем, что коренной москвич и моя малая родина – великий город – стал моей судьбой. Живу Москвой и испытываю личную причастность к каждому сантиметру её территории, каждой трещине на асфальте.
Предки мои по линии отца происходят из крестьян Тверской губернии, ныне несуществующей деревни Лужково, давшей мою фамилию – Лужков.
Дед мой, Андрей Лужков, тверской мужик, крупный мастеровой, первой руки плотник. Стоял на «красном углу», зарубал. Брал подряды на строительство, выступал бригадиром. Летом на поле в деревне, зимой – на заработках в Питере.
Рука деда, работать по дереву, передалась отцу. От него – мне.
* * *
А вообще-то безродные мы все. За дедами уж никого не помню. Деревню нашу немцы сожгли, кладбище быльём поросло – так чуть ли не вся Россия живёт.
* * *
Бабка моя, мама отца, Анна Дмитриевна – жилистая, сухая и мощная, по-настоящему, по-русски, красивая женщина – пронесла через всю жизнь веру в Бога, несмотря на постоянные увещевания сына – моего отца, члена всесильного некогда Всесоюзного общества воинствующих безбожников и председателя профкома.
Стойкая и бесхитростная её вера, примитивная на первый взгляд многих философия помогли Анне Дмитриевне сохранить и крест нательный, и иконы родительские, и заповеди в душе. Человек создан для того, чтобы трудиться, он не должен обманывать – вот основа этой философии.
* * *
Когда началась коллективизация, вопреки всеобщему мнению, бедствием для неимущей семьи с одним кормильцем, для бабушки и семерых детей, она не стала. Бабушка рассказывала, что в колхоз они без уговоров пошли. Колхоз их спас. Это может показаться странным, ничего хорошего сейчас о колхозах не пишут. Всё объясняется просто. В первый-то год все в колхозе работали. Трудодни отоваривали зерном, так что зимовали сытно, хотя и были босы. А на втором году народ в колхозе задурил. Люди разобрались: чтобы получать трудодень, не обязательно работать до седьмого пота, в коллективе этого всё равно не видно. А в результате к весне чуть ноги не протянули.
* * *
Мать моя, Анна Петровна Сыропятова, на десять лет моложе отца. Окончила три класса церковно-приходской школы. В ней изучали Закон Божий, церковное пение, письмо, арифметику и чтение. После ранней смерти матери и женитьбы отца её отправили в люди, ни образования, ни специальности не получила. Писала каракулями. Но если говорила – люди заслушивались.
Сама выглядела в молодости красивой, энергичной и, как говорится, заводной. Посмотришь на портрет и видишь: у этой молодухи нрав настоящего беса – в глазах искры горят, лицо доброжелательное и улыбчивое. И всегда готова ко всему – хоть к работе до изнеможения, хоть к веселью с песнями до утра. Лишь бы не сидеть без дела на завалинке.
Родила меня в легковой машине, «эмке», присланной из родильного дома, когда у неё начались схватки. Сама до близкого приёмного покоя не могла дойти.
* * *
Никаких еврейских корней у меня нет, о чём можно запросто узнать в Интернете. На задаваемый мне вопрос: «Зря или не зря называют вас Кацем?» – я отвечал: «Хорошо, что не называют поцом». Да я и не обижаюсь. Пусть себе чешут языки, тем более что евреи – народ умный, талантливый, деловой.
* * *
Через три месяца после моего рождения, 5 декабря 1936 года, в Кремле приняли Конституцию СССР, обещавшую всем гражданам свободу сло́ва, совести, печати, собраний и митингов… Спустя год её растоптали. Начался чудовищный террор, аресты, пытки и расстрелы «врагов народа», «вредителей» и «шпионов». Отца репрессии миновали.
Арестовали в 1936 году мужа старшей сестры отца, тети Лизы, они жили под Ржевом, имели корову. Муж Лизы никаким начальником не служил, работал кровельщиком. Посадили его на десять лет за то, что высказался против советской власти. Кто-то на него донёс.
* * *
В одной комнате мы жили без отца вчетвером. Мебель состояла из двух столов. За одним обедали, за другим учились. Вещи хранились в комоде. Спали на кроватях и на диване с пружинами. Мама не раз перетягивала его льняной веревкой, чтобы пружины не впивались в спину.
Бабушка с одной из дочерей жили отдельно вблизи от нашего барака, в бывшей каменной бане с железобетонными полами и потолками.
* * *
Отец воевал недолго. Его тяжело ранили в битве под Москвой в районе Торжка, где шли ужасающие бои. В госпитале осколок в спине не вытащили, он так и остался в теле. После ранения отец снова попал на фронт. Под Харьковом весной 1942 года наши войска, как известно, оказались в окружении. Германские танковые армии, прорвав фронт, устремились к Волге и на Кавказ, к нефтяным промыслам. В чудовищном котле в плену оказались сотни тысяч солдат и командиров, и в их числе мой отец.
Из концлагеря отец бежал. Когда смотрел фильм «Судьба человека», то плакал и говорил: «Это про меня». Немцы его догнали и избили, его всего покусали собаки. После побега перевели в другой, более строго охраняемый лагерь. Снова бежал. Помог поляк-охранник. Махнул рукой на забор, мол, бегите. Когда с другом он подныривал под колючую проволоку заграждения, то думал, что охранник их шлёпнет и получит повышение. Такое бывало. Поляк не выстрелил.
* * *
Мы с братьями безмерно радовались, когда вернулся с фронта отец.
После демобилизации его приняли на прежнее место работы в наркомат, ставший министерством. Был такой приказ Сталина – всем вернувшимся с фронта предоставлять прежнюю должность. Но после зачисления отца сразу же уволили. Он очень переживал, произошло обрушение и по деньгам, и по статусу. В Министерстве нефтяной промышленности дверь перед ним закрылась.
Почему отец не смог вернуться служить туда, откуда ушёл на фронт, нам, детям, не объяснял. Вслух при нас об этом не говорилось. Но несправедливость висела в воздухе. Простить не могли плен. «Хорошо ещё, Миш, что не посадили», – шепнул кадровик.
* * *
Я – ребёнок барачный. По набережной пешком сам ходил далеко от двора, куда хотел. Мы росли предоставленными сами себе. Куда хочешь иди. От Павелецкой набережной до центра города рукой подать. Трамвай курсировал по многим улицам и Красной площади. У Зацепы цеплялись за трамвай и ездили сзади вагона на «колбасе», никого тогда это не волновало. Многие попадали под колеса. Многих посадили, во дворе каждая вторая семья имела такие потери.
По Райкину: «Пить, курить и говорить я научился одновременно».
От первой затяжки голова закружилась.
Старший брат, когда узнал об этом, меня избил.
Но это от курева не отвратило. С ребятами со двора мы собирали чинарики, окурки на остановках автобуса, Павелецкой набережной. Остатки табака из папирос вытряхивали, делали самокрутки. Хотелось походить на взрослых.
* * *
Все ходили в рванье и отрепьях. Лишь после войны мы, трое братьев, получили в подарок один на всех ядовито-зелёный бушлат «полупердон» – единственное, что отец привез с фронта как немецкий трофей. Эта штука оказалась невероятных размеров. Зимой я поддевал под неё телогрейку и в таком виде проходил и детство, и юность, и мои университеты, то есть Нефтяной институт.
* * *
Жили долго впроголодь. В войну в магазинах всё выдавали по карточкам, а работала одна мамаша. Значит, рабочая хлебная карточка одна, а нас, вечно голодных, трое плюс бабуся, мать отца. У неё, считавшейся колхозной пенсионеркой, и у нас карточки иждивенцев, на них выдавали по четыреста грамм хлеба. В общем, этого не передать. Всё время хотелось есть. Даже не есть, а поглощать, всё равно что. Во дворе дети пухли и умирали от голода. Нам объясняли, что значат их похороны: душа отлетела на небо, там накормят.
* * *
Лишь один раз за всё детство я испытал чувство сытости. Это когда мы наелись белой глины. Кто-то сказал, что она съедобная. В общем, нашли на путях. Набрали ведро. Притащили домой. Посолили. Вечером приходит мамаша. Разведчик она была первоклассный, почуяла недоброе ещё в коридоре: что? где? откуда набрали? Мы, очень довольные, хлопаем себя по животикам: вон в ведре, тебе тоже оставили. Хочешь – поешь.
Выражение её лица запомнил на всю жизнь. Впервые увидел испуг взрослого человека. Вмиг остаться без всех троих сыновей из-за какой-то неведомой глины…
Сбежались соседи, начался диспут, кто говорил «вырвать», кто – подождать. Победило, как всегда, наше российское «авось пронесёт». И действительно, пронесло. В натуральном смысле. Глина вышла, не оставив следа, а с нею и сказочное чувство сытости.
* * *
«Мыловарка» стояла в центре двора. Там делали хозяйственное мыло, и в довольно больших количествах. Но нас, детей, занимало не производство, а сырьё – постоянно обновляемая и пополняемая гора гниющей падали со странным названием «мездра». Даже в самые страшные годы войны я не мог мыться хозяйственным мылом, ибо видел, из чего оно делается. Вы не знаете, что зовётся «мездрой»? Это разлагающиеся шкуры, лапы, уши и прочая дрянь с чудовищным запахом и непременным нашествием ворон. Они-то и поглощали наше внимание. Мы били их из рогаток, воображая фашистскими захватчиками. Враг кричал страшным голосом и улетал в ужасе.
* * *
Смотреть в огонь, подолгу, не отрываясь, было любимым занятием. Множество трубок спускалось торцами в пламя огня. Горячий воздух смещал их. Казалось, они шевелятся и дрожат, исполняя какую-то неслышную музыку на светящемся органе.
Нас тогда не водили в церковь. Ни золота окладов, ни пламени свечей не присутствовало в детской жизни в мои годы. Всё это пришло позже, в сознательном возрасте. Но то, что пленило чудом православной литургии, я встретил как нечто знакомое, потому что впервые душа испытала это в той кочегарке.
* * *
Навсегда запомнилась смерть Сталина в марте 1953 года. По радио с утра до вечера играла траурная музыка. Улицы притихли. Тишину разрывали гудки паровозов на Павелецком вокзале и заводские трубы.
В школе у большого портрета Сталина с красными знаменами, опоясанными чёрными траурными лентами, сменяя другу друга парами, мы молча стояли в почётном карауле…
Не знаю почему, но мы с другом не могли стоять безмолвно и тихо, чтобы никто не слышал, хихикали. Чем это вызывалось, не понимаю, наше состояние не связывалось с протестом против всеобщего почитания. Мы пребывали в каком-то нервном срыве и знали: если кто услышит, как мы хихикаем, нам не поздоровится. Но удержаться не могли. «Давай не будем, – говорит мой напарник, – нас с тобой в тюрьму посадят».
* * *
Для меня вопрос выбора профессии остро не стоял. Отец работал на нефтебазе, люди, меня окружавшие, трудились там, постоянно приходилось слушать разговоры о ней, и я решил пойти по стопам отца.
Студенческая жизнь захватила полностью. Особенно если учесть, что в мужских школах девчонки не учились, а тут мы оказались рядом с ними. Влюблялся часто и безнадёжно. По вечерам устраивались танцы, хотя ходили на них бог знает в чём. Я, как писал выше, четыре года проходил в трофейном полупальто. Причём таких бюргерских размеров, что в него могло поместиться двое Лужковых, хотя я вырос далеко не худеньким. Но пальто висело, как на скелете.
* * *
Студенты привлекались и к общественным обязанностям. Дежурил я и с красной повязкой дружинника в районе нашего института. Ходил по квартирам и агитировал народ идти на выборы. За это наградили меня книгой «Неоконченные произведения Пушкина». Я было подумал, что её никто не покупает, взяли книгу из макулатуры, и при её вручении пошутил: «Наверное, вы подумали, что все оконченные произведения Пушкина я знаю». А когда прочитал книгу, меня потрясло, как гений много трудился, чтобы добиться непостижимой прозрачности стиха.
* * *
Моё лето длилось 28 лет в эпоху «Большой химии», службы в НИИ пластмасс, ОКБА – Опытно-конструкторском бюро автоматики и в Министерстве химической промышленности СССР. Заслужил ордена Ленина и Трудового Красного Знамени, медаль «За укрепление боевого содружества» за дела, позволившие создать современную индустрию полимеров и первыми полететь в космическое пространство.
* * *
С куревом «завязал» в 28 лет, после того как перешёл на службу в Госкомитет и стал руководителем. У меня курение отнимало много времени, курить приходилось выходить из комнаты, где работали другие сотрудники. Поэтому решил бросить курить не из-за проблем, связанных со здоровьем. Моя цель – всё время на службе отдавать работе.
Курил крепкие папиросы «Беломор», как все, потом перешёл на появившиеся сигареты, такие дешёвенькие, как «Прима». И с «Беломором» не расставался лет двадцать. Есть известное выражение: «Нет ничего проще бросить курить. Сорок раз бросал». У меня получилось бросить папиросы и спички раз и навсегда.
* * *
Пить «завязал», когда в министерстве понял: водка мешает делу. Моя служба сопровождалась постоянными командировками на предприятия. Когда приезжал в другие города, меня как начальника хорошо принимали и по русскому обычаю накрывали стол с бутылками и щедрой закуской. Утром встаёшь после застолья – голова несвежая, жизнь и работа не в радость.
Тогда всем друзьям и сотрудникам сказал: всё, на пять лет устанавливаю на выпивку мораторий. Слово это в эпоху «разрядки международной напряженности» между СССР и США стало модным в политике, не сходило со страниц газет. Все посмеялись на мои слова, но потом убедились, что не шучу: я перестал участвовать в компаниях, где выпивали от души. Что позволило мне резко высвободить время для самого важного. Я считаю, главная цель настоящего мужчины – работа и результат.
* * *
Я все 14 лет, когда работал генеральным директором, не ходил никогда в столовую – не хватало времени. У нас была хорошая заводская столовая, хорошо оборудованная. Я привёл её в порядок, сделал достойной – такой, как в закрытых конструкторских бюро, где часто бывал. За всем, что связано с питанием сотрудников, следил жёстко. Никаких завтраков с пирожными. Никаких пекарен на закрытой охраняемой территории, никакой торговли на стороне.
* * *
Я большой любитель мёда. К пчёлам тянуло всегда, приобщился к ним, когда появился пионерский лагерь у нашего завода. Один мой сотрудник, фанат пчеловодства, Гальперин, предложил хорошую идею: сделать мобильный прицеп и возить ульи по нашим филиалам, расположенным не только в России, но и в южном направлении, на Украине и в Армении, где много солнца. Я погрузился в пчеловодство, жизнь пчёл. Поразился разуму этих прекрасных существ, общению в пчелиной семье. У нас на фирме образовалось подсобное хозяйство. Мёда собирали так много, что давали детям в пионерлагере и по банке мёда каждому сотруднику.
О моих пчёлах часто писали в газетах. После отставки я продолжаю заниматься пчёлами в Калужской области. Там большая пасека, свыше 200 семей. На её базе создал целостное хозяйство, которое хорошо принято местным населением.
* * *
Когда только-только я вошёл в руководство исполнительной власти, захотелось увидеть всю Москву с птичьего полёта, и я облетел её на вертолёте.
Сложное чувство испытал тогда. Город сверху произвёл впечатление тяжелобольного. Крыши ржавые, нечиненые, замусорены и противны. Ещё страшнее выглядели порушенные церковные купола. Пространство заполняли необъятные поля орошения, свалки, промышленные зоны, захиревшие после развала экономики усилиями либеральных реформаторов.
Но самая жуткая картина предстала в старой Москве, центре города: повсюду виднелись разбросанные следы безжалостного большевистского своеволия. То вырванные из живого пространства храмы и старинные здания, то вставленные чуждые городу по духу коробки, а то и просто пустыри и руины там, где было когда-то уютно и хорошо. Вблизи Кремля чашу брошенного бассейна «Москва», котлован взорванного храма Христа Спасителя, заполняла дождевая вода.
Красиво и ужасно – вот формула, в которую можно вложить первое впечатление.