– Это вообще для меня загадка. И само рождение, и скоропостижная смерть этого стиля – явление тоже достаточно загадочное. Он вспыхнул буквально одномоментно. Перед этим почти весь XIX век мир мучился, выходя из классической парадигмы, пытаясь найти какие-то новые формы в связи с угасанием большого стиля и появлением совершенно новых реальностей, нового ощущения пространства, с появлением паровозов и прочих современных средств передвижения. Новые материалы: стекло, металл, бетон – это всё изменили. Изменились привычные условия жизни и рамки производства – как в архитектуре, так и во всём остальном. Произошла промышленная революция. Старая парадигма рассыпалась, и весь мир судорожно искал выхода из этой ситуации, искал, к чему бы прилепиться.
Главной характеристикой стиля XIX века, если можно охватить этим понятием целый век, является дробность. Это легко увидеть, глядя, скажем, на здание Исторического музея или ГУМа, которые состоят из множества мелких элементов, позаимствованных в XVII веке, в древнерусской архитектуре или ещё где-то. Каждым отдельным элементом, каждой деталькой по отдельности можно любоваться, подойдя близко и рассматривая её. Но если отойти чуть-чуть назад, чтобы увидеть всё в целом, – глаза бы не смотрели. Никакого цельного впечатления. И так по всему миру: каждый пытался уцепиться за свои исторические красоты.
Вдруг неожиданно проснулся вулкан модерна, и эта огненная лава практически одномоментно залила весь мир. Одномоментно! Это произошло в течение нескольких месяцев даже, а не лет. Хронология модерна – это последние десятилетия XIX века и первое десятилетие XX века, буквально считанные годы. По историческим меркам это мгновенно. Это было какое-то извержение вулкана, такое же непонятное явление, как пандемия: не успели и глазом моргнуть, а мир изменился и живёт уже в других материальных условиях.
Новый стиль поставил во главу угла красоту, потому что фейковая красота уже никого не устраивала. Академическая классическая красота давно уже была пережёвана XIX веком через эклектику, а технический прогресс каждый день подбрасывал все эти железобетонные новости, и непонятно было, что с этим делать, как из этого вырваться. Вырваться из ежедневно прибывающих утилитарных, научно-технических новостей в красоту. Это произошло мгновенно, единовременно по всему миру и держалось по меньшей мере два десятилетия – при всех своих региональных различиях (северный модерн, русский модерн и т. д.). Всю планету накрыло общее впечатление и внешнее проявление этого стиля в общих формах.
– Но что-то в модерне всё-таки не устроило мир, коль скоро через два десятилетия произошла очередная смена стиля?
– Ну, во-первых, мы выяснили, что в мгновенном зарождении стиля есть какая-то тайна. Мы выяснили, от чего отталкивались, что не устраивало, к чему стремилась душа. Нужна была органичная, законченная, цельная форма. С одной стороны, дробность эклектики, рассыпающей элементы, с другой – общее стремление к цельности.
Этот синтез, эту цельность авторы черпали из тех же новых обстоятельств и материалов. Модерн осваивал стекло и бетон, но придавал им форму текучей лавы. В связи с нашей метафорой лавы хочется вспомнить лестницу модерна и его текучие фасады. Такая форма была возможна только благодаря новым материалам. В этом тоже оправдание стиля: модерн – значит «новый, современный». Итак, принципиально важно: новый материал. А откуда форма? Два главных источника. Во-первых, природа. И тоже через противопоставление железу, металлу. Органичная текучая линия, линия плеча, плавные природные линии.
– Как бы живые.
– Живые. В этой бетонной имитации природной органичности душа отдыхала. А с другой стороны – Япония. Искусствоведы называют это время «конец начала». Это конец XIX – начало XX века, время многих открытий, не только научно-технических, которые случались каждый день, но и эстетических, к которым относится открытие мира Востока. Япония открылась миру. И, не вникая во всю глубину этой восточной традиции, Запад подхватил её необычные, экзотические формы, ухватился за них. Все были слегка помешаны на Японии.
А у нас открылась икона. Вдруг открылся свет и цвет древнерусской живописи. Отчасти это открытие коснулось и русского модерна. Лучший русский модерн – это церковный модерн, такой как Марфо-Мариинская обитель. Шехтель, его храмы, творческие шедевры – лучшие в его архитектурной карьере и в русском модерне тоже. Буквально двадцать лет до этого – тоже хочется глаза закрыть и не видеть, что он делал.
– Шехтель?
– Он самый. Лучше, что называется, не смотреть. Это такой «псевдёж», псевдорусский стиль. Глядя на подпись, глазам своим не веришь, что это его альбомы, его сундуки в древнерусском стиле. И вдруг такой органичный авторский стиль, и на какое-то время мир вздохнул. Это был такой вздох облегчения: бесчеловечное, железное, непонятное время, наполненное фейковыми попытками на него реагировать, вдруг обрело какую-то цельность. Эстетика смогла немного передохнуть.
Можно сказать, что это последний (условно, потому что он был очень коротким) глобальный стиль. Исторически модерн закончился с Первой мировой войной. После неё мир изменился, в том числе и эстетически. Ещё накануне войны появилось внутреннее представление о том, что и это не окончательный ответ. Красота модерна, почти как в классике, – красивая красота, в которой нет правды. На арену вышли футуристы: появилась банда художественных хулиганов, которые сказали, что всё это нужно сбросить с корабля современности, что на самом деле это не «модерн», то есть не современно. Главное слово – «скорость», а модерн такой оплывший, статичный. Да, у него есть внутреннее движение, но оно…
– Слишком плавное для современности?
– Слишком плавное, слишком медленное течение этой реки. Современность – это бурно, это аэропланы, которые уже полетели. Главная характеристика наступающего XX века – это скорость, сказали футуристы, но и у них был пафос всё ломать. Внутреннюю красоту модерна, эту законченную, плавную, завершённую линию сочли невероятно устаревшей пошлостью, с которой невозможно жить. И модерн, в свою очередь, попал в разряд фейковых новостей – как стиль, не соответствующий жизни.
Модерн, как и весь предыдущий период эклектики, национального романтизма, обращался, кроме природы, к прошлому. А футуризм – от самого названия: наш паровоз вперёд лети, вперёд. Получается просто поворачивание в другую сторону. Отвернулись резко: точно так же, как вспыхнула любовь с первого взгляда, так же быстро в начале XX века она прошла. Футуризм взорвал (книжка нашего футуриста Кручёных называлась «Взорваль») эту красивую красоту, считая её ложной, этот синтез – ложным.
– В человеческих отношениях это называется изменой: предположим, у меня была любовь, я любил её 20 лет. И вдруг я встретил кого-то, кто меня поманил. У меня взрыв эндорфинов, и я говорю: «Всё, у меня другие чувства, нашего пыла и страсти уже нет, поэтому я теперь буду с ней. Извини, до свидания».
– Нет, это не мирискусники изменились, это не творцы модерна изменились. Пришли новые ребята, футуристы, которые потом стали конструктивистами. Собственно, сами футуристы на войну пошли, и многие погибли. Наши футуристы стали конструктивистами, наши конструктивисты стали дизайнерами, а дизайнеры наполнили весь XX век своей красотой, где главное слово было «правда». Вот это всё неправда, украшение, внешнее – это ложная красота внешних форм, а форма должна быть честной. Она должна показывать, как это работает, как машина работает.
А дом – это не машина? Нет, дом – это тоже машина. Машина для жилья. Всё должно быть, как паровоз, который не скрывает, как шатун движется и крутит колеса. Красота паровоза – это была икона будущих дизайнеров, икона XX века. Это было наше, советское название дизайна – техническая эстетика.
Эстетика должна основываться на внутренней правде. Но когда это зарождалось, оно имело под собой значительное мировоззренческое основание научно-технического свойства – уверенность, что так оно и есть, что мир так устроен. Работа материала подтверждается математическими формулами, оправдывается жизнью, практикой. Мир так устроен. Художник, дизайнер заглядывает в глубины этого мира как учёный. Он открывает эти законы. Он эту красоту не навязывает миру сверху, а открывает её внутри – вот так устроен мир. Внутри кристаллические решетки, и вот – модульная сетка в типографике. Всё должно быть по модульной сетке, на своих полочках. Есть заголовок, подзаголовок, текст. Всё должно быть разложено, иерархия. Всё должно быть на своих местах. На смену красивой красоте пришла новая красота – стройная, упорядочивающая хаос мира, честная, правдивая. Модерн сменился модернизмом.
– В огромном количестве русских городов дома сегодня представляют собой серые коробки. Мир менялся, менялось представление о красоте. Правильно ли я понимаю, что коль скоро такие дома всех устраивают – значит, сегодня такая красота, такой стиль?
– Я не знаю, что именно вы видите у себя за окном. Думаю, что у вас перед глазами вся история искусства, не только XX века. Назвать это современным стилем мы не можем, потому что нам это досталось в готовом виде. Если мы говорим про архитектуру, то в XX веке архитектура, извините, закончилась, превратилась в промышленный дизайн. Представление о том, что дом – это машина для жилья, стало одним из известных мемов XX века. Архитектура – это машина, дело промышленного дизайнера. И вот вокруг одни коробки.
Весь XX век – наступление бетонных, стеклянных коробок и всех этих новых материалов. Функциональные зоны, которые строилось из лучших побуждений с уверенностью, что так мир и устроен. Но та архитектура, которая несколько классических веков пыталась быть центром ансамбля, подчиняющего себе все остальные виды художественного творчества и их синтезирующего, такая царица полей – эта роль архитектуры в XX веке закончилась. Эти машины для жилья распространились по всему XX веку, по всему миру. Уже всё застроили, живого места не осталось. В этот застроенный муравейник только точечно можно вторгаться, а так – вся земля уже в этих коробках. Как говорили Ильф и Петров, радио в каждом доме, а счастья всё равно нет. Нет органичности жизни, ощущения, что так можно жить. Нет, так жить нельзя.
А какие это ожидания, если говорить про красоту, про стиль? Они лежат прежде всего в области человеческих отношений. Красивая красота, которая была в классике, в XX веке сменилась на красоту научно-технического производства, на красоту правдивую, красоту умную: глаза и голова. А где центр этой красоты? Что самое главное у нас? Центр перемещается в область межчеловеческого общения, человеческих отношений.
Наше время ищет красоту не в материале, как это было в XX веке с его материальной эстетикой, не во внешней форме, как было перед этим несколько веков в классике и потом в её мучительном завершении. По существу, можно сказать, что модерн – это классический стиль. Но наше время ищет красоту, которая имеет опору в этической плоскости: красоту добра, любви, внутреннюю красоту.
– Модерн – это гармония, соотнесение внешнего и внутреннего. Тогда пытались создавать цельные вещи: дом, если он снаружи модерн, то и внутри тоже – в интерьерах, даже в посуде, во всём.
– Да, правильно.
– Можно приехать в Москву, посмотреть особняк Рябушинского и увидеть модерн. А то, о чём Вы сейчас говорите, эта эстетика, красота отношений – в чём она выражается, в чём Вы её сейчас видите? Как её можно предъявить?
– Она перед нами. У нас тут что, зум?
– Зум.
– Вот зум. Вот фейсбук. Вот вообще интернет. Что такое интернет? Это и есть как бы глобальное братство. Да, иногда не братство, иногда панибратство, иногда хуже этого. Но это и есть модель – интернет в целом, то есть свободные связи людей, почти лишённые материальности. Нематериальная эстетика, почти лишённая внешней иерархии, почти лишённая правил – ну, кроме тех, что существуют, когда устанавливаешь программу. То есть, по большому счёту, это почти пространство.
– Может быть, это просто обман? Мне, например, гораздо приятнее беседовать с Вами в зуме или фейсбуке, не обращая внимания на то, что у меня за окном. И я буду наслаждаться красотой наших с Вами отношений или с кем-то другим в свободе. А всё, что у меня происходит за окном, будет потихонечку прозябать, угасать, чахнуть.
– Мы переместили центр внимания. Весь XX век мы ходили и всё время смотрели себе под ноги, или ниже пояса, или ещё куда-то – мы были сосредоточены на нашей телесности, на уровне материальной жизни. А сейчас мы подняли глаза к небу – в конце концов, к Царству Небесному, оторвались от этой болезненной привязанности к телу. Это позволяет надеяться, что новые материальные формы, которые будут появляться и уже появляются, будут принципиально иными. Это уже нечто, не вписывающееся в старые формы, лишённые внутреннего содержания. Мы могли раньше смотреть на что угодно. Вот этот стол: мы видим, как он устроен, как он работает. Весь XX век все радовались, как здорово мы видим. А здесь никто, кроме программистов, даже представить не может, что там на физическом уровне происходит. Вот есть гибкая клавиатура, она может в трубочку свернуться. То есть произошёл отрыв от материального носителя.
Этот отрыв от материальной эстетики порождает особое внимание, интерес к устройству внутреннего мира, выстраивая в конце концов правильную иерархию ценностей. Это потом скажется в новых поколениях предметов, в том, как они заполнят нас, наш быт, как они изменят облик архитектурной среды и вообще среды, то есть того, что наполняет пространство между нами. Тогда окажется, что пространство между людьми – самое главное.
– Возникает резонный вопрос: а кто тут диктует правила? Вы рассказали, как футуристы разрушили модерн, сказав: это неправильно, потому что жизнь немножко другая. Получается, что сейчас норму задаёт Цукерберг и команда веб-дизайнеров. Они устраивают наш мир, следят за эстетикой наших отношений, за инструментами взаимодействия, чтобы я мог отправить вам картинку, видео, стишок, написанный красивым шрифтом. А мы являемся потребителями и ориентируемся на то, что нам предлагают. Кто здесь правит бал?
– Можно и так сказать. Вчера говорили про художников и дизайнеров как про творцов, а сейчас говорим – креативный класс.
– В этом есть что-то советское.
– Если в это не углубляться, то оказывается, что «пролетарии всех стран» существуют независимо от стран, от границ. Везде есть слой людей, которых эксплуатируют, и они должны объединяться, чтобы бороться с этим. Точно так же поверх границ существует креативный, творческий, художественный, свободный слой людей, который служит движущей силой для креативной экономики.
В XX веке творцы хотели создавать инженерную красоту, построенную на расчёте и материальной правде. Родченко называл себя «инженер-художник».
Художники хотели быть учёными, инженерами, технарями. А сейчас движущей силой становится художественный креативный класс, и эта прослойка растёт как на дрожжах. Ещё чуть-чуть, и никакого другого класса не будет: окажется, что все люди креативные, все они художники, все творцы будущего. И менять ход истории будет не группа каких-то хулиганов, а то, что в общественной жизни называется самоорганизацией общества. Как, например, религиозное Преображенское братство.
Это возникает изнутри человеческих отношений, изнутри художественных открытий, которые мгновенно распространяются по всему миру. Ты не успеваешь оторвать палец от клавиатуры, а уже приходит лайк из Австралии или Канады. Это мгновенное коллективное творчество рождения красоты из этих глобальных человеческих отношений.
– Чтобы это всеобъемлющее творчество произошло, необходимо очень важное условие: все люди должны всерьёз почувствовать себя творцами, почувствовать в себе свободу это творчество выражать.
– А разве мы далеки от этого?
– По-моему, беспредельно далеки.
– Все стали писателями.
– Вы говорите сейчас о социальных сетях? Да, там любой может что-то сказать, нарисовать, и весь мир – его аудитория. Но мне кажется, что на сегодняшний день в этой прекрасной картине мира люди друг другу не очень нужны. Красота отношений рассыпается, тает на глазах.
– Пандемия показала, что самое нужное, самое важное, что есть в мире, – это наши отношения с другими и с собой. Экранная культура – это волшебное зеркало, которое помогает нам рассмотреть себя, найти, заглянуть внутрь себя, а не только смотреть по сторонам и в окно. Это практически уже произошло. Ценность взгляда внутрь, ценность человеческих отношений – это то, что мы сейчас наблюдаем и что пандемия за последние два месяца сделала явным.
– Я думаю, когда пандемия закончится, все снова разбегутся по своим делам. Нужно будет налаживать своё благосостояние, которое у многих ухудшилось.
– Она по указу Путина не закончится. Она не закончится так быстро, и мир уже не вернётся в то состояние, которое было до неё.
– На чём стоит Ваша вера?
– На очевидном. Точно так же как разговариваешь с атеистом и удивляешься: ну как можно не понимать? Ты же художник, ты что – не чувствуешь, что это не ты создал? Ты сам творец, а что – у этого нет Творца? Ты на ноготь свой посмотри, открой глаза и посмотри: что это? Ты такое можешь создать?
Точно так же, созерцая природу, восходишь к Творцу, к Автору. Достаточно просто увидеть это. Посмотри на узор крыльев бабочки, посмотри в окно – какое ещё доказательство тебе нужно? Если ты не видишь этого, открой глаза пошире. Так же и здесь – вот же оно, вот же интернет, вот же пандемия показала, это же видно. Очевидно, что мир изменился, и он не вернётся на прежние рельсы.
– Но вся штука именно в том, что кто-то видит, а кто-то нет. И где происходит переход, что вдруг это становится очевидным?
– «Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет, а я все гляжу, глаз не отвожу». Раз – и произошло! Этот момент обретения веры, или обретения чувства красоты, или появления любви – это всё лежит вне нас, мы можем только это описывать с помощью всей мировой литературы и искусства. Мы можем это фиксировать, изо всех сил к этому стремиться или подходить, но всё равно ещё находиться на пороге или за оградой. Само открытие глаз, открытие сердца, обретение знания – оно всё равно тайное, оно происходит таким образом, который мы не в состоянии понять. Но мы можем хотеть этого, мы можем стремиться или не стремиться к этому, мы можем держать это в актуальном поле сознания или переживания неотступно.
Красота – это одно из имён Божьих. Открытие красоты мира – это то же самое, что открытие веры, открытие существования Бога, открытие Его в своём сердце и в мире. Как это происходит, этот момент обретения красоты, веры или любви, мы можем только гадать через тусклое стекло. Мы можем только догадываться, как Бог отвечает на наш зов, как Он отвечает открытием этого вкуса, этого видения.
– Если мы говорим на примере социальных сетей, там люди тоже ищут прежде всего самовыражения. Что мы видим в Инстаграме? «Пойду поем. Фотография моего борща», «Пошёл гулять с собакой. Смотрите, какой одуванчик». Человек фактически несёт себя миру. Творчество ли это?
– Это путь творчества. Можно в этой самости закопаться и пропасть, а можно вдруг открыть, что у дверей нашего сердца стоит Христос и стучится. Мы эту дверь ему, погуляв с собакой и поев борща, внезапно открыли и обнаружили, что вот оно, Царство Небесное, внутри нас есть.
– Каков путь от одуванчика к Царству Небесному?
– Вот есть институциональная церковь. Казалось бы, это уже на века, букву не подвинешь. Настолько всё схвачено и зацементировано, что надеяться на какие-то изменения, которые душа чувствует и просит, не приходится. И вдруг эта чувствующая и просящая душа находит одну, другую душу. И оказывается, что, сохраняя главное, можно найти совершенно другие формы для этой жизни. Когда двое или трое собрались, выясняется, что формы у этой жизни не обязательно каменные или деревянные, а оказывается, что она в наших телах. Из этого рождается или возрождается церковь, которая пытается найти, удерживать, развивать самое главное в наших отношениях с Богом. Всё как вчера, но появилось новое качество жизни, наших отношений между собой, отношений с собой.
Интернет – это точно такой же шанс. Это не инструмент, который даёт алгоритм или гарантию, что путь от одуванчика и борща к Красоте как благодати будет пройден в три шага. Это возможность, которой вчера не было. Как Вы сказали, представить себе это невозможно. А это стало повседневностью. И оказывается, что мы живем внутри чуда.
Евреи прошли через расступившееся море и давай опять золотому тельцу молиться, пока Моисей отлучился. Мы сейчас проходим по дну расступившегося моря и не замечаем этого, не замечаем того, что с нами происходит. Мы уже в этом новом библейском потоке. В библейские времена живём!
– Вы как-то сказали, что у нас в России не дизайнерское пространство. Сейчас вы говорите, что мы проживаем библейское время. Как это сочетается?
– Россия по своей природе и истории антидизайнерская страна, это было очевидно всегда. И я всегда говорил, что быть дизайнером в России – тяжёлый крест. Здесь каждый дизайнер обязан не только работать со своей непосредственной конкретной задачей, но и растапливать вокруг неё эту вечную культурную мерзлоту, в которой страна пребывает.
Мы всегда были лишены этого человеческого измерения. Между демоном и ангелом, как сказал Бердяев. Россия легко осваивает эти крайности: или улетает, в том числе и в космос, или превращается в такое дно, днище. А дизайн находится там, где люди живут, – как раз в этой среде, в этом промежутке между раем и адом.
На земле, в контексте нашего разговора, что изменилось? Вместе со всем миром мы оказались во всемирной паутине. Мы вдруг оказались в открытом свободном мире, стали путешественниками по всему миру. И увидели, как можно жить и как жить нельзя. Расширяется пространство свободы. Пандемия его не сузила – она открыла пласт, на который мы закрывали глаза, добавила понимание глобальности происходящих явлений и включённости в них России. Россия включается в мир дизайна, в мир красоты. Мир, обращённый к человеку, где человеческие отношения начинают становиться всё более творческими, а человек становится автором истории, творцом.
– Это называется эмпатия – то, что Вы сказали. Что нужно, чтобы её воспринять? Какое качество надо в себе взращивать?
– Это процесс, движение, которое происходит достаточно быстро. Если переводить на историческое время, нам нужно пройти огромный путь от вечной мерзлоты до цветущего рая. Иногда кажется, что это путь на несколько поколений, а иногда – что его вообще невозможно совершить. Особенно глядя на то, что за окном: что понастроили, как изуродовали землю, как уничтожили, изуродовали природу. Думаешь, сколько ещё понадобится времени (может быть, веков), чтобы привести всё это в человеческий или Божий вид. Иногда кажется, что нужно триста лет поливать газоны, и только тогда появится эта культура. Но происходят такие вещи, как мгновенное изменение нашего окружения в связи с этой цифровой революцией, и вдруг оказывается, что время может ускоряться, сплющиваться. И вот все уже не книжки читают, а айфоны. Это очень быстро произошло.
– Цифровизация, которую Вы сейчас обозначаете в каком-то смысле как благо, играет с нами злую шутку. Ведь есть уже такой феномен, как клиповое сознание. Как вынырнуть, вздохнуть, не пропасть в этом объёме информации?
– Что касается клипового сознания, зависимости от игр и прочего негатива, которого хоть отбавляй, – так его где угодно можно обнаружить. Обратная сторона у всего есть. Острый ножик, который изумительно режет что угодно, может стать орудием убийства. Опасность потери цельного безусловно существует, но какого цельного? Это может быть потеря цельного советского мировоззрения, или национальных предрассудков, или той цельности, которая была у модерна. Раз – и нет никакой цельности.
Празднуя Всемирный день модерна, мы можем с полным правом оплакивать красоту этого стиля, ушедшую безвозвратно. Да, красиво. Да, безумно жалко. Но мы же понимаем, что эта цельность ушла и не вернётся. Вполне возможно, что от клипового сознания как раз ляжет мостик к эклектике, к той дробной рассыпанной эстетике, которая была накануне модерна.
Клиповое сознание разрушает. В патологическом случае оно может разрушить и человеческое существование, и личность. Но оно же разрушает и те цельности, которые мешают нам двигаться вперёд. Так что из дробной клиповой истории может родиться новая цельность.
– Сейчас весь мир пребывает в пандемии. Это трагедия. И нам ещё предстоит справляться с её последствиями. Многое из того, что люди выстраивали годами, разрушилось. О какой новой цельности вы говорите?
– Смотрите, что рушится? То, что мы хотели, чтобы рухнуло, – конечно, кроме жизни наших близких, которые оказываются жертвами этого процесса. Рушится жизнь, которую хотелось разрушить. Хотелось разрушить эту неправедную, построенную на ложных основаниях жизнь, неправильную экономику и прочее. И вот оно от маленького вируса раз – и само рассыпается.