– В одном из интервью вы размышляли о том, как можно было существовать в Союзе, не потеряв себя, и вспомнили тогда фразу Солженицына – «Жить не по лжи». Вопрос в том, можно ли было жить в СССР и оставаться русским человеком, особенно если иметь в виду такие черты русского человека, как рефлексия и способность к покаянию? Советский строй ведь требовал от своих граждан слепой, фанатичной веры?
– Можно было жить, оставаясь самим собой, лишь уйдя в глубокое внутреннее подполье и дав обет молчания. Такие люди были.
– Вы их встречали?
– Да.
– Кем они были, чем занимались? Расскажите о них.
– Самые разные. Представьте себе, что даже когда я был на заводе в Ульяновске плохим рабочим, плохим токарем, то и среди рабочих встречал ненавистников Советов. Потому что это было то поколение, в котором оставалась незажившая кровавая травма так называемой коллективизации.
– Они говорили об этом?
– Да, со мной говорили, в лагере. В основном это та часть людей, которые на оккупированной территории сотрудничали с немцами. Это был отклик на травму коллективизации, как у них на глазах вывозились целые деревни в Сибирь, где они и погибали. Это впоследствии послужило поводом к коллаборационизму.
– Вы оказались в СССР после войны и прожили какое-то время, которое потом назовут «хрущёвской оттепелью». Я понимаю, что для вас это было, наверное, одним из самых непростых времён. Как вы думаете, удалось ли в Советском Союзе создать нового – советского человека?
– К сожалению и безусловно – да. Например, в Германии много десятилетий существовало такое понятие, как «лишние люди». Под эту категорию «лишних» попадали у нацистов евреи, католики, коммунисты, марксисты, социал-демократы, интеллигенция. И таких людей, чуждых режиму, уничтожали, ссылали и сажали в Бухенвальд.
А советский проект был антиселекцией. То есть власть сажала своих же, какого-то несчастного Бухарина, Рыкова и кучу преданных сталинцев. Власть уничтожала тех, вполне своих, которые кричали: «Да здравствует Сталин!», когда их судили и расстреливали. Вот это очень странное коллективно-суицидальное явление.
– Это была квазирелигия, как новая вера?
– Совершенно верно, да. Новая вера, которая проявила себя тем, что, как я говорил выше, когда Сталин сдох, улицы Москвы стали реками слёз. Это, как теперь говорят, «стокгольмский синдром».
– Если говорить о фундаментальном отличии, какие черты советского человека отличают его от русского?
– Так очень трудно сформулировать. Русский человек всё-таки был свободным. Ведь не будем забывать, что Россия до 1917 года была безусловно свободной страной со свободными выборами, со свободой печати, со свободой подлинной совести и верой в Бога. Это была страна, которая соответствовала своей европейской принадлежности, своему европейскому призванию. А попрание этих свобод, «железный занавес» и уничтожительная человеческая селекция превратили её в «империю зла».
– Которая закончилась в 1991 году?
– Которая закончилась в 1991 году, совершенно верно. Хрущёв, разоблачая Сталина на XX съезде в своём знаменитом докладе, тут же давил Будапешт танками и посадил около 10 тысяч молодых людей. А при Брежневе, кстати, сажали ещё охотнее.
– Вы встречались с известным диссидентом Владимиром Буковским после его высылки из Союза?
– Да, конечно, много встречался. Могу сказать, что дружил с ним. И хочу воскликнуть только: «Царствие небесное!». Я благодарен судьбе, что смог с ним общаться. Я перевёл на французский его книгу.
– Это было уже во Франции, как я понимаю?
– В Англии и во Франции.
– То есть вы приезжали к нему, и он приезжал во Францию?
– Нет, было одно время, когда я работал в Лондоне. И мне ничего не стоило сесть на поезд и за полтора часа добраться до Кембриджа к нему. И он одно время жил в Лондоне в моей квартирке. Великий человек. Человек, который проявил свободу в себе. Он показал, что Господь нас создал свободными. Вот в нём был этот дар свободы. И он жил не по лжи. Очень жалко, что последние годы его жизни, когда Советы уже рухнули, он оказался как бы и победителем, и забытым.
– Невостребованным?
– Да-да.
– Я смотрел несколько его интервью – в частности, с украинским журналистом Дмитрием Гордоном. В то же время в России он фактически не выступал нигде, кроме радио «Свобода».
– Абсолютно. Он ведь съездил в Россию после 1991 года, и для него было большой горечью, что он там был практически никем. Он даже пытался выдвигаться на должность президента РФ, но мне уже тогда казалось, что это полная утопия. Я не понимал, зачем ему это было нужно. Спрашивал его, а он отвечал, мол, «это не я, а меня некоторый народ выдвигает», то есть его толкали на это. Под конец жизни он пережил страшные годы.
– Когда распался Союз, у вас было понимание, что произошло? Или это тогда казалось просто процессом переименования СССР в СНГ?
– Нет, 1991 год и провал ГКЧП я воспринял как конец «прекрасной эпохи», как конец коммунизма. Для меня было неясно, чем это станет, но мне довелось быть в контакте с разными людьми, чуть-чуть беседовать с покойным Ельциным, Гайдаром и Костиковым. И по этим коротким малым беседам я почувствовал, что надвигается что-то абсолютно новое.
– Но что это – было непонятно?
– Чем это станет впоследствии – конечно, нет. Как можно было это предсказать? Уверенности, что всё это превратится в парламентскую республику, которая вступит в Евросоюз, не было. Хотя надежды на перемены были большими. Но и то, что в новую Россию нагонят «старые песни о главном», совсем не ожидал.
– А почему это, на ваш взгляд, произошло?
– Для советского человека свобода была как ревматизм, как головная боль. Для него, по «Великому инквизитору» Достоевского, высшим желанием было отдать свою свободу.
– Это, конечно, очень грустный диагноз. Мне также вспоминается фильм Марка Захарова «Убить дракона» по пьесе Шварца: «Мы можем убить дракона, но Дракон в наших головах всё равно сидит».
– Конечно, абсолютно верно. Это выведение нового человека было как бы торжеством Мичурина и Лысенко.
– За 70 лет большевистской власти у нас вытравлено русское и примешано советское. Как нам вернуться в состояние, условно говоря, до «грехопадения» как нам произвести внутри себя «перемену ума» – по-гречески метанойю?
– Чем оказались несколько десятилетий советской власти? Инсультом или двумя инфарктами? После инфаркта человек мобилизуется, может бросить курить, бросить пить, начать тренироваться, бегать и вернуть себе здоровье. Если же у него был инсульт, то остается заикание и полупаралич. Всё-таки я оптимистически считаю, что для нас это было два инфаркта и что постепенно каждая группа туристов, каждая поездка самого глухого бухгалтера из Сызрани вокруг Европы уже есть нечто необратимое психологически. Но допускаю, что эти поездки на Запад могут у русского человека вызывать и обратные чувства, такие как зависть и ненависть.
– Ваш дядя, архиепископ Василий Кривошеин, бывал в Советском Союзе начиная с 1956 года, если верить открытым источникам.
– Совершенно верно.
– Вы встречались с ним, пока были в Союзе?
– Встречался, он приезжал неоднократно. Но не в первый его приезд, а в последующий мы с ним встречались. Он служил раннюю обедню в церкви, в приходе отца Всеволода Шпиллера на Ордынке, и мы с ним на машине возвращались в его гостиницу, если не ошибаюсь, Патриаршую. И ехали через Большой Москворецкий мост. И замечательный был вид на кремлёвские соборы. И я ему говорю: «Смотрите, какая красота. Но ведь придётся переосвящать эти соборы?». Его ответ был: «Да, конечно, придётся. Я до этого не доживу, а ты это увидишь». Замечательный ответ был. Он принадлежал к Русской православной церкви, так же как и его коллега, покойный митрополит Антоний (Блум). Оба были убеждёнными сознательными антикоммунистами и антисоветчиками.
– И в то же время они были в Московском патриархате?
– Да, они считали, что Русская церковь имманентна и вечна, несмотря на временное порабощение.
– Ваш дядя, когда был на Афоне, общался с учеником преп. Силуана Афонского – Софронием Сахаровым (ныне также прославленным Константинопольским патриархатом)?
– Совершенно верно. И даже сохранились воспоминания дяди и переписка.
– Оба они – о. Василий и о. Софроний – были высланы с Афона после завершения войны по формальной причине. Им ставилось в вину письмо Гитлеру, которое они написали во время войны, прося Германию защитить Афон от разграбления союзниками «Оси». С другой стороны, о. Василий после войны переходит в Московский патриархат и приезжает в Советский Союз добровольно. Хотя совсем недавно многие в Зарубежной церкви, и вообще в Западной церкви, надеялись на то, что Гитлер (а затем и условный Запад) поможет освободить Россию от большевизма. У вас во Франции в силу особой политической культуры была ведь другая атмосфера на протяжении всей войны и не было таких колебаний?
– Во Франции была другая атмосфера. Количество людей – вернее сказать, доля эмиграции, поверившей в освободительную миссию Гитлера, была очень мала. Но она была искренней. Эти люди не знали ни о Дахау, ни об Освенциме.
– Во Францию приезжали эмиссары от генерала Власова, которые должны были устанавливать контакты, повышать политический вес самого Власова (находившегося тогда под домашним арестом). Вы слышали что-то о людях, которые во Франции были связаны с РОА, которые каким-то образом искали среди эмигрантов поддержки?
– Нет. Но вот я могу сослаться на семью покойного Константина Ясеевича Андроникова, которая во время войны прятала и помогала скрываться советским военнопленным, сбежавшим, которые не хотели идти во Власовскую армию, например. Это я знаю. Власовцы же потом составили одну из частей того, что, стали называть «перемещённые лица» второй эмиграции.
Потом я встречал власовцев уже в советских лагерях. Я не говорю о том, хорошо ли было это движение или плохо. И есть формулировка – не знаю, насколько она вам покажется приемлемой: во Второй мировой войне Колыма победила Бухенвальд. Это была схватка двух сиамских близнецов в единой утробе – утробе истории национал-социализма и большевизма. С той разницей, что большевизм был, насколько это у сиамских близнецов может быть, старшим во времени, и национал-социализм был его порождением. Ведь нацизм был абсолютно левым антикапиталистическим течением. Гитлер ненавидел плутократов, эксплуататоров. И вот эта составная социализма там была огромная.
– Поэтому и называлось это национал-социализмом.
– Да-да, конечно.
– И даже говорят о том, что часть оборудования и лагерная система после окончания войны продолжали использоваться.
– Советы продолжали эксплуатировать, если так можно сказать, учреждение под названием «Бухенвальд» по назначению сразу же. Они там держали тех людей, которых сами туда упрятывали. В Бухенвальде, который был в Восточной Германии.
– Ваш отец был активным членом масонских организаций, если верить публикациям.
– Да.
– И после возвращения во Францию он восстановил членство в этих организациях. Он рассказывал о своём опыте и мотивах участия? Он разделял их мировоззрение или это было что-то вроде клуба по интересам?
– Сразу надо оговориться, что Игорь Александрович до конца жизни оставался верующим практикующим православным, как и его коллеги, в этих масонских русских ложах. Это была та ветвь, которая считала себя совместимой с христианством. Это главное. Но это был для него такой интеллектуальный клуб, где люди друг другу делали какие-то доклады, проводили обсуждения. Я думаю, что ритуальная сторона была второстепенной. Но когда Игоря Александровича поместили во внутреннюю тюрьму на Лубянке, то одним из обвинений было то, что он взял советский паспорт и захотел оказаться в Советском Союзе по заданию масонских организаций, чтобы установить масонскую власть в СССР. Это всё относится, конечно, к области психиатрии – для тех, кто фальсифицировал это дело.