Это касается и общественного сознания в Германии в целом, где такое понимание приходит со следующим поколением, в 60-е годы. Это же, кстати, касается и признания Бонхёффера, к которому первые годы после окончания войны относились крайне сдержанно, даже подозрительно, поскольку это человек, который участвовал в государственном преступлении. Если говорить прямым текстом, он был агентом иностранной разведки. В общем, это достаточно жёсткое представление о Бонхёффере доминировало на протяжении по крайней мере нескольких лет, и лишь постепенно было осознано значение того, что он сделал. Поэтому покаяние – это тема, которая возникает сильно позже. И мне тоже всегда непросто говорить о покаянии – именно потому, что эта тема требует осмысления, требует времени, требует, чтобы какие-то вещи устоялись. И то, что сейчас мы занимаемся Бонхёффером или другими фигурами этого времени, которые тем или иным образом противостояли нацизму или пострадали от него, – для меня, пожалуй, самой знаковой является фигура Йохена Клеппера (немецкий христианский поэт, писатель, автор духовных песен, 1903–1942; в 1942 году в Берлине покончил жизнь самоубийством вместе со своей женой-еврейкой Йоханной Штайн и её дочерью Ренатой. – «Стол»), – как раз и есть свидетельство того, что процесс покаяния растёт и должен созревать.
Илья Вевюрко: Для меня здесь сугубо вторичны вопросы германского контекста и лютеранского богословия, я смотрю как православный человек, какие уроки я могу извлечь из позиции Дитриха Бонхёффера. Соответственно, на догматические вопросы я тоже смотрю с максимально общих позиций, то есть с тех, которые объединяют все исторические христианские церкви – не потому, что я экуменист, но потому, что здесь именно эти вопросы выходят на первый план. На мой взгляд, Бонхёффер был абсолютно прав с догматической точки зрения – и я подозреваю, что в том числе лютеранской, – когда квалифицировал как ересь утверждение, что каким-то людям не место в церкви по национальному признаку. Это была ересь, и с нашей православной точки зрения ересь, проповедуемая с амвона, – это достаточное основание для церковного неповиновения. И открытое заявление, что эта политика неправильна, конечно, было оппозиционным шагом по отношению к германскому правительству. Да, они открыто не призывали выходить на улицы, свергать власть и так далее, потому что тем самым они сразу пресекли бы свою собственную деятельность, они это понимали. Но по поводу того, в чём христианская совесть не могла смириться с происходящим – именно по богословским основаниям, – в тех документах, которыми занимался мой аспирант Дмитрий Лебедев и которые в моих руках были и на немецком, и на русском языке, Бонхёффер высказывается вполне ясно и недвусмысленно.
Наши немецкие добродетели на службе у дьявола
Это перетекает в вопрос о покаянии несколько иначе, чем мы себе это представляем. У нас есть своя определённая привычка думать о еврейском вопросе уже после массового уничтожения евреев в Европе. Тогда – до их массового уничтожения – этот вопрос стоял иначе. И сказать, что Бонхёффер настолько активно любит евреев, как это делала Европа после того, как она их уничтожала, наверное, нельзя. Но богословски он абсолютно корректно по отношению к ним ставит вопрос – и к христианам-евреям, и к нехристианам, потому что нехристианин-еврей, которого убивают за то, что он еврей, – это тот самый, которого убивают без вины. Может быть, он нам и не близок, а его убивают без вины только за его национальную или расовую принадлежность. Бонхёффер это отвергает. А когда христианина-еврея изгоняют из церкви на основании того, что он не ариец, это не что иное, как прямое противостояние апостолу Павлу и другим апостолам и прямое противостояние Христу. В данном случае не потому, что Христос – еврей, а потому, что Христос призывает все народы, и в том числе евреев. И то же самое касается войны. Мы привыкли, и в особенности мы, русские, потому что эта война больше всего ущерба принесла именно нашей стране и нашему народу (если не пропорционально – понятно, что некоторые народы были обескровлены сильнее, некоторые – сопоставимо с евреями, то по крайней мере в абсолютных числах). И в плане демографических последствий, которые мы несём и сейчас, у нас взгляд на эту войну абсолютно однозначный. Но почитайте внимательно немцев-антифашистов. Причём не только Томаса Манна (немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1929), 1875–1955. – «Стол»), но, например, Альберта Швейцера (немецко-французский (эльзасский) философ культуры, лютеранский теолог, органист, музыковед и врач; доктор философии, доктор медицины; лауреат Нобелевской премии мира (1952), 1875–1965) – тоже, кстати, лютеранского богослова, тоже христианского мыслителя. Вчитайтесь в его нобелевскую речь мира. Что он там пишет? Он пишет, что в каждой новой войне виноват не только народ, который её начинает, но прежде всего те, кто несправедливо подвели итоги предыдущей войны, кто провели границы таким образом, что они отрезали материковую часть от её естественных портов, разрезали по-живому территории, где жили люди одного языка, и так далее. Это, в общем-то, вопросы весьма актуальные. То есть он не столько кается за немцев – он не соучаствовал, – сколько призывает всех взять на себя свою долю ответственности. И я думаю, что если бы Бонхёффер пережил войну, то ему ближе была бы эта точка зрения.
На мой взгляд, именно с таких позиций правильно ставить вопрос о покаянии. Покаяние – это же в сущности признание совершённого греха. Естественно, не нахальное – дескать, да, это я, и буду ещё, – а в котором есть раскаяние. Как православные подвижники определяют, принял ли Бог твоё покаяние? Если ты возненавидел грех. Если проведена исповедь, тебя накрыли епитрахилью, но ты не возненавидел грех, то он из тебя не исторгнут с корнем – срезан только росточек. А если ты возненавидел этот грех, то ты действительно покаялся. И в этой связи встаёт вопрос о покаянии за грех отцов. Вот, я ничего не делал – делал мой отец, дед и так далее. Красиво ли говорить: «Отцы наши убивали пророков, а мы строим им надгробия» (ср. Мф 23: 29–32, Лк 11: 47–48. – «Стол»)? Или правильно в какой-то степени – может быть, мы сами даже не знаем, в какой, – принять это на себя, как у нас писал об этом Хомяков:
Не говорите. «То былое,
То старина, то грех отцов;
А наше племя молодое
Не знает старых тех грехов».
Нет, этот грех – он вечно с вами,
Он в ваших жилах и в крови,
Он сросся с вашими сердцами,
Сердцами, мёртвыми к любви.
То есть пока мы не исцелены, пока наши сердца не ожили к любви, все эти грехи поколений каким-то образом на нас наслаиваются. Это не догматическое учение – что на Страшном суде я буду отвечать за конкретный грех моего отца. Иногда так это понимают и начинают гневно отвергать. Каждый понесёт своё бремя (ср. Гал. 6:5. – «Стол»). Да, каждый понесёт своё бремя, но я заражён этим. Я этим инфицирован, я это в себе несу, пока я это не преодолел, не победил. Библейских примеров, кстати, много – достаточно указать хотя бы на то, что первый младенец, рождённый Вирсавией, умирает за грех своего отца Давида. Это весьма красноречивая история.
И здесь встаёт вопрос (почему я и вспомнил Швейцера): а только ли поколение нацистов виновато в нацизме? Или это долго наслаивалось и наконец щёлкнуло – и «наши немецкие добродетели, как говорит Бонхёффер, оказались на службе у дьявола». Такой же вопрос можно ставить по отношению к России. Я знаю, что в Свято-Филаретовском институте довольно сильное, так скажем, «белое движение» и осмысление грехов «красного» периода. Я согласен, что грехов было много, но я всегда ставлю в этом контексте вопрос: а те, кто вызвал рессентимент восставших – будь то гаитянских негров, будь то наших соотечественников, «своих негров» (как кто-то шутил ещё в XIX веке: папуасов нам своих хватает), те, кто его вызывал в течение веков, просто откровенно попирая Божьи заповеди, потому что можно, потому что за это не спросят, – они не вложились в ту резню, которая вспыхнула? И далее это можно прослеживать вплоть до древнерусских летописей, которые сами так ставят вопрос: мы согрешили, поэтому на нас пришли татары, и так далее. Такой ракурс, когда на всю историю, где мы можем проследить по крайней мере свои корни, смотрим, осознавая эти грехи и то, насколько мы сами ими заражены, – это настоящее покаяние. А если мы говорим: это вы, восставшие матросы и солдаты, вы кайтесь, ну и мы заодно с вами тут постоим, делая вид, что мы тоже скорбим, – это нечестно. Это естественно вызывает противостояние со стороны тех, кого призывают каяться, потому что они понимают, что на самом деле у всех запачканы руки, но их пытаются сделать козлами отпущения.
И тут как раз встаёт вопрос покаяния церкви. Дело не в том только, как она себя вела, например, в советский период, как она шла на компромиссы с советской властью. Мы видим, что и Бонхёффер шёл на компромисс. Это очень сложный вопрос – как быть в таких ситуациях патриархам, как быть митрополитам и так далее. Но вопрос стоит гораздо глубже. Сколько священнослужителей обличали злоупотребляющих помещиков, когда им грозило за это гораздо меньше, чем за обличение советской власти в 30-е годы прошлого века? Скольких не допускали на христианские похороны, зная, что они жили в прелюбодеянии (а по канонам человека нельзя отпевать, если он умер в смертном грехе)? А сколько на всё это закрывали глаза, потому что так сложилось, так уже оно течёт, выжить бы, свести бы концы с концами. Их тоже можно понять: большие семьи, положение у большей части русского духовенства довольно-таки униженное на протяжении имперского периода. Можно заглянуть и в более старый период. Давайте почитаем келаря Троице-Сергиевой лавры времён Смутного времени Авраамия (Палицына). Он говорит: «Мы не давали хлеб во время голода», – хотя, может быть, конкретный его монастырь и давал. Но многие монастыри придерживали хлеб. «Мы давали в долг своим братьям, когда они голодали». И что? «И пришли на нас враги, и всё было разорено». И те, кто прятал свой хлеб во время голода, лишились всего, когда пришли его у них реквизировать. Вот это христианский взгляд. Может быть, запоздалый, но хотя бы христианский.
Софья Андросенко: Очень важно, что это прозвучало – и что войны начинают не только те, кто их начинает, и революции начинают не только те, кто их начинает. Это важно с позиций христианской историософии – мир действительно лежит во зле. Бердяев говорил: «Те, которые отвергают революцию как преступление, забывают, что история есть в значительной степени преступление. Если человек не хочет преступления, то он должен осуществлять Царство Божье». Перед христианином вопрос стоит не так – в белом ли ты пальто, а что ты делаешь для того, чтобы что-то поделать с войной, которая уже идёт в мире независимо от того, объявлена она или нет. По поводу Свято-Филаретовского института я тоже должна внести некоторую ясность. Какого-то особого «белого движения», мне кажется, у нас нет. Просто надо разбираться, в какой мере произошедшее в 1917 году и то, что было после, – это следствие того, как церковь жила и как жили помещики, а в какой мере наше представление о том, как жили помещики, искажено той историографией, которая создавалась победителями в этом перевороте. Тогда дискуссия будет разворачиваться в той плоскости, какова твоя мера покаяния, но это вовсе не значит, что мы можем призывать к покаянию, не разделяя сами вины и ответственности за произошедшее. Наоборот, опыт показывает, что при известной степени душевного благородства иные пострадавшие могут даже острее чувствовать и свою личную (или сословную) вину за произошедшее.
Илья Вевюрко: Да, правда, нужно опираться не на советские мифы, я безусловно с этим согласен.
Добавлю ещё одну вещь. В последнее время я читаю Якоба Таубеса. Это еврейский философ ХХ века, крупный мыслитель, автор недавно переведённой книги «Западная эсхатология». Он не был подвергнут заключению в концлагере – он жил в Швейцарии, так ему повезло. Потом жил в разных странах, ездил туда-сюда, в том числе в Германию, дружил со Шмиттом – главным юристом Третьего рейха (Карл Шмитт (1888–1985) – немецкий правовед, философ, социолог и политический теоретик, автор термина «политическая теология» и одноимённой работы. – «Стол»), интересовался Хайдеггером. У нас, может быть, Шмитта не так любят – Хайдеггера любят больше, но ведь с нацистами сотрудничали оба. И Таубеса всё время тревожил вопрос: как такие люди, как Шмитт и Хайдеггер, могли иметь – пусть кратковременный – роман с НСДАП. А тех, кто его слушал, тревожил другой вопрос: как вы, еврей, можете ездить к Шмитту? Обсуждать с ним Послание к римлянам? Как вы вообще можете их простить? Они же убили миллионы ваших собратьев! Он отвечает удивительно: нас помиловал Господь. Мы не были испытаны. Нас убивали – да, мы были жертвами, но мы не были испытаны соучастием, потому что нам этого никто не предлагал. Не мы оттолкнули Гитлера – он оттолкнул нас. А если бы нас испытали соучастием, кто знает, как бы кто из нас поступил. Были зондеркоманды, но он их даже не упоминает. Хотя они сами тоже были обречены. Это уже желание «перед смертью надышаться». Всегда есть люди, которые настолько любят жизнь, что даже такой ценой надышатся перед смертью. Но он говорит: по большому счёту нас не испытали. О Бонхёффере он не упоминает. Но для меня это выявляет величие Бонхёффера, потому что он был испытан и ни на секунду не усомнился в том, что Гитлер неприемлем для христианина (извините, я скажу) с догматической точки зрения.
Изнасилованное покаяние
Антон Тихомиров: Я добавлю кое-что. В Германии когда-то был очень известен современник Дитриха Бонхёффера – писатель Этсер Чапер. Сейчас он основательно подзабыт, а в России вообще неизвестен. Думаю, что это имя никому ни о чём не говорит. Это человек с совершенно потрясающий судьбой. Достаточно сказать, что последние годы он прожил в Швейцарии, будучи гражданином Финляндии, хотя по рождению он немец из Германии. Жена у него была российская немка. Это человек глубоко одарённый, особенно в области языков. Во многом благодаря своей жене он очень интересовался религиозной жизнью в России, прежде всего в Советском Союзе 30–40-х годов, и очень много об этом писал. У него есть два потрясающих романа, на русском языке они никогда не издавались, хотя это задача, которую стоило бы выполнить. Один называется «Умирающая церковь». Он рассказывает о небольшой православной общине в независимой тогда Эстонии в 30-е годы. Второй роман – продолжение, «Последний адвент», уже повествует о подпольной православной проповеди в Советском Союзе. В этих романах и в некоторых своих публикациях Чапер вводит такое понятие: мученичество лжи. Он говорит о том, что патриарх Сергий или патриарх Тихон брали на себя мученичество лжи, например, рассказывая на международных встречах о том, как в Советском Союзе всё хорошо, чтобы тем самым спасти церковь. И это другая форма своего рода сопротивления, другая форма помощи ближним через грех. Если у Бонхёффера это была ложь, которая была направлена на подготовку того же покушения на Гитлера, то здесь это была ложь из совсем униженного состояния, но тоже направленная на то, чтобы спасти церковь.
Софья Андросенко: Правда, в связи с компромиссом всегда встаёт вопрос о его последствиях и его мере. С одной стороны, безусловно, те же русские изгнанники имели разное мнение и по поводу сергианства, и по поводу того, что и как говорил сам митрополит Сергий (Страгородский). Можно вспомнить, что Бердяев заступался за митрополита Сергия перед белоэмигрантами, говоря о том, что они в его шкуре не были. Легко обличать, когда твоей жизни и жизни тех, кто от тебя зависит, ничего не грозит так, как оно грозит тем, кто там.
Ксения Цветкова: Мне откликается стихотворение Хомякова, но есть у меня к нему вопрос. «Ваша», «вам». Когда мы говорим о покаянии не личном, а какой-то общности, будь то народ, церковь, какая-то группа людей, – этот вопрос часто вызывает неприятие, потому что ставится с позиции второго лица – «вы», «вам» – или третьего – «они», «им». Как мне видится (и что я знаю из Бонхёффера), мы здесь совпадаем, и говорить о соборном покаянии (не будем говорить «коллективное покаяние», это какой-то нонсенс) можно только из первого лица – «мы». И в этом смысле мне больше хотелось бы у Хомякова услышать не «ваше», а «наше». Даже сам язык показывает, насколько трудна эта тема разделённого покаяния. Например, в послевоенном дискурсе Германии был такой термин, как «благодать позднего рождения». То есть я родился слишком поздно – с меня не нужно спрашивать за преступления нацизма. И тогда возникает вопрос: где заканчивается моё «мы» в истории? Я «мы» моего народа разделяю с какого периода – с 1933 года в Германии или после 1933 года, с 1917 года у нас, с 1945-го, с 1991-го? Откуда берёт начало моё «мы»? В каком-то смысле нам легче протянуть ниточку этого нашего «мы» к Адаму, к грехопадению, чем протянуть её на 100–200 лет в истории. Это какой-то духовный парадокс, что дистанция историческая оказывается подчас более труднопреодолимой, чем когда мы говорим о нашей духовной родословной.