«Революция должна быть хранительной»

Никита Сюндюков размышляет над книгой Д. Моисеева «Политическая доктрина Юлиуса Эволы в контексте “консервативной революции” в Германии»

Обложка книги. Фото: Кабинетный ученый

Обложка книги. Фото: Кабинетный ученый

Философ Антон Котенев однажды отметил странную любовь правых интеллектуалов к каламбурам: тёмное просвещение, национал-большевизм, консервативная революция. Сказывается общий ресентимент правых, то ли навязанный извне, то ли свойственный им по природе. Имея за спиной ужасы XX века (словно таких ужасов нет в запасе у левых!), правая идея будто бы не может оставаться чистой, отчего вынуждена идти на компромиссы с традиционно левыми понятиями, будь то просвещение или революция. 

Меж тем образ консервативной революции и связанные с ним идеи всё чаще всплывают в современной правой риторике. Понятно, что имеется в виду: в 2022 году Россия восстала против навязанного глобального миропорядка и совершила разворот к традиционным консервативным ценностям. В этой связи политолог Сергей Изотов любит повторять: «Владимир Путин убил постмодерн и тем самым проложил дорогу консервативной революции сверху». 

Но за пленительностью образа, взывающего одновременно и к сохранению, и к обновлению, к порядку и к творчеству, теряется из виду суть противоречия: как революция может быть консервативной? Ведь революция – это всегда уничтожение существующего порядка. А консерватизм направлен, собственно, на консервацию, на сохранение статуса-кво. Такое понимание консерватизма, между прочим, порождает обвинение в его бессодержательности. Консерватизм не отстаивает ничего своего, его сущность – это реакция против стремительно наступающего прогресса. Вчера консерватор был против демократии, сегодня он уже смирился со всеобщим избирательным правом, но выступает, допустим, против внедрения ИИ в образование. Более того, есть консерватизм «красный», ностальгирующий по славным советским порядкам, и консерватизм «белый», реконструирующий идеальный образ Российской империи. На практике же выходит, что консерватизм постоянно сдаёт собственные позиции; консерватор не знает, что именно в отстаиваемом им старом порядке было к лучшему. Отсюда его тяга к романтическим абстракциям, но он точно знает, что резкие революционные изменения – всегда к худшему. 

 Артур Мёллер ван дер Брук. Фото: общественное достояние
 Артур Мёллер ван дер Брук. Фото: общественное достояние

Из неприятия образа консерватизма как простого и бессодержательного рода охранительства и рождается понятие консервативной революции. Один из её идеологов, Артур Мёллер ван дер Брук, предлагал отличать реакционизм от консерватизма. Первый действительно направлен на сохранение старого любой ценой. Поэтому реакционизм антиреалистичен, утопичен. Более того, реакционер на самом деле знает о бесперспективности своего дела и потому заранее принимает поражение, ибо для всякого здравомыслящего человека совершенно очевидно, что каждая эпоха предъявляет свои требования к обществу и что время невозможно повернуть вспять. Консерватизм, напротив, вполне может быть понят как устремление к будущему. Или, вернее, к вечному, неотъемлемой частью которого является будущее – наравне с настоящим и прошлым. Порой для возврата вечных, консервативных ценностей необходимо революционное усилие, порывающее как с бесплодным прошлым, так и с порождённым им пустым настоящим. Исходя из этой мысли, Мёллер определяет консерватизм в духе ницшеанского «вечного возвращения»: «Консервативным является то, что вполне справедливо вновь и вновь реализуется».

Фигура Ницше, согласно автору книги «Политическая доктрина Юлиуса Эволы в контексте “консервативной революции” в Германии» Дмитрию Моисееву, – центральная для всей традиции консервативной революции. С Ницше же связан и её наиболее проблематичный аспект. Упоминать об антихристианской стороне творчества немецкого философа не имеет никакого смысла. Сколь хорошо известен этот тезис, столь же и проблематичен: пока одни видят в Ницше крёстного отца современного атеизма, другие будут настаивать, что философ на самом деле ратовал за восстановления живого, вечного христианства. Однако для героев книги Моисеева – Юлиуса Эволы, Освальда Шпенглера, Эрнста Юнгера – ницшеанская критика христианства не составляет никакой проблемы. Более того, антихристианство становится отправной точкой для развития собственных идей консервативной революции. Исключением здесь оказывается только тот же Артур Мёллер ван дер Брук, который соотносил свои идеи именно с христианской традицией. Впрочем, у отступничества Мёллера простое объяснение: дело в том, что вдохновение он черпал не у Ницше, но у Достоевского, 22 тома сочинений которого философ издал в Германии в 20-х годах. 

Фридрих Ницше. Фото: общественное достояние
Фридрих Ницше. Фото: общественное достояние

К историческим грехам христианства консервативные революционеры относят религиозный догматизм, апологию бессилия, чрезмерное упование на неотмирность, ложный универсализм, который, в свою очередь, связывается с идеей единобожия (почему  Эвола, а вслед за ним современные французские традиционалисты-антиглобалисты отдают предпочтение язычеству). Однако главная вина христианской мысли, согласно автору книги «Консервативная революция в Германии 1918–1932» Армину Молеру (не путать с Артур Мёллером!), заключается в утверждении нового взгляда на историю. С момента торжества христианской Церкви история в западном сознании стала разворачиваться не циклично, что более соответствует духу Традиции, но линейно – от сотворения мира к Апокалипсису и Царствию небесному. Парадоксальным образом из линейной перспективы рождается идея прогресса, которая и становится фундаментом эпохи модерна, столь яростно отрицаемой идеологами консервативной революции.

Наиболее последовательным и строгим противником христианства оказывается центральный персонаж книги Моисеева Юлиус Эвола. К уже упомянутым грехам философ-традиционалист добавляет ещё один, в его мировоззрении – самый оскорбительный. Христианская Церковь противоречит принципам империи, этому политическому идеалу консервативной революции. Фигура Христа, а вслед за ней и институт папства отчуждают сакральную функцию императора, который в традиционных обществах был одновременно и жрецом, и правителем. Политика утрачивает своё метафизическое измерение. Императорская власть больше не имеет ничего общего с вечностью, правитель становится просто функционером, представителем народа, что, в свою очередь, ведёт к уничтожению принципа иерархизма. Что же до Церкви, то она взамен действенной политической сакральности Империи предлагает иллюзорную, призрачную сакральность «царствия не от мира сего». В конце концов, упования христианства чрезмерно трансцендентны. Собирая сокровища на небе, христианин вынужденно пренебрегает земным, в то время как консервативная революция требует реального, зримого присутствия-возвращения вечности. 

С этим требованием связан другой важный аспект философии Эволы – его принципиальный элитизм. Сакральность и элитизм связаны между собой кровными (это слово можно воспринимать почти буквально – почти, потому что Эвола был противником вульгарного, биологического расизма и воспринимал «кровь» как проявление духа, что бы это ни значило) узами. Только элиты способны воспроизводить и поддерживать реальность живого Духа в истории – представителям же других каст или сословий остаётся довольствоваться окостеневшими мировоззренческими системами: мифом, моралью, догматикой. 

Немецкие консервативные революционеры также писали о необходимости формирования новой элиты, рыцарственной, пренебрегающей торгашескими ценностями буржуазного мира. Из неприятия буржуазности вытекает и готовность немцев идти на компромисс с идеями социализма. Здесь, к слову, проявляется одна из самых важных сторон исследования Моисеева – вопрос о соотношении экономики и политики. Левые подчёркивают приоритет экономики над политикой, и в этом отношении идеологи рынка оказываются в одной лодке с коммунистами. Напротив, для правых сама экономика имеет второстепенный характер по отношению к политике. Правая экономика может свободно сочетать элементы рыночной системы с государственным регулированием, лишь бы это соответствовало общим целям, которые необходимо формулировать именно на политическом, а не экономическом языке. Иными словами, процветание нации в культурном и социальном отношении важнее уровня ВВП. Поэтому и Шпенглер, и Мёллер, и Юнгер не чуждались социалистической риторики – но с той важной оговоркой, что гипотетический социализм должен иметь немецкий окрас. Им претил универсализм марксовой теории, Шпенглер называл Маркса мыслителем безродным, а потому сущностно утопическим. Неожиданно, но в этом экономическом аспекте принципы консервативной революции оказываются актуальными, например, для современного Китая и его идеологии «социализма с китайской спецификой». 

Юлиус Эвола. Фото: общественное достояние
Юлиус Эвола. Фото: общественное достояние

А что же до России? По плечу ли нам консервативная революция? Как уже было отмечено выше, за исключением Артура Мёллера и его частного направления – младоконсерватизма – неотъемлемой чертой консервативной революции оказывается антихристианская направленность. Распространение христианской религии рассматривается консервативными революционерами как подготовка западного человечества к торжеству модерна. Христианский гуманизм оборачивается светским индивидуализмом, упование на Царствие небесное – аполитичностью, либерализмом и ценностным релятивизмом, Голгофа – апологией слабости и безволия, эсхатология – предтечей теории прогресса. 

Нетрудно заметить, как близоруко и ограниченно такое представление о христианстве. Возьмём вопрос гуманизма/индивидуализма. Этот аргумент можно выставить и против самой консервативной революции – по крайней мере в том виде, в каком она предстаёт в мысли Юлиуса Эволы. Ведь индивидуальная независимость – одна из ключевых добродетелей традиционалистски ориентированных элит. Каким же тогда образом им удаётся отвергнуть индивидуалистические ценности модерна? Легко угадать возможный ответ со стороны эволианства. Модерн порождает всеобщий индивидуализм, отстаиваемый же Эволой принцип образа жизни и мысли, свободного от догматов, имеет глубоко кастовую природу. Индивидуализм – привилегия элиты, существующей в кастовом обществе, причём привилегия совершенно необходимая для воспроизводства и творческого обновления-сохранения этого общества. Интересно, что тот же индивидуалистический дух проявляется и в отношении Эволы к институту семьи – в нём он видит проявление вульгарного материализма. Пролетарий, упоминает итальянский философ, происходит от латинского слова proletarius, т.е. «производящий потомство». Для аристократа же, очевидно, нет ничего более далёкого, чем этика жизни пролетария. Поэтому человек элиты предпочитает физическим детям духовных учеников. 

И эту логику даже можно было бы принять, случись нам жить в реальном, а не воображаемом обществе традиции. Однако мы, как и Эвола, уже рождаемся, живём и умираем в мире модерна. Значит, кастовый аргумент оказывается нерелевантен: отстаивая своё право на индивидуализм, порицая христианскую идею смирения перед другими (низшими, по мнению Эволы) людьми, перед Церковью и Богом, философ, существующий в условиях современности, не может в то же время не предполагать универсальность этого принципа. Эвола мыслил так, как будто он и вправду живёт в мире традиции, в то время как за его окнами уже состоялось полное и бескомпромиссное торжество модерна. И проблема здесь даже не в аисторизме, а в логическом противоречии: подлинная, органичная элитарная мысль, согласно самому же Эволе, возможна только в обществе, организованном элитарно, а не эгалитарно. 

Схожие проблемы легко обнаруживаются и в других пунктах критики христианства со стороны традиционализма и консервативной революции. Чтобы увидеть в христианской историософии зачатки прогресса, необходимо совершенно вычистить из неё следы эсхатологии;  Голгофа – это не поражение, но, напротив, радикальная победа над законами земного существования – причём изнутри самого этого существования. Эти и другие противоречия между революцией и христианством на поверку стягиваются к вопросу об аполитичности: «Царствие Моё не от мира сего», – говорит Спаситель, обманывая надежды фарисеев. Поразительно, но консервативные революционеры, стремящиеся к радикальному учреждению (возвращению) «вечного порядка», в этом отношении оказываются наследниками иудейских законников.  Христианин может относиться с разной степенью симпатии к тому или иному политическому порядку, но в сущности он действительно аполитичен – в самом высшем из возможных смыслов. Как бы ни была соблазнительна слава исторических империй, по самому главному закону истории – закону времени, а отнюдь не прогресса, – все земные сокровища будут истреблены молью и ржой, подкопаны и украдены ворами. 

Икона Иисуса, идущего на Голгофу. Фото: общественное достояние
Икона Иисуса, идущего на Голгофу. Фото: общественное достояние

И это не русским, покуда они хранят веру во Христа, оказывается не по плечу консервативная революция, это консервативным революционерам и традиционалистам не по зубам христианство. Сама основываясь на антиномии, консервативная революция не выдерживает внутреннего антиномизма христианской веры – экклезиологии, где Церковь есть Ноев ковчег, сохраняющий образ вечности во бурлении временности; и христологии, основанной на предельном сопряжении божественного и человеческого, где одно не подчиняет себе другое, но образует единство, неслиянное и нераздельное; единство по ту сторону непоколебимых иерархий и аморфных демократий.

И всё же, несмотря на обоюдоострый критицизм, идеалы христианства и консервативной революции не находятся в непримиримом противоречии. Ближе к концу книги Моисеев отмечает, что в ходе рефлексии над опытом ультраправых режимов первой половины XX века, разочаровавшись в прежних политических перспективах, многие интеллектуалы консервативной революции находят утешение в своего рода внутренней эмиграции. Юнгер пишет об образе воина, стоящего на страже опустевшей крепости; Эвола ищет путь сохранения «абсолютного индивида», сократовской автаркии в мире, освободившем себя от любого намёка на традицию. Посреди торжества модерна консервативный революционер свободно избирает трагическую, обречённую судьбу. Но ведь и христианство в известном смысле  трагично. Христианин смиренно несёт свой крест, не ожидая земного торжества абсолютной правды и при этом продолжая отстаивать её всеми своими действиями и всеми помыслами, находя единственную возможную опору в словах Христа: «Претерпевший же до конца спасётся».

Читайте также