– Понятие «символическая политика», как кажется, целиком принадлежит этим 35 годам новой России: пережило бум интереса к себе, породило дискуссии и постепенно ушло в область умолчания. Сегодня все символической политикой занимаются: транслируя нужные образы, учреждая новые праздники и изобретая ритуалы – не особенно это рефлексируя. Как бы вы оценили изменчивость наших отношений с символами?
– Мне сразу хочется «расплести косичку». Одно дело – символическая политика как составляющая любой политики в эпоху средств массовой информации, и другое дело – исследования этой реальности. Что касается самой символической политики, то понятно, что в новейшее время она была и будет всегда, хотя совсем не обязательно, чтобы кто-то её изучал, используя соответствующее понятие. Важно, что это область, где всегда же присутствует плюрализм акторов: если есть публичное пространство – любое – и соответствующие технологии, версии социальной реальности у этих акторов будут несколько отличаться. Понятно, что сосуществование версий может быть устроено по-разному – в зависимости от политического режима. Государство – вообще важный игрок символической политики: не только потому, что оно заинтересовано в продвижении определённой картины реальности (это не всегда так, да и продвигать можно не в старом советском смысле, а в смысле контроля и отбора из существующего), но прежде всего потому, что имеет уникальные ресурсы. Главный среди них – возможность задавать правила другим игрокам. Кроме того, оно распоряжается ресурсами, связанными с общей символикой страны. Что касается исследований символической политики, то – да, считается, что первым в России этот термин в научный оборот ввёл Сергей Петрович Поцелуев в 1999 году, но понятие прижилось не сразу. В 2012 году мы в ИНИОНе стали издавать ежегодник «Символическая политика», и, как можно заметить сейчас, те усилия сказались на его популяризации.
– Поэтому ваше имя тесно связано с областью исследований символической политики и политики памяти. Вы довольны результатом, к которому привели ваши популяризаторские усилия?
– Для меня всё случившееся скорее курьёз. Сейчас объясню, почему. Запуская ежегодники, мы хотели побудить коллег из разных научных дисциплин рассматривать область их исследований как часть одного научного поля. И внезапно словосочетание «символическая политика» стало чрезвычайно востребованным: с 2012 года по конец десятых годов постоянно росло число его упоминаний, и только в последнее время всё вышло на плато. О чём это говорит? С одной стороны, это значит, что то явление, которое мы пытались описать этим понятием, оказалось релевантно жизни. Мы предложили язык, который всеми схватывался на лету, не требуя особой методологической подготовки. С другой стороны, – и именно потому что язык воспринимался очень просто, – его стали использовать все, даже те, кто не очень понимал, о чём пишет.
– «Символическая политика» стала понятием-игрушкой?
– В каком-то смысле да, был такой дурной вариант его использования. Словосочетание сделало головокружительную карьеру в российской научной среде – и не только научной: его даже вписали в президентскую речь Дмитрия Медведева, но я не уверена, что оно сыграло важную методологическую роль или способствовало лучшему пониманию всех происходящих с нами процессов. Кстати, возможно, его скоро оставят в покое: в моде теперь новая «игрушка», как вы выразились, – социальное архитектурирование. Или социальная архитектура.
– В символе, мне кажется, больше интриги, чем в архитектуре. А что касается политики памяти, с ней происходило нечто подобное?
– Здесь немножко другая история. То есть понятно, что с научной точки зрения «политика памяти» – это просто часть символической политики. Но если говорить о мировом контексте, то т.н. «мемори стадиз», то есть исследования политики памяти, за рубежом гораздо более популярны и распространены, чем исследования символической политики. При этом политика памяти в России часто затрагивает сюжеты, которые волнуют общественность и журналистов: установка монументов, празднование тех или иных дат… У нас даже прижилось понятие-оксюморон «историческая память», у которого появился свой круг исследователей… Хотя различение истории и памяти – это фундаментальная основа этой междисциплинарной области.
– Если говорить уже не об исследованиях, а о реальности: чего России удалось добиться в области символической политики в эти 35 лет? Куда мы продвинулись, выйдя из советского дискурса?
– В 2022 году мой старший коллега из Австралии, Грэм Гилл, переиздавал хендбук по российской политике, и я готовила для этого издания главу, посвящённую итогам нашей символической политики. Понятно, что это моё видение – что-то я знаю лучше, что-то хуже – но интересно, что многое подтвердилось. Нервом постсоветской символической политики, на мой взгляд, было выковывание нашей новой макрополитической идентичности.
– Вы имеете в виду обнаружение того слова, которым нас могут называть зарубежные коллеги?
– «Макрополитическая идентичность» – это тоже термин, который я вводила в 2010 году. Дело в том, что у нас до сих пор нет понятия, которым и мы сами, и кто-то иной мог бы нас в целом назвать. Нет слова, которое было бы всеми принимаемо. В теории этим словом должно быть определение, связанное с национальной идентичностью. Однако у нас была и есть большая дискуссия о том, какую идентичность считать национальной – общероссийскую, или русскую, или татарскую, удмуртскую, карельскую? Понятие «российское» скорее не прижилось, потому что «русское» ему оппонировало. Наконец, наше «мы» имеет столь много нюансов, что непонятно, какое оно: имперское, постимперское, национальное, цивилизационное? Некогда Галина Ивановна Зверева на конференции «Пути России» в Шанинке представила своё видение факторов, значимых при конструировании российской идентичности, развернув их в набор вопросов: «как нас называть?», «кто включается в “мы”» и других. Несколько перефразируя предложенную ею матрицу, я бы сказала, что самыми важными составляющими являются вопросы: как нас называть? кто наши другие? кто к нам принадлежит? каково наше прошлое и будущее? Все 35 последних лет эти вопросы были центральными для российской символической политики, и они оставались спорными для общества. На каких-то этапах государство выступало в спорах нерешительным арбитром, на каких-то проявляло больше активности.
– И достигло ясности?
– Проблема в том, что достичь полной ясности – ситуации, когда всё разрешилось, – в символической политике невозможно. Понимаете, в области смыслов то, что появляется, уже не исчезает. Оно остаётся в «репертуаре», и даже если сейчас маргинализировано, может в какой-то момент вновь оказаться актуальным. Может показаться, что какой-то спор завершён: мы поняли, например, что русское не равно советскому, а советское – российскому и так далее. Но потом меняется ситуация – и разговор начинается сначала. Символическая политика – динамическая среда, любой актор, который не учитывает этой динамики, проигрывает.
