2002 год. Мы с моим другом учимся во втором классе петербургской гимназии. Мы – большие почитатели всего американского: мультиков, игрушек, сладостей. Я спрашиваю у друга, за кого бы он болел, если бы вдруг началась война между Россией и Америкой. Он, поразмыслив несколько секунд, отвечает: за Америку. Там всё лучше. Помню, что тогда его ответ показался мне дерзким, немного наивным, но в целом понятным.
2022 год. Я малодушничаю, скачиваю VPN и открываю инстаграм. Кручу ленту, щелкаю сторис. Мои подписки пестрят обвинениями русских солдат во всех смертных грехах. «Ну вы отвлекитесь от пропаганды, почитайте, что пишет международное сообщество. Очнитесь!» Это лайкуют, репостят, комментируют. Рукоплескают статье Красильщика в New York Times. Злословию на русских солдат русские же люди – по крайней мере молодые – охотно верят.
И это не то чтобы снег на голову. Я всегда знал, что в моём окружении – в среде русских прогрессистов и гнусных петербуржцев, к коим, чего греха таить, отношусь и я сам, – в этом окружении идея патриотизма воспринимается как фи, нонсенс, дурной тон. Стать своим в этой среде – легче лёгкого. В каком бы баре Петербурга ты ни оказался, пошути что-нибудь про рашку – и тебя обязательно поддержат одобрительной улыбкой.
В приличной петербургской компании антипатриотизм и отрицание всего, что хоть как-нибудь связано со властью, представляется позицией совершенно очевидной, само собой разумеющейся, не требующей уточнения. Ведь, по любимой присказке русских западников, «все всё понимают». И если в такой компании вдруг окажется патриот или – не дай Бог – сторонник режима, то... Да кого я обманываю. Не окажется. Сторонники режима не сидят в приличных компаниях и не ходят по хорошим заведениям. Для этого нужен вкус, а для вкуса – высшее образование и хотя бы минимальный кругозор. У этих же – дай бог колледж за плечами да ежедневный просмотр «Первого канала». Их скорее на окраинах, в рюмочных следует искать.
В общем, люди моей среды, так называемые миллениалы, дети девяностых и нулевых годов, жители мегаполисов с дипломом о высшем образовании – западники по умолчанию. Мы родились западниками. И только некоторые из нас сумели сделаться патриотами.
После окончания университета, где всё было ровно так, как описано выше, где «все всё понимали», я внезапно обнаружил себя в совершенно иной среде. Среде тех самых неведомых русских патриотов. И здесь всё обстояло куда сложней – в буквальном смысле этого слова. В России не существует однородного патриотизма. Есть патриоты-государственники, патриоты-имперцы, патриоты-националисты, патриоты-либертарианцы, патриоты-евразийцы, патриоты-республиканцы... Создаётся ощущение, что и без того узкая прослойка русского патриотизма стремится к бесконечному самодроблению – во имя чистоты идеи.
Смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно
И здесь возникает неожиданный парадокс. Я не случайно употребил не совсем адекватную сегодняшнему дню пару «западничество–славянофильство». Дело в том, что на заре этих идейных течений, в 40-х годах XIX века, всё было ровным счётом наоборот. Сегодняшние западники наследуют тогдашним славянофилам, а славянофилы – западникам.
Замечательно точное разграничение между славянофильством и западничеством проводит Андрей Тесля в своей работе «Истинно русские люди: история русского национализма». Западников объединяли идеи, а социальные связи всегда были опосредованы идейной близостью. Потому в среде западников можно было обнаружить людей совершенно разных слоёв населения: разночинцев, профессоров, купцов, крупных помещиков и чиновников средней руки. Балом руководили именно идеи, а не социальные условности. Сознание определяло бытие.
Но эти же идеи, как пишет Тесля, оказались бомбами замедленного действия. Их эфемерность, оторванность от почвы разрушали круг западничества изнутри. Примером здесь служит история, описанная Герценом в «Былом и думах», в эпизоде с характерным заголовком «Теоретический разрыв!».
В 1846 году Герцен, Огарёв и Грановский собираются в летнем домике последнего. Между ними разгорается спор об энциклопедистах, который, как это бывает среди русских мальчиков, вскоре перерастает в спор об истине и бессмертии души. Герцен и Огарёв стоят на радикально позитивистских позициях: «Современное состояние науки, – утверждал Герцен, – обязывает нас к принятию кой-каких истин, независимо от того, хотим мы или нет; Эвклидовы теоремы, Кеплеровы законы, нераздельность причины и действия, духа и материи. – Всё это так мало обязательно, – возразил Грановский, слегка изменившись в лице, – что я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа; с ней исчезает бессмертие души. Может, вам его не надобно, но я слишком много схоронил, чтоб поступиться этой верой. Личное бессмертие мне необходимо».
После случившегося Огарёв и Герцен приходят к выводу, что их пути с Грановским разошлись, их общению положен «предел и одновременно ценсура». «Итак, видно, мы опять один?» – говорят они в один голос.
Тесля масштабирует этот спор на весь западнический дискурс. Особенно ярко это западническое стремление к атомизации прослеживается в эпистолярии. Молодые люди заваливали друг друга письмами, стремясь к максимальной прозрачности собственных идейных позиций, к их полному проговариванию. Если же в ответ они получали возражение – а так чаще всего и случалось, – то тут же стремились еще больше, еще точней выразить свою позицию, ответить на еще один вопрос из негласного «опросника» западнической веры, чтобы определиться раз и навсегда – совпадаю ли я с товарищем, держимся ли мы одних идей, одних позиций? Парадоксально, но именно это стремление к идейному, а не социальному единству, обусловливало конечную цель всякого западничества: не совпасть, а именно отмежеваться, найти то, что будет моим – и только моим. Предел и одновременно ценсуру.
Совершенно иное дело – славянофилы. «Они, – пишет Тесля, – были знакомы, находились в родственных или соседских связях, связаны множеством социальных нитей ещё до того, как обнаружили идейную близость – последняя формировалась поверх всей толщи социальных отношений, и которые их связывали, и потому близость их оказывалась одновременно и глубже, и менее подвержена опасностям расхождения из-за разницы во взглядах». Возвращаясь к нашей вульгарной аналогии: у славянофилов бытие определяет сознание: их дети играют в одной гостиной, они посещают одну церковь, какая уж тут разногласица во взглядах, в социальных или политических, когда эти люди – одна вера, одна семья, одна кровь.
Парадокс настоящего момента
Если же мы попытаемся перенести две эти частные структуры – западническую и славянофильскую – на сегодняшний день, да еще и масштабировать их на всё поколение миллениалов, если мы решимся на это теоретическое преступление, то тут же наткнёмся на упомянутый парадокс. Современное «западничество по умолчанию» сделано по лекалам славянофильства. Западничество русских прогрессистов и гнусных петербуржцев органично и естественно, впитано с молоком матери. Вместо детских игр в гостиных у нас были дни рождения в «Макдоналдсах», вместо воскресной службы – тусовки в торговых центрах после школы. Вместо «Истории государства российского» всегда можно было обсудить новую часть GTA.
Конечно, с возрастом наше понимание Запада усложнилось. Сегодня каждый миллениал сконструировал свое представление о западном: кто-то – о Западе свободном, творческом, кто-то – о социальном, человеколюбивом. Но эти разногласия в понимании «западного» не приводят к разногласиям внутри самой среды западников. За одним столом могут вполне спокойно сидеть художник ультрамарксистского толка, айтишник-либерал и самый умеренный, самый посредственный клерк – им всегда найдётся что обсудить. Ну хотя бы новый пост Дудя и бесчисленные плюсы эмиграции. Здесь по умолчанию все свои; именно поэтому в модных хипстерских кофейнях официанты всегда на «ты».
Напротив, те редкие миллениалы, кого мы сегодня условно зовем «новыми русскими правыми», будто бы намеренно стремятся к дроблению, к максимальному сужению «своих» и расширению «чужих». В каждой из упомянутых выше групп – националистов, имперцев, либертарианцев и т.д. – установлены свои идолы и свои строгие критерии отбора. Составляются целые «опросники». Не на бумаге, конечно, – они всплывают в ходе бесконечных бесед о судьбе России. А вот скажи, Россия – это Запад или Восток? Сталин – эффективный менеджер? Что думаешь о крымской весне? А вот христианство – оно органично для русского человека или нам его насадили? Рыночек порешает? И, самое главное, практически сакральное: ты за Путина или против? И если на один из этих вопросов будет дан неверный ответ – кладётся «предел и одновременно ценсура».
Современные молодые патриоты – западники не только по форме, часто – и по содержанию. Они следят за американскими альт-райтами и французскими Nouvelle Droite, через слово говорят «база» (от англ. «based»), постят мемы с Трампом. Саму идею национальности они естественным образом почерпнули из трудов западных теоретиков – или из пересказа этих трудов Галковским и Крыловым. Круг их чтения эклектичен: это Юнгер, Эвола, Шмитт, Генон, Шпенглер, порою Гегель с Ницше, из русских – Лимонов, Дугин, те же Галковский и Крылов. Из отечественной классики – разве что Розанов, Гумилёв, иногда Достоевский, редко – Пушкин. Чтение русских авторов определяется не уважением к национальной традиции, но именно идейной близостью: того же Герцена или, например, Тургенева читать не станут.
В общем, судьба современного молодого патриота незавидна. Чужой среди своих, свой среди чужих. Он чужд своим сверстникам, своим единомышленникам, своему государству. Порою складывается ощущение, что он чужд своей стране. Вся надежда – на его оппонента, русского прогрессиста, гнусного петербуржца и, добавим, русофоба. Ведь только его ненависть ко всему русскому способна сплотить патриотов – посредством ответной ненависти к коллективному внутреннему врагу.