1. О литературной смертности
5 ноября этого года исполнилось 290 лет со дня рождения Михаила Матвеевича Хераскова (25 октября [5 ноября] 1733-го – 27 сентября [9 октября] 1807-го). Я не могу даже и предположить, для какой доли сограждан это имя ничего не говорит; но я почти уверен, что для подавляющего большинства оно, если и знакомо, остаётся голым именем, без читательского опыта и каких бы то ни было иных причин для тёплого личного отношения. Насколько это закономерно и можно ли – и нужно ли – это исправить? На первый вопрос у меня нет определённого ответа; на второй – даже если это и было бы крайне необходимо, это сделать невозможно. В частности, жалея и учеников, и поэта, я ни за что не хотел бы включения его в школьную литературную программу.
Херасков был эпическим поэтом, а чтобы читать стихотворный эпос, современному человеку нужно перешагнуть через великое множество привычек, вкусов, предпочтений, которые, как правило, именно моему герою предельно враждебны. Даже и страсть к архаике не приведёт современного читателя к нему – или, лучше сказать, приведёт не к нему: он был одним из предшественников и непосредственных создателей гармонического языка пушкинской эпохи, он «современнее» своих современников, не только предшественников, и, если ищешь крутого старинного слога, лучше сразу обратиться к В.К. Тредиаковскому или, скажем, В.П. Петрову. С другой стороны, и сочувствовать ему не за что – добродетельный масон (добродетель всегда скучна, а масон не скучен, только если он не добродетелен), человек, который достиг вершин русской чиновной иерархии (действительный тайный советник при отставке, чин II класса), его не били дубиной, как того же Тредиаковского, не ссылали в Сибирь, как Радищева, катастрофа московских масонов при Екатерине II, которая стоила Н.И. Новикову заключения в Шлиссельбургской крепости и здоровья, его задела по касательной – подумаешь, очередной чин дали с опозданием… Ни ярких страстей, ни громких подвигов или преступлений – такие внимания публики не привлекают и не удерживают… Да и вообще – отметим в скобках – участнику интеллектуальной жизни в России второй половины – последней трети XVIII века нужно было быть или масоном, или вольтерьянцем (как полвека спустя – или западником, или славянофилом). К числу масонов относились те, кто серьёзно интересовался религиозными и нравственными вопросами; в вольтерьянцы шли люди эпикурейской складки.
Сам я за умение читать европейский стихотворный эпос заплатил способностью читать современные (со второй половины XIX века) романы; я могу получать удовольствие от Лиможона Сен-Дидье или пресловутого Шаплена, но при мысли раскрыть книгу даже не Донцовой или Пелевина, а Толстого или Достоевского, меня охватывает ужас. Я вполне доволен своими читательскими привычками, но не уверен, что хотел бы, чтобы они были хоть сколько-нибудь широко распространёнными. Равным образом я уверен в том, что именно Херасков, а не Державин, является лучшим русским поэтом XVIII века (тогда, кстати, большинство думало так, и, по-видимому, сам Державин в том числе), но это суждение вкуса, оно принципиально не может быть обосновано.
И ещё одно. М.М. Херасков был видным деятелем отечественного просвещения – много лет он трудился на посту директора и затем куратора Императорского Московского университета. Его самое прославленное деяние на этом посту – отмена преподавания в университете на латинском языке. Лекции по его инициативе стали читать по-русски. Как латинист я не могу это одобрить (и это единственное в его длинной жизни и в его обширном творческом наследии, что я не одобряю). Главная его заслуга всё-таки – основание Вольного Благородного пансиона при Московском университете, almae matris Ермолова, Жуковского и Лермонтова. Сейчас мы видим начало реабилитации; в частности, прекрасная книга Д.П. Ивинского «М.М. Херасков и русская литература XVIII – начала XIX веков» восстанавливает центральную роль поэта в литературной жизни Москвы и – шире – всей Российской империи. Но если мы даже вернём Хераскову подобающее место в поэтической табели о рангах, это почти не прибавит ему читателей.
2. Графоман?
М.М. Херасков, по-видимому, предчувствовал посмертную судьбу своего творчества. С.Н. Глинка писал о своём визите к поэту. «Декабря 6-го 1806 года я с моею трагедией – Сумбекой – отправился к творцу Россиады… Скажу, к стыду моему, что, кружась в вихре московского света, я ещё в первый раз ехал к патриарху словесности своего времени… Херасков так радушно принял меня, что мне казалось, будто я давно был знаком с ним. И это правда, знакомство с писателями – не шарканье светское. Мы знакомы с ними, не видя их. Сумбека моя посвящена была Хераскову. Прочитав посвящение, Херасков сказал:
– Вы это сделали из человеколюбия. Я отжил в свете и для света.
Трудно описать, что я чувствовал при виде человека современного колыбели новой нашей словесности XVIII века. Мы обедали втроём: Херасков, жена его, Елизавета Васильевна, и я… О военных действиях 1806 года и о Наполеоне он не говорил ни слова. Супруга Хераскова сказала мне:
– Я принималась писать трагедию – Сумбеку, но дошла только до третьего действия, и вам довелось кончить начатое мною.
– Не знаю, – отвечал я, – ожила ли в моей Сумбеке Сумбека нашего поэта, но я старался вслушаться в её голос. В Россиаде он не уступает в выражении страстей Тассовой Армиде. Вольтер говорит, что Кино в опере своей оживил Тасса, но я не отважусь сказать этого о моей Сумбеке.
– Писал и я трагедии, – сказал Херасков, – но я ими не доволен. Не то было бы в них, если бы лет двадцать назад вышел Лагарпов Лицей. Изучаю его и теперь, да поздно; скоро для меня опустятся и драматическая занавесь, и завеса общего нашего мира.
– Для вас нет этой завесы, – отвечал я.
– Нет, – возразил он, – я верю бессмертию души, но бессмертию писателей не верю.
После обеда мы пошли в кабинет. Над письменным столом Хераскова висел портрет Ломоносова.
– Вот мой наставник, – сказал Херасков.
И, посадя меня подле себя, с таким жаром читал строфы из од Ломоносова, с каким в 1790 году граф Михаил Семёнович Воронцов читал их в Лондоне Карамзину.
Я хотел проститься, но Херасков удержал меня и сказал:
– Я с вами препровожу письмо в Петербург, к другу моему Михаилу Никитичу Муравьёву.
Взяв лист бумаги и перо и, не прибегая к очкам, исписал лист кругом, запечатал, вручил мне письмо и примолвил:
– Скажите Михаилу Никитичу, что я дочитываю последнюю страницу моей жизни; и если бы вздумалось мне описывать её, то на заглавном листе выставил бы два моих стиха:
Наука трудная, непостижима в век,
Для человека есть наука – человек!»
…Когда я – в начале нынешнего тысячелетия – читал в зале университетской библиотеки подшивки «Вестника Европы» начала XIX столетия, я обнаруживал там такие стихи (думаю, за эти двести лет мало кто туда заглядывал – по крайней мере следов знакомства я не обнаруживал; единственное более-менее объёмное издание советской эпохи из большой серии «Библиотека поэта», которое мне очень не нравится, содержит в прекрасных образцах раннюю лирику, но не позднюю):
Которое всегда парило,
Не отдыхая вдаль текло,
Здесь время крылья отложило
И в недрах вечности легло.
Как в море возвращенны реки,
Исчезли в ней летящи веки,
Или как в воздухе слова;
Вкушают души жизни росу,
И смерть, свою отвергнув косу,
Лежит сама во тме мертва.
…Когда я это читал, я думал: нет, Херасков совсем не был графоманом…
3. «Россиада»
Наконец, о главном произведении. «Россиада», прославившая Хераскова и сделавшая его первым поэтом России, – литературный эпос в стихах, эпос о взятии Казани Иоанном Грозным. Сейчас читателю, привыкшему к современному набору жанров, трудно представить себе, что это такое. В прозе – пожалуйста, у Толкина поклонников много. В стихах? Гомера все читали в школе, хотя бы фрагментами, но Гомер (о существовании которого спорят и будут спорить ещё долго) – совсем не то же самое. Он образец для всех литературных эпосов, но генетически не принадлежит к их числу и коренится в совершенно другой культуре.
Объём? Разный, но должен быть большой. Классическое число – 24 книги; на столько разделили александрийские филологи «Илиаду» и «Одиссею». Столько в точности у тех, что на слуху, – только у Шаплена. Но из них при жизни были опубликованы только первые двенадцать. Может быть больше: ироикомический (не совсем героический) эпос Ариосто «Неистовый Роланд» – 46 книг. «Освобождённый Иерусалим» Торквато Тассо – двадцать. «Лузиады» Камоэнса и «Генриада» Вольтера – по десять. «Энеида» Вергилия – двенадцать книг; столько же у «Фиваиды» Стация, столько же у Хераскова.
Стихотворная форма? Национальная; у греков это гекзаметр, у итальянцев – октава, у французов – александрийский стих. Херасков пошёл за французами, за что ему досталось от Радищева, революционера в поэзии не меньше, чем в политике.
Эпос должен быть узнаваем. В «Одиссее» была буря; она будет и в «Энеиде», и в «Фарсалии» Лукана, и… Война за взятие Казани сухопутная? Не беда: моря нет, Херасков устроит бурю на Волге.
Со свистом шумный ветр во след судам вился,
И с бурей страшный вопль отвсюду поднялся;
Казался каждый вал чудовищем шумящим,
Пловущих поглотить с ладьями вдруг хотящим;
Ревущие валы подняв верхи свои,
Возносят к облакам великия ладьи,
И вдруг рассыпавшись во рвы их низвергают,
Где, кажется, они геенны досягают;
На крыльях вихрь летит им встречу по воде:
Что делать в таковой Россиянам беде?
На небо взор взведут, покрыто небо мраком;
В различном страхе все, в смятенье одинаком;
Куда от волн, куда от камней убегать?
Смерть видят; знают смерть они пренебрегать;
Кипящи пеною уста она отверзла,
Взревела, и в пловцах кипяща кровь замерзла.
Уже свирепствуя сердитая река,
Отторгла у судов кормила и бока;
И будто воины втеснившися в проломы,
По улицам текут, и сокрушают домы:
Так бурная вода в ущелины течет,
И Волга, разъярясь, на дно суда влечет.
Во второй книге «Илиады» дан список кораблей (читатель вспомнит знаменитое стихотворение Мандельштама); это тоже обязательный элемент героического эпоса, и список такой есть и у Хераскова. Но он называет только местности, не героев; там же даётся изумительное описание меловых возвышенностей южной России – родных мест самого поэта:
Коломна зрит мужей к сражению готовых,
Притекших от лугов Самарских и Днепровых:
Приходят ратники к стенам на общий сбор,
От меловых вершин, с лишенных цвета гор,
Которы жатвою вокруг благословенны;
Но кажутся вдали снегами покровенны.
Наконец, самый важный структурный элемент эпоса – странствие героя в потусторонний мир. В «Одиссее» это лишь один из эпизодов; но пророчество о грядущем величии Римской державы – ключевой элемент «Энеиды» и делит поэму пополам. Херасков поступил самостоятельно: подземный мир у него отделён от рая, и ад заключает начальную четвёрку книг, а рай – вторую, серединную; таким образом, они симметричны и делят эпос на три части. В первом случае – ад, Казань, поражение, прошлое; во втором – рай, Россия, победа, будущее. Вообще Херасков – совсем не музыкант, но превосходный архитектор. Он выстраивает свои стихи – и в большом, и в малом – очень умело. У него нет строительного мусора, блоки слов плотно пригнаны друг к другу. Вот, например, князь Александр Тверской является во сне Иоанну, чтобы заставить его действовать (и это тоже узнаваемый эпический элемент – мёртвый Гектор у Вергилия пробудил Энея, архангел Гавриил у Тассо заставляет действовать Готфрида Бульонского):
Ты спишь, беспечный Царь, покоем услажденный,
Весельем упоен, к победам в свет рожденный;
Венец, отечество, законы позабыл,
Возненавидел труд, забавы возлюбил;
На лоне праздности лежит твоя корона,
Не видно верных слуг; ликует лесть у трона…
Ты властен все творить, тебе вещает лесть;
Ты раб отечества, вещают долг и честь…
Характеры Хераскова можно упрекнуть в некоторой прямолинейности и назидательности, это правда; он уступает не только Гомеру, которому уступают все, но и Вергилию. Иоанн проще Энея, татарская царица Сумбека проще Дидоны. Впрочем, на фоне других, и в том числе безумно талантливого Вольтера, Херасков конкурентоспособен. А Сумбеке он посвящает прямо-таки пронзительные строки:
Величественный вид изгнанница имела,
И к шествию ладьи готовить повелела.
О коль поспешно был исполнен сей приказ!
Но как смутилась ты, Сумбека, в оный час?
Какою горестью душа твоя разилась,
Когда судьба твоя тебе изобразилась?
Когда взглянула ты ко брегу шумных вод,
Где вкруг твоих судов стесняется народ?
Повинна следовать Небес определенью,
Сумбека власть дала над сердцем умиленью;
Взглянула на престол, на дом, на вертоград,
И смутным облаком ея покрылся взгляд;
Все кажется места уже осиротели,
Но прежни прелести от них не отлетели.
Тогда, от видов сих не отымая глаз,
Рекла: И так должна я ввек оставить вас!
И вечно вас мои уже не узрят взоры?
Любезный град! прости, простите стены, горы!…
Объемлет во слезах все вещи, все места;
Примкнула ко стенам дрожащие уста;
Прости, Казань, прости! Сумбека возопила,
И томным шествием в другой чертог вступила.
Ну и, наконец, приглушенная и неброская русская доблесть:
…Воспенясь как котел,
Мстиславский дать ответ Срацыну восхотел.
Сей муж в сражениях ни дерзок был, ни злобен,
Но твердому кремню казался он подобен,
Который искр ручьи в то время издает,
Когда железом кто его поверхность бьет.
Стоящ недвижимо в рядах, как некий камень,
Мстиславский ощутил горящий в сердце пламень…
4. Вместо заключения
Я не знаю, захочет ли прочитавший эти строки обратиться к самой поэме Хераскова. Мне приходилось просматривать не один образец эпической продукции русских стихотворцев; на этом фоне превосходство Хераскова особенно ощутимо. Но этот довод имеет значение только для меня. Как большое произведение эпос не может не иметь слабых мест; и в «Евгении Онегине» не все страницы преисполнены такой поэтической энергии, как письмо Татьяны, и сам Гомер, по мнению его античных почитателей, иногда дремал. Потому не следует разочаровываться от менее удачных мест (превосходная стихотворная техника Хераскова не даёт ему падать по-настоящему низко), и не следует судить литературный эпос по тем законам, о существовании которых он не подозревал (например, предъявлять требования достоверности «местного колорита» или оригинальности – всё это прямо противоречит эстетике, из которой исходил поэт). Но если читать его с удовольствием не получается или нет такого желания – всё равно следует думать, что это очень крупный поэт, и его произведения входят в золотой фонд русской культуры. Ведь что такое прочная литературная слава, кроме как высокая оценка не читавших?