Тут вам не Мальта
Олег Щербачёв, генеалог и предводитель Союза потомков дворян, начал своё выступление с личной истории. Во время поездки на Мальту он оказался в доме мэра старинного городка Мдины. Этот дом принадлежит одной и той же семье с XIV века. Здесь не проводят экскурсии, не продают билеты – в нём просто живут. Как жили предки. Те же портреты на стенах, те же лестницы, те же традиции. Хозяин дома не подчёркивал свою уникальность – напротив, говорил об этом буднично, как о чём-то естественном.
И именно это произвело сильнейшее впечатление. Потому что за этим стояло не просто удивление архитектурной сохранности. Это был опыт прикосновения к явлению, которое в России почти исчезло: жизнь в одном доме как форма преемственности. Дом в этом случае выступает не как музей, не как дача и не как пространство случайного быта, а как носитель истории семьи, культуры и даже языка.
Эта мысль стала отправной точкой всей беседы. Ведь русская усадьба – это вовсе не только архитектурное явление. Это форма существования – бытования – человека в мире. Это пространство, где место и род переплетены, где дом неотделим от ландшафта, от памяти, от труда. Где история не преподаётся, а живёт – в стенах, книгах и разговорах.
В российской реальности такой уклад оказался почти полностью разрушен. Дома, в которых жили поколения, в большинстве своём исчезли – физически, социально и духовно. Само представление о доме как продолжении рода, как ответе на вопрос «кто я?» стало исключением, чем-то словно и не бывшим.
Особенно отчётливо это видно в судьбе русской провинции. Щербачёв приводит данные по Смоленской губернии: до революции там было около 2500 усадеб – живых домохозяйств, где люди жили, трудились, страдали и радовались. Сегодня же осталось чуть больше 250, и те в руинированном состоянии. Восстановлены из них буквально единицы. Остальные просто исчезли.
Это исчезновение нельзя объяснить только политикой, войнами или безденежьем. Здесь речь идёт о более глубоком – о сломе модели мира. О потере целого образа жизни, где человек жил не просто на земле, на месте, а в месте, наполненном именами, событиями, чувствами. Где он жил вместе – с предками, с потомками, с соседями, с традицией. Где дом был не «недвижимостью», а живой тканью, соединяющей личное и общее.
Разрушение усадеб – это не только падение зданий, но и падение памяти. С исчезновением дома исчезает и возможность возвращения, и возможность самопознания и самоузнавания. Там, где был сад, осталась поляна; там, где стояла церковь, – теперь фундамент; там, где родился адмирал Нахимов, – пустырь. А за ним – пустота.

В этом и состоит одна из самых глубоких трагедий русского народа: у нас почти не осталось домов, в которые можно вернуться. А значит, и точек, откуда можно начать.
Историческая глубина и служение
Национальное самосознание не возникает из пустоты. Оно зиждется на исторической памяти. Без этого фундамента любое «самосознание» становится больше лозунгом, чем реальностью. Именно такую опорную структуру давала русская усадьба – не как архитектурный комплекс, а как способ жизни, способ чувствовать свою связь с землёй и временем.
История русской усадьбы уходит в XV век, когда складываются первые формы помещичьего уклада. Но особенно интенсивное развитие усадебной традиции происходит в XVIII–XIX веках, и это развитие связано не только с ростом дворянской культуры, но и с изменением понимания служения. Сначала усадьба формировалась как своего рода оборонительная или хозяйственная единица – вотчина, поместье, центр землевладения. Позже она прирастает эстетической и образовательной функцией. В архитектуре происходят метаморфозы: от раннего барокко к строгому классицизму, от провинциального ампира до романтической эклектики. Но эти формы были лишь внешним выражением внутреннего процесса – постепенного осознания усадьбы как места, наполненного смыслом.
Ключевым этапом становится манифест Петра III 1762 года, освободивший дворян от обязательной государственной службы. Это событие часто трактуется как момент «отпущения» – мол, после этого дворяне перестали служить. Но в действительности многие восприняли это как возможность служить по-новому – не империи, а своему месту. Это был шаг от формальной повинности к осмысленному выбору.
Как прозвучало в беседе, служение усадебного дворянства не ограничивалось личным благополучием. Напротив, помещик, возвращаясь в родовое имение, оказывался в центре живого сообщества. Он становился не «барином» в узком смысле, а своего рода координатором жизни вокруг: строил школу для крестьянских детей, заботился о приходской церкви, поддерживал земскую больницу, хранил и пополнял библиотеку, занимался архивом. И часто такой «барин» воспринимал эту роль как должное, а не как подвиг.
Усадьба в таком случае была не просто усадьбой – она становилась пространством практической этики. Здесь формировалось чувство долга, уважения к труду, стремление к просвещению. Здесь рождалась сопричастность, без которой невозможно подлинное национальное самосознание.
Не случайно в конце XIX века, когда социальные потрясения уже начинали сгущаться, дворяне всё чаще обращались к генеалогии, к сохранению родословных и архивов. Это было интуитивное, но глубокое стремление удержать не внешнее – дома, деньги или статус, а внутреннее – память, преемственность, имя.

Есть женщины в русских усадьбах
Существует устойчивый штамп, будто русская дворянка – это существо забитое, пассивное, затерянное в тени мужа-помещика. Этот образ, подпитываемый искажёнными литературными портретами или одиозными исключениями вроде помещицы Салтычихи, несправедлив и исторически неточен. Салтычиха – не норма, а чудовищный изъян, и она в конечном счёте понесла заслуженное наказание. Реальная же фигура русской женщины в усадебной культуре куда более сложная, деятельная и значимая.
Русская помещица – это в полном смысле хозяйка. Она не просто жена, дочь или мать мужчины, с юности отправленного на службу, порой на всю жизнь. Именно она держала в руках и в порядке дом, землю, счета, дела. Женщина управляла имением в отсутствие мужа, вела хозяйственные книги, подписывала документы, участвовала в судебных тяжбах. И делала это не «временами», а системно и глубоко.
Архивы подтверждают это без лишних иллюзий. В архивных поместных делах женщины не реже, а порой и чаще мужчин выступают как полноправные субъекты судопроизводства. У них было больше времени на ведение дел, да и, возможно, просто больше терпения к бумажной волоките. Однако это не про свободное время – это больше про ответственность. На них лежала почти вся тяжесть повседневного управления.
Парадокс в том, что именно по этой причине женщина редко становилась инициатором крупных строительных проектов. Не потому, что была «слабым полом», а потому, что на ней и без того держалась вся усадебная реальность. Когда мужчина наконец возвращался со службы – в отставке, с боевым опытом, взрослыми детьми и новой энергией – он мог позволить себе роскошь творчества. И тогда появлялись дома, аллеи, парки, церкви – то, что мы сейчас видим в руинах или в рисунках альбомов.
Local history как альтернатива идеологии
Возникает вопрос: возможна ли русская усадьба сегодня? Может ли она быть формой национального самосознания в XXI веке? Участники беседы приводили примеры: от «дома Поповых» в Елатьме до арт-пространства Елены Арлен, устроенного в гараже при столетнем доме. Это не музеи, не копии прошлого, а живые пространства – пусть скромные, но со встречами и открытой дверью.
Возрождение усадебной культуры не в том, чтобы лишь вернуть дореволюционные фасады. Оно в том, чтобы вернуть себе дом, в котором можно быть вместе. Это история не про ностальгию, а про инициативу. Не для закрытого круга, а для общины.
Ещё один важный тезис беседы – история конкретной семьи, дома или местности важнее абстрактного патриотизма. Потому что самосознание не строится сверху, а рождается из знания своих корней, из уважения к памяти, из способности распознать себя не как «гражданина империи», а как наследника конкретного рода, деревни, края.
В этом смысле local history и восстановление усадеб – не хобби и не фольклор. Это основа для воспитания культурной и гражданской зрелости.