«Билибинский стиль» знают все – с самого раннего детства. Яркие, как витражи, лубочные картинки, русские богатыри и красны девицы в дремучих лесах, Баба-яга на ступе, затейливый орнамент с веточками-грибочками да кособокие русские буквицы из старинных рукописных книг.
Но мало кто знает, что создал этот исконно-русский стиль не густопсовый старовер, но столичный юноша из кругов петербургской «золотой молодёжи» – модный франт, эстет, либерал и западник, знаток и поклонник французской и итальянский культуры, искренне презиравший весь показной государственный патриотизм. Более того, недоучившийся студент престижного юридического факультета Санкт-Петербургского университета.
* * *
Билибины – старинная калужская фамилия, о которой уже упоминается в документах начала XVII века. Первыми род Билибиных прославили калужские купцы Иван Харитонович и его сын Яков Иванович, хозяева полотняно-парусной мануфактуры и Черепетского чугунолитейного завода в Тульской губернии. Ныне же портреты купцов Билибиных работы известного художника Дмитрия Левицкого можно увидеть в Эрмитаже.
Отец художника, Яков Иванович, был главным врачом военно-морского госпиталя в Либаве (ныне это порт Лиепая в Латвии) в чине адмирала и тайного советника. Мать, Варвара Александровна, из семьи морского инженера, была пианисткой и ученицей композитора Антона Григорьевича Рубинштейна.
«Я рос в интеллигентной семье с либеральным оттенком, – писал сам Иван Билибин. – С великим интересом в семье ожидалась всегда передвижная выставка: что-то она даст в этом году? Конечно, я заражался этим ожиданием от взрослых, но и сам я шёл туда, как в какое-то необыкновенное и особенное место, где настежь раскрывались двери души...»
Школьные годы Билибина прошли в 1-й Петербургской гимназии. Кстати, в этой же престижной гимназии для детей высших классов учились многие выдающиеся представители будущего объединения «Мир искусства» – например, Александр Бенуа, Игорь Грабарь, Николай Рерих, Евгений Лансере.
И в старших классах гимназии Билибин, как и многие однокашники, начал посещать Школу Императорского общества поощрения художеств.
«Насколько я себя помню, я рисовал всегда, – писал художник. – Уже студентом я стал учеником покойного Яна Францевича Ционглинского, с которым после я стал коллегой-преподавателем в той же школе.
Это был прекрасный учитель, гордо и бурно входивший в класс и проповедовавший рыцарское преклонение перед Прекрасной Дамой – святым искусством. Все мы, те, кто у него учились, помним его пламенные афоризмы:
– Кричите, свистите и рычите от восторга к искусству!».
Билибин и кричал что было мочи.
* * *
Известная в те годы среди богемной молодёжи выпускница Высших женских (Бестужевских) курсов Ольга Викторовна Яфа-Синакевич вспоминала о своём знакомстве с «Билибичами» – так окрестила она компанию братьев Ивана и Александра Билибиных и их закадычного дружка поэта Ивана Ореуса: «Обыкновенно, в точно назначенное ими время, в нашей квартире раздавался звонок – и все трое, с комически торжественным видом, гуськом, входили в нашу прихожую:
Иван Яковлевич, который называл себя начальником трио и непременно входил первым, нёс под мышкой папку с рисунками, которую бережно клал на столик под зеркалом;
Александр Яковлевич (иначе – Шура), в отцовской шубе и башлыке поверх гимназической фуражки (маскарад этот был нужен потому, что гимназистам воспрещалось выходить вечером без взрослых), с раскрасневшимся на морозе и радостно сиявшим лицом, нёс гитару.
Иван Иванович, войдя последним, с озабоченно-растерянным видом искал, куда пристроить свою фуражку...
После шумного обмена приветствиями все гурьбой входили в гостиную, где наши гости, не теряя времени, принимались демонстрировать нам свои новые достижения: Иван Яковлевич показывал свои последние эскизы или читал написанную им и им же иллюстрированную новую сказку. В его сказках всегда говорилось о солнце, о весне, о светлых мечтах и о вдохновенных героях, и все действующие лица носили необычайно красивые и фантастичные имена. За ним Шура, с многозначительно-торжественным видом, прочитывал свой новый “трактат” – на какую-нибудь самую неожиданную тему, – и тогда наступала очередь Ореуса. Судорожно охватив пальцами одно колено и ни на кого не глядя, он читал со странным напряжением, как бы выталкивая из себя слова (это и вообще была его манера говорить), иногда повышая голос до пафоса...
“Билибичи” внесли в нашу жизнь свежую струю жизнерадостного и остроумного веселья и показали мне, что вовсе не обязательно прятать от людей плоды своего творчества...
Наши встречи происходили всегда в составе только нашего кружка, и это, конечно, много способствовало непринужденной искренности нашего самочувствия и поведения. И даже, когда позже, в эту же зиму, у нас на Захарьевской стал собираться кружок студенческой молодёжи для занятий политической экономией, мы никогда не соединяли никого из его членов с “Билибичами”, которые, по сравнению с “родиноведами” (так называли себя члены политико-экономического кружка), казались вовсе малыми ребятами: те по большей части были приезжие из провинции и жили самостоятельно, некоторые даже сами зарабатывали, а Билибины и Ореус жили ещё со своими родителями, политикой, ни тем более – политической экономией, совершенно не интересовались и, по-видимому, не имели ещё никакого жизненного опыта. Они и сами не причисляли себя ко взрослым: “Мы нагрянем к вам в четверг, – писал мне Иван Яковлевич, – суббота у нас занята, а в пятницу, Вы говорили, у вас собираются ваши знакомые, мы же больше всего боимся обнажать свои таланты перед какими бы то ни было “большими”»...
* * *
Уже тогда Ивану Билибину прочили славу художника. Правда, в те юные годы в рисунках Билибина не было ничего «билибинского».
Сохранилась шутливая «расписка» художника, ясно свидетельствующая о его художественных вкусах и предпочтениях: «Я, нижеподписавшийся, даю торжественное обещание, что никогда не уподоблюсь художникам в духе Галлена, Врубеля и всех импрессионистов. Мой идеал – Семирадский, Репин (в молодости), Шишкин, Орловский, Бонна, Мейсонье и подобные. Не исполню я этого обещания, перейду в чужой стан, то пусть отсекут мою десницу и отправят её, заспиртованную, в Медицинскую академию. Иван Билибин».
Тем не менее он по настоянию отца по окончании гимназии в 1896 году поступил на юридический факультет Петербургского университета. Живопись живописью, рассуждал глава семейства, но у человека должна быть и более хлебная профессия.
Кстати, юрфак Санкт-Петербургского университета окончили и основатель «Мира искусства» Александр Бенуа, но только раньше Билибина на пять лет, и Игорь Грабарь, и Николай Рерих.
Находясь на втором курсе, Билибин в мае 1898 года поехал в Мюнхен, к Антону Ашбе, известному в то время рисовальщику и педагогу. Его школа в Мюнхене считалась лучшей среди художников.
Но в Германии ему не понравилось.
«Работаю я как вол, серьёзно и основательно, – писал он в письмах родным. – Свобода действий тут полная, хочешь писать – пиши; рисовать – рисуй... В Мюнхене вечный дождь. Я объясняю его исключительно пивом: пивные испарения подымаются в горы и ниспадают в виде дождя, а так как пиво тут пьют вечно, то и дождь идёт вечно. В общем же, меня ужасно тянет вон из города, куда-нибудь в горы или на берега Средиземного моря...»
* * *
Именно в Европе Билибин впервые увидел и японские гравюры таких мастеров жанра «укие-э», как Кацусика Хокусай и Утагава Хиросигэ.
Первая выставка японской графики открылась в апреле 1867 года – на Всемирной выставке в Париже, и японский павильон на Марсовом поле стал местом паломничества всей богемы. Так, сам Клод Моне вскоре после посещения выставки приобрёл 250 японских гравюр, среди которых были и 23 работы Хокусая. Ими он покрыл едва ли не все стены своего дома в Живерни на севере Франции.
Японские гравюры, изданные специальным альбомом, привели Билибина в полный восторг: никогда прежде он не видел такой чёткости рисунка и ясности линий.
Из-за границы Билибин вернулся настоящим проповедником нового искусства и самым модным франтом Санкт-Петербурга.
Художник Владимир Левитский вспоминал: «Билибин сшил себе длиннополый сюртук, вроде онегинского с огромным воротником. Прямые длинные волосы, походка петушком и русский стиль в ампире, конечно, производили пресмешное впечатление. Время было такое – Оскар Уайльд с подсолнухом, а потом и футуристы с раскрашенными физиономиями...».
* * *
Знакомство с западным и японским искусством утвердило желание Ивана Билибина продолжить учебу на этом поприще. В его планы вовсе не входило посвящать свою жизнь юриспруденции, как это сделал брат Александр.
Вернувшись в Петербург, он поступил в Тенишевское училище – в мастерскую Ильи Репина, которую содержала княгиня Мария Тенишева. Кстати, под водительством Репина он проработал около 6 лет: сначала в училище, а потом вольнослушателем в его мастерской в Академии художеств.
«Я, хотя и ученик его, не был тем не менее его учеником в апостольском смысле слова, – писал Билибин. – Я не стал “репинцем”, проделав свой художественный путь под флагом “Мира Искусства”».
Наступивший 1899 год выдался для Билибина богатым на события.
Прежде всего в феврале в Петербурге, в залах Академии художеств, открылась первая персональная выставка Виктора Михайловича Васнецова. Васнецов привёз в Санкт-Петербург 38 полотен, включая и долгожданных «Богатырей», и самое скандальное полотно – «Иван-Царевич на Сером Волке».
Сложно представить, но именно «Иван-Царевич» во время XVII Передвижной выставки 1898 года и вызвал самые ожесточенные споры критиков. Одни писали об ошибках в композиции, другие – о том, что художник изобразил не волка-оборотня, а какое-то набитое соломой чучело, сделанное для детской карусели – дескать, в такой позе ни одно животное бежать не может.
Журнал «Русская мысль» писал: «”Ивана-царевича” не приобрел П.М. Третьяков (после выставки Третьяков всё-таки купил эту картину. – Авт.), у него уже достаточно собрано произведений этого художника, столь неудачно увлёкшегося новшеством, якобы долженствующим создать особливую русскую живопись, непохожую ни на какую другую. Выходило нечто, в самом деле, ни на что не похожее, свидетельствующее о том, что и с талантом можно забраться в такие дебри бессмыслицы, из которых почти нет средств выбраться на свет божий...».
В то же время у «Ивана-Царевича» нашлись и самые восторженные поклонники.
«Никогда в русском искусстве национальное самосознание не проявлялось так сильно», – писал меценат Сергей Дягилев. – Первая, и наибольшая, заслуга Васнецова в том, что он не убоялся быть самим собой... Мы поздно начали сознавать себя, и Запад, помощью горького опыта своего, помог нам понять, что ценного и отличительного есть в нас...»
А вот мнение критика из журнала «Художественные новости»: «Такого сказочного леса до сих пор не бывало. В сказке – своя логика и своя законосообразность: по таким проклятым местам можно скакать только на сером волке. Византийская красота Ивана-царевича и его суженой, смягченная эпическими чертами народной сказки, производит цельное и чрезвычайно приятное впечатление...»
Меценат Савва Мамонтов отправил художнику личное послание: «Твой царевич на волке привёл меня в восторг; я всё кругом забыл, я ушёл в этот лес, я надышался этого воздуха, нанюхался этих цветов. Всё это моё, родное, хорошее! Я просто ожил! Таково неотразимое действие истинного и искреннего творчества. Исполать тебе, великое спасибо! Пусть говорят, что в картине много недостатков, неверностей, я не буду спорить, но пусть кто-нибудь другой так просто и непосредственно повлияет на мою душу, как твоя картина. Вот где поэзия!».
На Билибина же, впервые посмотревшего на картины Васнецова глазами художника (во время XVII Передвижной выставки Билибину было 13 лет), эти полотна произвели оглушительное впечатление.«Сам не свой, ошеломленный, ходил я после Васнецова, – писал Билибин. – Я увидел у Васнецова то, к чему смутно рвалась и по чему тосковала моя душа».
Наверное, именно поэтому Билибин так легко принял приглашение своего товарища по университету Павла Гронского отдохнуть в его родовом имении Званцы, что в селе Егны Весьегонского уезда Тверской губернии.
В Весьегонии ему внезапно и открылась та подлинная Россия, которую образованные люди Петербурга так старались не замечать, презрительно считая историческую допетровскую Русь временем дикости и средневековой темноты.
– Но и под пылью она была прекрасна! – писал Билибин.
* * *
Развалины усадьбы Гронских можно увидеть и сегодня. Этот дом до сих пор поражает своим великолепием: особняк поставлен на кирпичный цоколь с валунами в основании, стены рублены из вековых сосновых брёвен. Усадьбу построил отец Гронского – Павел Ефимович Гронский, почётный мировой судья и председатель местной земской управы, любивший делать всё основательно и на века.
Рядом – заброшенный господский парк. Сто лет уже прошло, как за парком никто не смотрит, а линии аллей по-прежнему хорошо различимы в зарослях.
Всего четыреста километров от Москвы на север, и вы попадёте в самый центр Молого-Шекснинского глухоманья, где, кажется, и само время запуталось в непроходимых болотах и лесной чащобе.
Суровая дикая красота первозданных лесов привела Билибина в полный восторг. Днями напролёт он ездил верхом по окрестным лесам, стараясь запомнить и зарисовать открывающиеся ему грани русской природы.
– Я как будто бы в сказку попал! – восторженно говорил он Гронскому, который вызвался сопровождать товарища в его прогулках. – Такая чащоба! Едем мы с тобой по лесным тропинкам, а сам думаю: вот-вот навстречу Серый Волк с Иваном-царевичем выбежит... Или Баба-яга – верхом на помеле.
– Или Кащей Бессмертный, – смеялся Гронский. – У нас тут недалеко деревня Кащеево есть, там каждый второй колдун...
– Шутишь? Интересно, откуда такое название взялось?
– Старики сказывали, что тут в копани, старой шахте, нашли старые гигантские кости древних животных – то ли слона, то ли ещё кого-то... Так что кащеев у нас тут не водилось. Зато вот избушки на курьих ножках в лесу можно найти. Только к ним подходить не нужно и разговаривать тоже не следует...
– Это почему же?
– Потому что такая избушка – это домик мертвеца. Так некоторые карелы своих покойников хоронят – построят для них в чащобе леса гроб-домовину на высоких сваях – чтоб медведи и волки до мертвечины не добрались. А если потревожить покойников, то плохо будет...
– Это какой-то оксюморон – как можно потревожить покойников?..
– А вот ты послушай. Жила у карелов молодая девушка по имени Маланья. И как-то Маланья пошла в лес за грибами, и один односельчанин её убил – видимо, снасильничать хотел. Карелы похоронили её в такой лесной избушке, а на следующий день в её домовину забрался один беглый вор, который отрубил девушке левую руку. Зачем? Чтобы вытопить жир и сделать свечу, потому что, как оказалось, у воров есть такое поверье, что если с этой свечкой пойти в чужой дом, то никто и никогда вора не поймает. Да только из лесу этот вор не вышел – не отпустила его Маланья.
– Как это не отпустила?!
– Да вот так. Когда его нашли на дороге, вор словно высох весь – он умер от истощения, а его сапоги были истоптаны в труху, словно он шёл и шёл, пока не упал. А упал он в десяти шагах от деревенской околицы. И с тех пор в округе стали происходить странные вещи. Пойдёшь по какой-нибудь тропинки мимо Маланьиной «избушки» и непременно заблудишься.
– Где ж её могила находится? До жути любопытно посмотреть стало...
– Где-где... В лесу где-то. Никто не знает, где именно, потому что тот, кто знал, назад уже не пришёл.
– Неужели ты, современный образованный человек, веришь в эти мистические байки?
– Хочешь верь, хочешь не верь, а только однажды я поехал в Старое сельцо, это рядом, на лошади за 10 минут доехать можно. Решил с дороги свернуть и напрямки поехать, через ручей и берёзовую рощу. Еду и еду, уже часа два прошло, а роща-то всё никак не кончается. Уже вечереет, а у меня кошки на душе скребутся: ну всё, думаю, заблудился. Страшно стало. Бросил поводья, коню доверился. И он, представляешь, за минуту вынес меня обратно – к тому самому месту, где я с дороги свернул. Ну вот скажи, как можно в трёх соснах заблудиться?
– Вернее, в трёх березах... Кстати, а наша Егна скоро будет?
– Да уж давно должны были бы доехать, да вот только что-то эта дорога мне не знакома, – озирался Гронский. – Не было тут у нас этой дороги...
– Ты ещё скажи, что это нас твоя Маланья водит, – усмехнулся Билибин. – Пока ты в Петербурге учился, все дороги уже позабыл...
А сам почувствовал, как противными липкими мурашками покрылось всё тело. Да ещё и над лесом раздался волчий вой – и не сказочного, а самого настоящего лесного хищника, заставивший лошадей испуганно заржать. Да и встреча с тем сказочным оборотнем не сулила путникам ничего хорошего, припомнил некстати Билибин. Ведь тот Серый Волк, прежде чем служить Ивану-царевичу, сначала разорвал в клочья его лошадь, да и самого царевича чуть было не убил. Ох и непростые эти русские сказки!
Часа через два блужданий, когда вечерний туман уже стал укутывать низины с болотами, выехали к какой-то деревне. Оказалось, что к деревеньке Григорово, что стоит на старом почтовом тракте вдоль реки Званы. В честь этой реки и было названо поместье Гронского. Молодого барина признали, деревенский староста позвал в дом чаем угостить.
И тут на стене избы Билибин увидел закоптелые и грязные листки, прилепленные хлебным мякишем к стене. А на листках – диковинные картинки с изображением большого волка с царевичем на спине.
– Вот так знак! – удивился Билибин. Позже художник вспоминал, что именно тогда он впервые увидел русские печатные лубки – дешёвые картинки для обучения и развлечения крестьянских детей. И это открытие произвело на него самое неизгладимое впечатление. Он упросил хозяина продать ему эти грязные листки, положившие начало его огромной коллекции.
«Ни русского лубка, ни иконографии я тогда не знал, – много лет спустя писал художник. – Что же было у меня летом 1899 года в деревне Весьегонского уезда, когда я начинал свои сказки, какой багаж? Да ничего. Рисунки с деревенской натуры, людей, построек и предметов, книжка “Родная старина” Сиповского, взятая мною там же, из деревенской читальни. И вот с этим-то багажом я и пустился в своё дальнее плавание...»
* * *
Постепенно дремучая Весьегония стала открывать очарованному Билибину свою потаённую историю, связанную, как ни странно, и с его семейным родом.
Первые поселения на берегу реки Егницы появились ещё во времена Новгородской республики: новгородские купцы-ушкуйники открыли здесь богатейшие запасы болотной руды – самого простого и доступного в древности материала для изготовления железа.
Уже при московских государях эта местность стала именоваться Железным полем, а центром русской металлургии и оружейного дела в Русском государстве стала соседняя Устюжна, или Устюг-Железный. В городе в начале XVI века насчитывалось почти 80 кузниц (для сравнения: в Туле – 30, в Тихвине – всего 4. Но тут надо понимать, что все учтённые кузницы делали по заказам правительства первые ружья – «самопалы» – для стрельцов и пушки – пищали-«волконейки», а также отливали десятки тысяч чугунных ядер. А в посаде Устюжны жили сотни неучтённых железнодельцев – гвоздарей, котельников, сковородочников, замочников, которые делали «железо кричное и опарошное и прутовое и железа плужные и сохи и гвозди».
Множество кузниц располагалось и в Егне, стоявшей на старом тракте и связывавшей Устюжну с Мологой – древним купеческим городом, откуда товары шли по всей Волге.
В Смутное время на покорение Железного поля были брошены самые крупные польские силы – отряды полковника Микулая Косаковского.
В «Сказании о нашествии поляков на Устюжну Железопольскую» о тех страшных событиях говорится следующее: «И пошли к Устюжне с великим собранием и хвалились разорить до основания. Воевода же Андрей Петрович Ртищев и всяких чинов люди собрались в 1 100 человек, и пошли против них к Дектярке. И вот на них тут внезапно и со всех сторон напали литва и поляки и начали сечь, как траву или дрова».
Тогда устюжане стали готовиться к обороне города: «Устюженскии же люди начали делать острог около посаду, рвы копати... И пушки и пищали ковати, также и ядра, и пули...».
Ударными темпами вокруг Устюжны были возведены деревянно-земляные стены с башнями, и в феврале 1609 года город выдержал пять штурмов. Тогда разъярённый пан Косаковский приказал взять город в осаду, а всю округу предать огню и мечу – чтобы осаждённые горожане не смогли бы получать помощь и продовольствие извне. И поляки устроили на тверской земле настоящий геноцид, вырезав сотни деревень, от которых подчас не осталось ни следа, ни названия.
После Смутного времени Железное поле обезлюдело настолько, что для работы в кузницах да на шахтах-копанях пришлось завозить крестьян из других губерний России. Но окончательный удар по Устюжне нанесло открытие месторождений железной руды на Урале. Устюжна зачахла, и последние оружейники и пушкари уехали в Тулу – туда, где прапрадед Билибина построил свой литейный завод.
К концу XVII века в пустовавшую Весьегонию стали завозить карелов – после поражения России в очередной русско-шведской войне множество карелов решили покинуть родные места, спасаясь от шведских помещиков. Конечно, это сегодня кажется, что лучше шведского гражданства нет ничего на свете, но вот во времена короля Карла X Густава крестьяне-инородцы, да ещё иноверцы (карелы были православными), считались за рабочий скот. Власти Российской империи радушно приняли карелов и для проживания определили им четыре дворцовых (то есть принадлежащих лично царской семье) волости в Весьегонском уезде – Кестьму, Чамеровскую, Пятницкую и Бежецкую.
Понятно, что двести лет спустя от многих карельских колоний остались одни названия да родовые имена. Несмотря на замкнутую жизнь колонистов, беженцы не просто влились в русскую цивилизацию, но и обогатили русские обычаи и культуру новыми северными веяниями. И уже было невозможно точно сказать, что именно пошло от русских, а что - от карел.
Да и надо ли было это различать?
Об этой удивительной способности русской нации учиться у других, вбирая и усваивая все лучшие достижения чужих культур, писал и поэт Александр Блок:
Мы любим всё – и жар холодных чисел,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений...
А раз так, подумал Билибин, то почему бы и японской гравюре жанра «укие-э» не стать частью русской культуры?
* * *
В Весьегонии Билибин решил бросить вызов Васнецову: сделать свои иллюстрации к «Сказка об Иване-царевиче, Жар-птице и Сером Волке».
Он избрал самый трудный стиль работы – контурную линию он писал не пером и тушью, как это делали те же японцы, но тонкой колонковой кистью – по листу картона, расположенного на мольберте. Выписать прямую линию или ровный круг таким образом – очень трудная задача, требующая от художника немалых сил и твёрдости руки. И несколько лет спустя товарищи Билибина придумают ему новое уважительное прозвище «Иван – Железная Рука».
Первые рисунки привели Гронского в восторг: никогда ещё не видел подобной красоты!
Не откладывая дела в долгий ящик, он предложил тут же издать книжку – да хоть бы и за свой счёт!
– Сейчас всё русское в моде – ещё и заработаем на продаже!
Следом Билибин нарисовал иллюстрации и к «Царевне-Лягушке».
* * *
Осенью Билибин пришел в Экспедицию заготовления государственных бумаг, где в те годы располагалась лучшая в России типография. В то время управляющим ЭЗГБ был академик, физик, князь Борис Борисович Голицын. С момента прихода на эту должность он поставил перед собой сложную задачу: превратить Экспедицию в учреждение, «которое должно было служить примером подражания для всей бумажной и печатной промышленности России и, кроме того, способствовать культурно-эстетическому развитию народа, выпуская отпечатанные на хорошей бумаге художественно-иллюстрированные издания русских классиков и популярные сочинения по всем отраслям науки».
Князю Голицыну очень понравились рисунки Ивана Билибина к сказкам, и Экспедиция предложила художнику приобрести у него право на их издание. А вскоре Голицын и сам заказал художнику иллюстрации ещё к четырём народным сказкам.
В итоге в Экспедиции было издано шесть народных сказок – кроме сказок про Серого Волка и Царевну-Лягушку на свет появились: в 1902 году – «Перышко Финиста Ясна Сокола» и «Василиса Прекрасная», в 1903 – «Сестрица Аленушка и братец Иванушка» и «Марья Моревна».
* * *
Эти книжки стали настоящими бестселлерами, они открыли для широкой публики совершенно новый мир русского эпоса – яркий, сочный и солнечный, но одновременно и мрачный – с жутким Кащеем и Бабой-ягой, скрывающимися во тьме вековечного леса. Но – главное – это был совершенно прежде не виданный русский мир, от которого больше не пахло бабкиными сундуками, плесенью и нафталином.
А для самого Билибина разом открылись двери в «Мир искусства». Уже на второй выставке картин журнала «Мир искусства» было представлено десять иллюстраций Билибина к русским народным сказкам.
Сами книжки были восприняты на ура. Основатель общества «Мир искусства» Александр Бенуа писал: «Такой дрянью кормили русских детей в 1880–1890-х годах. Не потому ли и распространилась теперь порода людей до последней степени огрубелых... Хорошо изданные книги для детей – это могучее культурное средство, которое предназначено сыграть в русской образованности более благотворную роль, нежели мудрейшие государственные мероприятия и все потоки строго научных слов о воспитании».
* * *
Впрочем, нашлись у Билибина и недоброжелатели – и прежде всего в художественной среде, где его японский стиль – а ведь японских гравюр в России тогда никто и не видел! – презрительно назвали «проволокой». Дескать, не рисует, а из проволоки вяжет.
Художник Владимир Левитский – один из ближайших друзей Билибина – писал: «У нас в большой моде были большие холсты, которые серьёзно, вдумчиво, даже иногда мрачно, размазывались огромными кистями... И вот на этом фоне Билибин с аккуратнейшим лакированным ящичком, с маленькими тонкотёртыми тюбиками, со своими точёными рисунками и аккуратно крашенной живописью был удивительно ярко заметен и упорно не поддавался общему течению. Он определённо не любил “больших” живописцев и посмеивался над ними, а те, в свою очередь, скептически относились к его работам.
На его знаменитую “проволочную” линию гонений было очень много разнообразного характера и со стороны товарищей по учёбе, но он упорно стоял на своём и не сдавал позиций. Как только дело доходило до линии, то это был монолит, он весь напрягался, и видно было, что человек много думал об этом, вынашивал и что, в сущности, это вся его сила...
Вспомнил довольно курьёзную с ним стычку, окончившуюся чуть ли не потасовкой. Я нападал на его “проволоку”, он защищал, дело дошло до того, что на моё несдержанное замечание он вспылил, сжал кулаки и, заикаясь, выпалил мне:
– Хорошо, если Вы б-б-будете ставить свои вещи на выставку (на “Мир искусства”), то я голосую против Вас!
В пылу сражения, конечно, я парировал, что мне всё равно до “Мира искусства” и его линия для меня не существует. Хотя очевидно, что и очень даже признавал “Мир искусства”, да и работы Билибина».
* * *
Но самому художнику критика коллег была подчас безразлична. Иван – Железная Рука, сумевший, подобно сказочному Ивану-царевичу, ухватить свою Жар-птицу удачи за хвост, был слишком увлечён своим открытием России.
Два года подряд он приезжал на всё лето в Егны, но уже расширил маршруты прогулок. Он путешествовал по более отдалённым местам и поселениям, где воочию встречался с памятниками древнерусского зодчества – а их, надо сказать, в уезде было огромное количество: одних храмов и часовен более трёхсот, были и чудом сохранившиеся храмы допетровских времён, и памятники иной России.
В 1901 году он пишет письмо в Императорскую академию художеств, чтобы получить разрешение на беспрепятственный доступ к памятникам в разных губерниях.
«В апреле месяце я говорил как-то с г. Ректором Академии относительно того, что мне было бы очень полезно получить от Академии такую бумагу, по которой местные власти северных губерний (Тверской, Новгородской, Олонецкой, Вологодской, Архангельской, а также Ярославской) давали бы мне беспрепятственный доступ к осмотру разных древностей, раскиданных по указанным губерниям, г. Ректор ответил мне, что такая бумага могла, может быть, беспрепятственно, но и даже очень охотно выдана Академией... Вольнослушатель мастерской профессора Репина И. Билибин».
Первую научную экспедицию на Русский Север он совершает год спустя, когда в Русском музее императора Александра III (ныне Русский музей) была организована экспедиция для пополнения экспонатов этнографического отдела. Билибин, включённый в её состав на правах комиссионера, отправился в Вологодскую губернию – на Русский Север, который стал для него откровением, некой северной Атлантидой.
«Я нашёл тот источник, который был мне нужен и любим и с которым я не расстанусь до самой своей смерти», – писал он Гронскому.
Продолжение следует