1917 год обещал принести Ивану Билибину только хорошие новости. Накануне – в марте 1916 года – Иван Яковлевич был избран председателем возрождённого художественного общества «Мир искусства» и стал с энтузиазмом готовить новую выставку картин, равной которой ни по широте охвата, ни по глубине тем в России ещё не было.
В самом начале 1917 года он был представлен к званию академика Императорской Академии художеств – и это было признание не столько его художественных талантов, сколько его исследовательских работ. За минувшие полтора десятилетия он объездил весь Русский Север, сфотографировал тысячи позабытых церквей, стал крупнейшим в стране специалистом в области русского деревянного зодчества, русской традиционной вышивки и национального костюма.
Даже Февральскую революцию 1917 года Иван Яковлевич, как и многие представители прогрессивной либеральной интеллигенции, встретил с большой радостью – дескать, голубчики, ну какое может быть самодержавное правление в наш просвещённый век?! Пора, давно пора выкинуть все эти феодальные пережитки на свалку истории. Более того, Билибин по заказу князя Львова, первого главы Временного правительства, даже нарисовал герб новой свободной России – «республиканского» двуглавого орла без имперских регалий и корон, которого стали печатать на новых деньгах – «керенках» – до самого октября 1917-го.
Также Билибин вошёл в особое совещание по делам искусств и в Комиссию по охране памятников искусства и старины.
А затем – словно по какому-то закону подлости – все планы разом рухнули из-за перипетий в личной жизни.
* * *
Со своей первой женой, англичанкой Марией Чемберс, Иван Билибин познакомился во время учёбы в рисовальной школе Тенишевской. Они поженились в 1902-м, через год у них родился сын Александр, ещё через пять лет – сын Иван. Билибин много работал как театральный художник, а в богемной среде пьют много и ежедневно. Запил и Билибин, имевший от природы склонность к алкоголизму: он часто повторял, что его дед был «потомственным почётным алкоголиком».
По причине пьянства Билибина в 1911 году их брак распался. Вскоре Мария вместе с сыновьями уехала в Швейцарию, потом в Англию. Старший сын Билибина Александр впоследствии стал художником, младший Иван – известным в Британии журналистом.
Уже в 1912 году Билибин закрутил новый роман: его гражданской женой стала ирландская студентка Рене О`Коннель, которая была его ученицей в рисовальной школе. Их брак продолжался 5 лет, в течение которых Рене часто порывалась уйти от Билибина, часто пускавшегося во все тяжкие на ниве алкоголизма. Однажды она даже уговорила Билибина дать ей клятву не пить в течение года. Но не прошло и недели, как художник снова запил. И Рене ушла.
Тогда Билибин решил бросить все дела и уехать в Крым, где у него был домик в дачном кооперативе столичной интеллигенции Батилиман – недалеко от бухты Балаклава и Севастополя.
На юге он пил местное вино, гулял с рыбаками и много писал – в основном пейзажи и натюрморты.
* * *
В Крыму художник и встретил новости о большевистском перевороте в Петрограде.
Следующие три месяца, когда власть на полуострове захватили революционные отряды матросов Черноморского флота (только в Севастополе на кораблях и в крепости находилось более 40 тысяч моряков, попавших под влияние большевистских агитаторов), вошли в историю России как одна из самых страшных страниц по жестокости и разгулу террора. Обезумевшие от дешёвого кокаина и вседозволенности матросы выслеживали и убивали флотских офицеров, трупы просто бросали в море... Охотились на священников… Например, настоятеля военной Свято-Митрофаниевской церкви на Корабельной стороне отца Афанасия (Чефранова), пытавшегося остановит насилие, пьяные матросы закололи штыками прямо в алтаре. Его тело матросня поволокла к берегу и бросила в море.
Чудом переживший расправу лейтенант А.Ф. Ульянов писал позднее: «Никто не думал, что, живя в Севастополе, мы находимся в клетке с кровожадными зверями… Мы не могли себе представить того кошмара, какой был в Севастополе».
Однако, как свидетельствовал писатель Евгений Чириков, сосед Билибина по даче, все эти ужасы террора каким-то чудом обошли Батилиман стороной: может быть, просто потому, что здесь не было никаких дворцов, роскошных вилл и богатых особняков и матросам было просто лень тратить силы и время на «профессорский уголок».
«Здесь, в глухом уголке Крыма, было так удивительно спокойно, что всё лично пережитое и всё, что творилось во всей стране, представлялось теперь страшным сном, – писал Евгений Чириков. – Казалось, что, как и в далекие старые годы, здесь всё ещё течёт мирное, беспечно-ленивое время, что не было никакой всемирной войны, не было страшной гражданской бойни с её ужасами и кошмарами. Не стреляли, не кричали, не плакали, не расстреливали. Совсем не было видно людей... Какое это счастье жить в уединённом белом домике с колоннами и видеть, слышать и говорить только с близкими людьми!.. И никого не бояться!».
Лишь однажды, как писала баронесса Людмила Врангель, революционные события коснулись Батилимана. Однажды, сидя на пустынном пляже, она увидела, как к берегу подплыла лодка с мужчиной и женщиной. Мужчина, «тёмный и грубый, с татуированными руками», спросил у неё: «Где здесь, гражданка, поесть можно?». Она ответила, что, кроме молока, ничего нет. Матрос направился к дому Билибина. Людмила Сергеевна видела, как Иван Яковлевич отвёл матроса на дачу писателя Чирикова, где, по словам Билибина, он занимал их забавными морскими рассказами. Когда начало смеркаться, послышался свист из лодки. Услышав его, моряк, не попрощавшись с гостеприимными хозяевами, бросился к берегу, сбросил свои чувяки и босой добрался до лодки, которая вскоре скрылась в темноте за мысом Айя. Возвратившись на свою дачу, Иван Яковлевич с удивлением увидел картину полного разгрома: его серебряные канделябры XVII века, его костюмы и другие вещи исчезли вместе со спутницей матроса.
Иван Яковлевич был в отчаянии и отправился в Севастополь с жалобой на грабёж. Вернулся из города в самом подавленном настроении: он и представить себе не мог, что творится в стране.
В 1918 году всеобщая разруха коснулась и «профессорского уголка». «Приходилось по очереди всем жителям ходить с осликом по крутой дороге в соседнюю Байдарскую долину за провизией, – писала Людмила Евгеньевна Чирикова. – Кроме рыбы, что мы покупали у рыбаков, всё уже выдавали по карточкам, включая керосин. Для экономии по вечерам мы собирались все в одном месте и зажигали одну общую лампу. Дамы могли рукодельничать, художники рисовать и, главное, могли что-нибудь читать вслух...»
* * *
В 1918 году Иван Билибин уезжает из Крыма на «материк». Дорога на Петроград была перерезана красными, и художник осел в Ростове, где он становится сотрудником ОСВАГ – Осведомительного Агентства Добровольческой армии и Вооружённых сил Юга России (ВСЮР). Слово «осведомительное» здесь употребляется не в сексотско-спецслужбистской коннотации, а в его первоначальном смысле, то есть это информационное агентство.
Масштаб деятельности ОСВАГ поражал воображение. В центральном аппарате агентства, который находился в Ростове на улице Садовой, дом 60, работало 255 человек. Также был развернут филиал в Харькове, десятки пунктов в войсках, специальные отделения на местах, – словом, общая численность сотрудников ОСВАГа составляла, по разным данным, от 8,5 тысячи до 10 тысяч человек. Это была серьёзная пропагандистская машина.
ОСВАГ издавал ряд газет: «Великая Россия», «Народная газета», «Жизнь», литературно-художественный журнал «Орфей». Также агентство содержало несколько радиостанций, ряд библиотек и театров. Для освещения текущих событий на фронте и в тылу проводилась фото- и киносъёмка. Специально для армейских пропагандистов и агитаторов ежедневно выходили «географические карты страны, на которых цветом отмечались все важные события, имевшие отношение к политической и экономической ситуации (транспорт, крестьянские бунты, антиправительственная или антисемитская агитация и т. д.), что позволяло быстро ориентироваться на местности и, главное, показывало явную взаимосвязь между отдельными политическими, экономическими и социальными факторами». И не вина осваговцев, что генералы не знали, что делать с подобной ценной информацией.
Как вспоминал Борис Энгельгардт, который с марта 1919 года был помощником управляющего отделом пропаганды при Главнокомандующем ВСЮР, «по прибытии в министерство карты сразу складывались в соответствующую папку и отправлялись в архив; ни один министр, ни один чиновник не утруждал себя их изучением...».
Так что наиболее эффективным в структуре ОСВАГа был отдел пропаганды, отвечавший за выпуск листовок и плакатов. Здесь работали яркие личности и известные творческие люди: драматург Илья Сургучёв, автор некогда гремевшей пьесы «Осенние скрипки»; поэт-символист Сергей Соколов-Кречетов, редактировавший литературно-художественный журнал «Орфей»; писатели Илья Эренбург, Самуил Маршак, Евгений Чириков; актёр Всеволод Блюменталь-Тамарин, художники-«мирискуссники» Иван Билибин и Евгений Лансере.
* * *
Впрочем, даже самые именитые и талантливые художники не могли бы исправить безнадёжного положения белых. Борис Энгельгардт писал, что определяющим фактором неудач ОСВАГа стало то, что само главное командование Добровольческой армии не нашло тех идей, которые могли бы встретить отклик в широких массах населения:
– Четко и ясно объявить свою программу главное командование не решалось, потому что элементы, составлявшие его опору, были чрезвычайно разнообразны, а вследствие этого в пропаганде получались недомолвки и неясности, которые каждый имел возможность толковать по-своему. Короче говоря, неудача пропаганды белых заключалась не в том, как она ведётся, а в том, что она несла с собой...
И подчас пропаганда белых несла такое, что даже завиральные утопические идеи большевиков казались образцом рационального мышления.
Драматург Владимир Амфитеатров-Кадашев вспоминал, что работа самого ОСВАГа была построена на принципах «тейлоризма» – так именовалась популярная в начале ХХ века теория «капиталистического тоталитаризма», разработанная американским инженером Фредериком Тейлором.
«Внешне эта система выражается в следующем:
1) У дверей каждого отделения повешен... семафор. Когда в комнату входит “циркулятор” (то есть, попросту, мальчишка-курьер) с бумагами для подписи, семафор опускается, и больше ни одной бумаги поступить в отделение не может, пока, подписанные, они не будут вручены “циркулятору” для дальнейшего следования. Тогда семафор поднимается: путь для бумаг свободен. “Циркулятор” же во время пребывания бумаг в соответствующем отделении отлучаться не имеет права, но должен сидеть под семафором на особой табуретке, украшенной надписью: “Стул циркулятора”. Дать циркулятору рубль и сказать ему: “Петя, сбегай мне пока что за папиросами”, – преступление, равное оскорблению величества. В отделениях, которые далеки от Чахотина (директора ОСВАГ. – Авт.), эта чушь, конечно, не соблюдается, и применение у семафоров одно: ремингтонные девчонки, когда им скучно, забавляются тем, что поднимают и опускают его. Но поближе к Чахотину всё это соблюдается и задерживает бумаги невероятно.
2) Все барышни (во избежание докладов) носят на груди разноцветные билетики, смотря по чину: имеющие право входа к начальнику – синий, к помощнику – красный и т. д. Эти нагрудные знаки ещё понятны, но вот что составляет тайну более глубокую, чем учение гностиков: каждый, явившийся с докладом к высшему, вручает ему картонный билет соответствующего цвета, в обмен на который начальник выдаёт из стоящей перед ним коробки со множеством разноцветных билетов другой кусок картона. Всё это вносит путаницу и вызывает смех и раздражение против Чахотина: его сильно недолюбливают, хотя он, необычайно вежливый, культурный, скромный и симпатичный своим болезненным и каким-то робким видом, безусловно, нелюбви не заслуживает. Но хорошие его качества видны лишь самым близким к нему людям, а большинство видит чепуху “тейлоризации” и смеётся. Парамонов, как практик и деловик, его просто не выносит. Между ними идёт ожесточённая борьба...»
* * *
Возможно, именно этими бюрократическим распрями и объясняется низкая плодовитость Билибина: за всё время работы в ОСВАГ он выпустил несколько плакатов, оформил табель-календарь на 1918 год.
Самый известный его плакат – «О том, как немцы большевика на Россию выпускали».
Плакат, мягко говоря, производит странное впечатление. Хотя сам рисунок Ивана Яковлевича был датирован 1917 годом, в печать он был запущен в 1919 году, то есть уже после окончания Первой мировой войны, когда от немецких оккупационных частей в России и след простыл.
Возможно, командование ВСЮР по-прежнему считало Германию врагом, но вот в общественном сознании немцы уже воспринимались как спасители от большевиков, революционной матросни и банд украинских националистов. Именно германские войска весной 1918 годы вышибли большевиков не только с Украины, но и из Крыма.
Василий Шульгин – главный редактор газеты «Киевлянин» и один из самых убежденных русских монархистов начала XX века – писал: «Социалисты воображали, что так называемая контрреволюция прейдёт от рахитичных русских капиталистов или от мечтательных русских помещиков, подаривших миру Льва Толстого – гениального Манилова. Во имя этой несуществующей контрреволюции они расстреливали и уничтожали тот небольшой культурный класс, который в России единственно был носителем национальной гордости и готов был подвергнуться всем экспериментам “социализма”, лишь бы сохранить независимою свою родину. Задача блестяще удалась. Людей, любивших своё отечество, смяли и растоптали из страха перед “ней”. Но когда это было сделано, “буржуи” уничтожены, тогда-то и пришла “она”… Контрреволюция пришла в образе немецких офицеров и солдат, занявших Россию... Ибо что такое контрреволюция в глазах безмозглых митрофанушек социализма? Контрреволюция – это порядок, это крепкая власть, это конец безделью, болтовне, конец надругательствам и насилиям над беззащитными и слабыми. Так вот, поздравляем вас, господа революционеры!.. Немцы принесли этот порядок на своих штыках… и прежде всего – приводя в действие железные дороги, приказывая вымыть и вымести дочиста наш несчастный Киевский вокзал, эту эмблему современной культуры, которую вы столько времени пакостили во славу демократических принципов. Ах, господа, вы не хотели отдавать чести русским офицерам…. А теперь с какой готовностью вы отдаёте эту “честь” немецким! Почему? Да потому, что они избавили вас от самих себя, что они спасают вашу собственную безумную жизнь, потому, что в звериной ненависти, вами овладевшей, вы перегрызли бы горло друг другу! И вы глубоко благодарны пинку немецкого приклада, который привёл вас в чувство...»
* * *
Словом, нет ничего удивительного, что генерал Врангель, сменивший в марте 1920 года генерала Деникина на посту главнокомандующего ВСЮР, первым делом приказал закрыть ОСВАГ.
Но ещё раньше Билибин, понимая, насколько безнадёжно положение Белой армии, принял решение покинуть страну. Вместе с ним ехали дочери его друга писателя Леонида Чирикова – Людмила и Валентина Чириковы, которые из-за эпидемии сыпного тифа застряли в госпитале в Новороссийске. Билибин стал не просто другом девушкам, но их верным ангелом-хранителем, который смог вытащить их из тифозного барака, вылечить да ещё и достать пропуска на пароход «Саратов» – единственное судно, выделенное союзниками-англичанами для эвакуации гражданских из Новороссийска.
Валентина Чирикова вспоминала:
– Ехали мы в полутёмном трюме, в тесноте и духоте. Беженцы спали на полу, сбиваясь семейными кучками. Безостановочно стоял крик и плач детей. Большинство пассажиров – народ совершенно неимущий, главным образом семьи военных. Были и одинокие их жены, глубоко волновавшиеся за судьбы своих мужей. Одна из них каждую ночь поднималась на пустынную палубу и, стоя на коленях, часами горячо молилась. Были и купеческие семьи, захоронившие своё серебро и золото в разных уголках русской земли. Теперь удручённые старики уже почти ничего при себе не имели, кроме своих великовозрастных Нюр, Маш и Кать да иконы Спасителя в барахлишке. Но были, как редкость, и столичные барыни, потерявшие почву под ногами, но не потерявшие своих привычек. Одна из них, за неимением горничной, превратила в таковую свою семилетнюю дочь и всё время заставляла её себе прислуживать. Вот такая же, очевидно, барыня потом застрелилась в Югославии, оставив в полном сиротстве свою девочку и записку, что она не может жить без красоты...
* * *
13 марта 1920 года «Саратов» встал на рейд в египетском порту Александрия, где был открыт карантинный лагерь для русских беженцев.
«В лагере мы застали несколько сот человек совершенно нищего и в большинстве случаев нравственно деморализованного русского офицерства, – писала Валентина Чирикова. – Все беженцы жили в маленьких палатках по два-три человека. В палатках не было ни столов, ни табуреток. Сидели на койках и ставили фанерные ящики, за которыми обедали, получив в очереди миску плохого супа и чего-нибудь на второе. Стирали бельё без мыла в умывальнях лагеря и тут же, высушив его на песке, снова на себя надевали... Ивана Яковлевича очень удручала лагерная жизнь, и он всё время ругал эту неожиданную для нас тюрьму, где “можно только выть, как шакалы, с тоски”»...
После нескольких недель лагеря англичане стали выдавать русским отпуска. Билибин сразу же бросился в Каир, быстро завязав нужные знакомства с бывшими российскими дипломатами, решившими не возвращаться на родину. Они и познакомили Ивана Яковлевича с его первыми местными заказчиками, греческими магнатами, владевшими в Египте сахарными плантациями.
Вскоре у Билибина появились деньги. Он с девочками покинул лагерь, снял на улице Антикхании в самом центре Каира просторную мастерскую с двумя жилыми комнатами и садом с финиковыми пальмами, платанами и розами.
И мастерская Билибина тут же стала местом встреч русской интеллигенции.
«Билибин взял напрокат пианино, и в Антикхании появилась музыка. По вечерам собирались небольшой группой. Приходила М.В. Степанова, вдова бывшего члена Государственной думы, наш старший друг и заботливая “африканская мама”, неизменная соучастница нашего отдыха, бесед и экскурсий. Иван Яковлевич, слегка ревновал нас к ней, не желая уступать ей права опекунства над нами и своего авторитета старшего в нашей компании... Дружно импровизировался на примусе общий ужин, ставилось большое блюдо свежих темно-красных фиников и местных фруктов, очень нежных и потому невывозимых и неизвестных в Европе: манго – по вкусу смесь мандарина с бананом, и гаяфа – смесь клубники с грушей. В то время как местные жители охлаждались напитками со льдом и мороженым, в Антикхании без конца пили чай, утирая обильный пот, как на Волге... Когда спадал зной, все отправлялись на Нил, брали большую лодку с огромным парусом и, растянувшись, как на летящей птице, отдыхали от тяжёлого дня или же ездили на верблюдах по зыбучим пескам, а потом до темноты оставались в пустыне лежать и беседовать около сфинксов».
* * *
В Каире Ивана Билибина разыскала его бывшая ученица художница Александра Щекатихина-Потоцкая, овдовевшая в 1920 году. В октябре 1922 года Шурочка написала бывшему преподавателю проникновенное и искреннее письмо, в котором рассказала о смерти супруга и об условиях, в которых ей приходится жить в Петрограде со своим семилетним сыном (о жизни поэтов и художников в послереволюционном Петрограде Осип Мандельштам писал так: «Мы жили в убогой роскоши Дома искусств, в Елисеевском доме…поэты, художники, учёные, странной семьёй, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные»).
Художник тут же отправил в ответ телеграмму: «Будьте моей женой, жду ответа».
А через два или три дня получил ответ: «Согласна при условии не разлучаться с сыном».
Шурочка Щекатихина, которую в среде художников называли «рязанская пуговка», приехала в Санкт-Петербург в 16 лет. Она училась у Билибина, Николая Рериха, а после революции Шурочка стала художником-керамистом на Государственном фарфоровом заводе, рисовала «агитационный фарфор». Выехать за границу было непросто, но деятельная «пуговка» нашла способ оформить командировку в Германию от своего фарфорового завода.
К февралю 1923 года она вместе с сыном Мстиславом добралась до Египта. В Каире Шурочка сразу включилась в работу, продолжая получать заказы из СССР на роспись сервизов и блюд, регулярно участвовала в выставках.
* * *
Именно по настоянию Шурочки в 1925 году Билибин с семьёй перебрался в Париж. Шурочка получила заказ на роспись сервиза от семейства Ротшильд, а Иван Яковлевич стал сотрудничать с русскими театрами и с Театром Елисейских Полей. Вскоре Билибины смогли позволить себе купить и участок земли в местечке Ла Фавьер на юге Франции, где были загородные дома его прежних соседей по Батилиману – баронесссы Врангель и политика Павла Милюкова.
Советский дипломат Иван Мозалевский вспоминал: «В первый год своей парижской жизни Билибин не думал вовсе о каком-либо заработке. Во-первых, в банке ещё лежали в изрядном количестве египетские фунты, а во-вторых, он занялся творчеством вне всяких финансовых расчётов и, надо признаться, создал немало прекрасных произведений графического искусства. Но то ли по незнанию парижской жизни, то ли по какому-то легкомыслию (присущему, каюсь, и мне!) он надеялся, что участие его во французских салонах и на предполагавшихся русских выставках даст ему некоторую известность, скажем, славу, и приведёт к нему в мастерскую заказчиков и почитателей его таланта (а с ними заодно и покупателей-меценатов). На деле же, несмотря на растущие знакомства и связи во французских и русских художественных кругах, на упрочившуюся славу среди эмигрантских деятелей культуры и искусства – писателей, учёных, художников, музыкантов, и артистов, – фунты в банке таяли, а заказы и покупки не появлялись в количестве, хотя бы компенсирующем это таяние. Дефицит увеличивался с каждым месяцем. Иван Яковлевич стал тревожиться за свою и своей семьи судьбу. Подчас у нас с ним бывали длительные собеседования на эту тему, и он с досадой говорил, что все это – и огромное ателье, и журфиксы с вином, чаепитием, печеньем и апельсинами – ничего, кроме расходов, не дают, и он уже жалеет, что дал себя уговорить переехать в Париж. И всегда при этом он с досадой произносил: “Эт-то в-се Шу-шурочка – в Па-париж д-да в П-париж!”».
* * *
Последней каплей, переполнившей чашу терпения художника, стала размолвка с французским издательством, для которого Иван Яковлевич иллюстрировал арабские сказки. Издатель заявил, что больше не хочет публиковать рисунки с трудной для французского уха фамилией Вilibine, и предложил взять себе французский псевдоним – ну хотя бы Durand или Dupont.
– Я не хочу быть ни Dupont, ни Durand – я родился Билибиным и умру Билибиным! – кипятился художник. – Если господам французам трудно принимать моё имя, я лучше брошу этот Париж и вернусь в Россию!
Впрочем, была ещё одна причина, почему Иван Яковлевич рвался на родину. Он знал, что в то самое время, когда он томился в трюме переполненного теплохода «Саратов», в Петрограде от голода умерла его мать Варвара Александровна Билибина. В 1934 году умер и его брат Александр Яковлевич.
Билибин испугался, что он точно так же умрёт в одиночестве, не увидев могилы родителей и брата.
* * *
Художник начал переговоры с Советским посольством о своём возвращении.
При содействии парижского посла Владимира Потёмкина Билибин начал работать над панно «Микула Селянинович». Эта масштабная картина с изображением былинного богатыря должна была украсить парадную лестницу в роскошном особняке Hotel d'Estrees, построенном в XVIII веке королевским архитектором Робертом де Котте для вдовы маршала д’Эстрэ, что на улице Гренель фешенебельного квартала Сен-Жермен.
Микула Селянинович – это богатырь-пахарь, один из наиболее знаменитых старших богатырей былин Новгородского цикла. Согласно текстам былин, он пахал такою тяжёлою сохой, что её не могла вытянуть из земли вся дружина проезжавшего мимо киевского князя Вольги Всеславича – младшего богатыря, а он, Микула, «брал соху одной рукой и кидал за ракитов куст». В итоге Микула и Вольга, объединившись, наводят порядок в городах, жители которых промышляли грабежами и воровством.
То есть идеологический посыл композиции был предельно ясен: народ и партия (армия, власть etc.) едины и вместе начинают наводить порядок после революционных потрясений. И не просто советский народ, а именно русский народ, которого все предыдущие годы советской власти неустанно шельмовали за «великорусский шовинизм» и за «тюрьму народов»!
И вот этот абсолютно контрреволюционная картина, написанная художником-эмигрантом из бывших осваговцев – да-да! тем самым белогвардейцем и русским националистом Билибиным! – в духе византийских храмовых фресок появляется у рабочего кабинета посла СССР.
А на дворе, напомним, 1934 год. В мире бушует финансовый кризис и Великая депрессия, в Германии уже пришли к власти фашисты, а в Париже свои французские фашисты устроили «путч 6 февраля», в республике царила полная неразбериха и анархия, а между тем государственные перевороты шли по всей Европе. И тут советское правительство демонстрирует – в полном соответствии с теорией «смены вех» – знак, что Советская Россия берет курс на нормальность, на адекватность и преемственность внешней политики.
Конечно, посол Владимир Потёмкин никогда бы не стал делать подобных символических заявлений от себя лично.
Но тут стоит уточнить, что в МИДе Потёмкин считался человеком Сталина: с будущим «вождём народов» они познакомились ещё в годы Гражданской войны. Потёмкин был начальником политотдела Южного фронта (а Сталин был членом Реввоенсовета этого фронта).
Так что, по сути, через панно Билибина Кремль послал сигнал о смене курса и готовности Советов договариваться с прежними союзниками.
Этот сигнал предназначался прежде всего министру иностранных дел Франции Жан-Луи Барту, который вскоре выступил с инициативой заключения антигерманского Франко-советского пакта о взаимопомощи, который знаменовал существенный сдвиг в советской политике от позиции противодействия Версальскому договору к более прозападной политике.
Опасаясь возрождения индустриальной мощи Германии и не доверяя Британии, политика «равновесия сил» которой всегда опиралась на игру на франко-германских противоречиях, Барту решил сблизиться с СССР. Также он предложил заключить Восточный пакт – договор коллективной безопасности (этот пакт, способный сдержать завоевательные аппетиты нацистов, так и не был заключён. – Авт.).
К сожалению, Барту был застрелен осенью того же 1934 года, а сменивший его на посту главы МИДа Пьер Лаваль считал, что заключение франко-советского договора нужно Парижу только лишь для того, чтобы заставить Германию договариваться на более выгодных для Франции условиях.
– Я подписываю пакт с русскими только для того, чтобы иметь больше преимуществ, когда я буду договариваться с Берлином! – заявлял Лаваль парижским газетам.
В итоге франко-советский пакт остался ничего не значящей бумажкой, которая окончательно обесценилась в день Мюнхенского сговора, открывшему Гитлеру дорогу на Восток.
Сам же Владимир Потёмкин благополучно пережил всю эпоху «Большого террора», дослужившись до поста первого заместителя народного комиссара иностранных дел СССР, а в 1940 году он был назначен народным комиссаром просвещения РСФСР. Похоронен у Кремлёвской стены.
* * *
В 1935 году Ивану Билибину в знак благодарности за работу в посольстве выдали новенький советский паспорт. Его работа в ОСВАГ была забыта. Впрочем, он был далеко не первым осваговцем, кто получил прощение от большевиков. Уже вернулся в Москву Евгений Лансере, а Илья Эренбург писал для «Правды» репортажи из Парижа. Даже бывший шеф ОСВАГ Чахотин – и тот получил советский паспорт!
Билибиных хорошо приняли, дали квартиру в Ленинграде – на Гулярной улице (ныне это улица Лизы Чайкиной). Иван Яковлевич стал профессором графической мастерской при Академии, оформил «Сказку о царе Салтане» для Кировского театра, сделал иллюстрации к этой сказке и к «Песне о купце Калашникове» для издательства, был привлечён к декоративным работам для Дворца Советов в Москве.
Но главным делом его жизни стало оформление книги «Слово о стольном Киеве и русских богатырях» – сборника русских былин, составленного этнографом Николаем Водовозовым.
Над иллюстрациями к былинам художник работал более двух лет – до последних дней жизни, стараясь написать наиболее достоверные портреты героев русского эпоса. «Ведь если художественное произведение выйдет хорошо, то оно и убеждает, и зритель в него верит, – писал художник Николаю Водовозову, доказывая ему важность визуального восприятия всех деталей народного быта. – Между прочим, народные картинки XVIII века одевали богатырей в камзолы и треуголки!».
Работу над собранием былин Иван Билибин продолжил и в блокадном Ленинграде, откуда он наотрез отказался эвакуироваться:
– Из осаждённой крепости не бегут – её защищают!
Зимой 1941 года дом Билибиных на Гулярной улице был разрушен прямым попаданием немецкой авиабомбы. Шурочка и Иван Яковлевич выжили, но были вынуждены переселиться в общежитие Академии художеств.
* * *
Искусствовед Иосиф Анатольевич Бродский оставил воспоминания, как жилось художнику в голодном и холодном городе.
«После начала войны я стал чаще встречаться с Иваном Яковлевичем, так как некоторое время мы жили рядом в подвале Академии, где размещалось наше бомбоубежище. Билибин с женой Александрой Васильевной Щекатихиной поселился в профессорском общежитии, в большом сводчатом помещении, которое мы называли “профессорским дотом”. Напротив, в маленьком отсеке, жили я и Александр Израилевич Сегал, тогда исполнявший обязанности директора института.
Теперь чёрные глаза Ивана Яковлевича как-то особенно выделялись на осунувшемся, потемневшем и всегда грустном лице. Он по-прежнему следил за собой; одетый в ватник, неизменно был “при галстуке”.
– Это нужно, уверяю вас, это помогает, – шутя говорил он.
Вспоминаю “чаепитие” с Билибиным у меня дома, на Литейном дворе Академии. Как-то я сказал Ивану Яковлевичу, что, уходя в народное ополчение, я решил не уносить вещи из своей квартиры в здание Академии, как это сделали многие сотрудники. Мне хотелось, чтобы дома всё оставалось по-прежнему, как в мирное время. Картины, книги и даже ковёр на полу должны были ждать моего возвращения.
– И книги? – спросил удивлённо Билибин. – Тогда пригласите меня в гости. Соскучился по книгам.
Я сказал, что в моей небольшой коллекции есть его театральный эскиз, костюм для танца “Смерть”. Он захотел его посмотреть.
– Пойдёмте-пойдёмте... Этого нельзя откладывать.
Мы оделись теплей и пошли на Литейный двор. Я долго не мог открыть примёрзшую парадную дверь, но потом какая-то девушка, боец противовоздушной охраны, принесла лом и помогла войти в квартиру. Там всё было на месте, как в мирные дни, но все вещи, стол, кресла, картины были покрыты серебряным инеем. Мы сели на диван. Со стен смотрели на нас картины Серебряковой, Жуковского, Степанова, Бродского, Туржанского, Рериха, акварели Бенуа, Добужинского, Остроумовой-Лебедевой. Было очень тихо. За окном виделся мёртвый безлюдный двор, разбитая крыша студенческого общежития. Светило яркое холодное зимнее солнце.
– Вам не кажется, что во всём этом есть что-то неправдоподобное, какая-то фантасмагория? Мы с вами пришли в прошлое. Здесь мои друзья- художники, мои картины и даже мебель... моя! Оказывается, это возможно, заморозить жизнь. . . А вот удастся ли её воскресить!
Мы пошли на кухню. Окно там было открыто настежь, стекла выбиты воздушной волной. Весь пол замело сухим снегом. Иван Яковлевич посоветовал мне закрыть окно кухонным шкафом.
– Хотя от этого теплей не будет, – буркнул он.
Отодвинув шкаф, я увидел лежащий на полу окаменелый заплесневевший тульский пряник.
Это была счастливая находка.
Мы стали растирать пряник снегом. На плите, в кастрюле, на ее дне лежала ледяная чушка замерзшей воды. Я растопил плиту, набросав в нее обломки стульев, газеты, куски паркета, и разогрел чай. Пили мы в комнате, не снимая пальто, в шапках, замотанные шарфами. Началась воздушная тревога. “Граждане, спуститесь в бомбоубежище!”
– К чёрту бомбоубежище, никуда не пойдём! Нельзя же отказываться от чая с пряником...
И мы стали мирно чаёвничать.
– А вы знаете, я ведь крупный специалист по пряникам. Специально изучал это искусство. Фигурные пряники были на Руси уже в двенадцатом веке. Они считались чем-то вроде лекарства, так как имели магическое значение. Тот, например, кто хотел стать сильным и храбрым, съедал пряник с изображением льва или барса. Это шло от язычества, ритуальных приношений. Пряник мог быть визитной карточкой и даже письмом с объяснением в любви. Помню пряничные доски с надписями: “Не забуду вовек”, “Дружба – любовь”. . . А что же изображено на нашем прянике? Кажется, это солнце. . . Это хорошо, что солнце... А вот вы, наверное, не знаете, что петербургские пекари выпекали тульские пряники и ставили на них мои инициалы: “И.Б.”. Приписывали, так сказать, мне авторство. И, что интересно, мои друзья узнавали мой “почерк”. Александр Бенуа похвалил рисунок и уверял, что он очень... вкусный...
– Сознайтесь, рисунок всё-таки сделали вы? – сказал я. – Это была ваша халтура... для хлеба...
– Нет, я зарабатывал в те годы отлично, хотя деньги в кармане не залёживались... А меткое же это слово – хал-ту-ра. А? Что-то очень хамоватое и легковесное. Абсолютно противопоказанное культуре. Помню, Куприн очень оценил это словечко...
* * *
До самого последнего часа художник работал над портретом киевского богатыря Дюка Степановича. Чувствуя, что силы покидают его, Билибин поставил вверху на полях листа небольшой крестик и прикрыл его кнопкой.
Сохранилось и его последнее письмо в дирекцию Всероссийской Академии художеств: «Работа продолжается... Книга должна выйти, когда наступит победоносный мир. Книга о нашем эпическом и героическом прошлом...»
О смерти Ивана Билибина от истощения сообщил полковник Василий Цветков, известный ленинградский коллекционер: «Придя к Билибину 6-го февраля, я увидел его лежащим на кровати. Встретил он меня приветливо, тепло. Я ему принёс кое-что закусить и немного вина и хотел положить на тумбочку. Но он мне сказал, что у него всё есть, есть даже бутылка портвейна, но вот отсутствует аппетит и что-то сильно сохнет во рту. Со мной был Павел Александрович Шиллинговский. Мы помогли ему подняться с постели, и он с нами поговорил, но его сильно клонило ко сну. Напрягая силы, Иван Яковлевич старался расспросить меня о военной обстановке. Перед моим уходом он сказал, что обязательно придёт ко мне, как было условлено, – 9-го февраля, надеясь, что его состояние улучшится. 8-го февраля мне позвонили из Академии художеств: “Иван Яковлевич скончался…”».
Иван Яковлевич Билибин был похоронен без гроба, в братской могиле профессоров Академии художеств возле Смоленского кладбища.
* * *
Его жена Александра Щекатихина с сыном Мстиславом благодаря своевременной госпитализации выжили. «Пуговка» и после войны продолжила расписывать керамику: в 1955 году в СССР прошла её первая персональная выставка.
* * *
Не пережило войну и панно «Микула Селянинович и Вольга». После нападения Германии на СССР советские граждане были спешно эвакуированы, а Hotel d'Estrees заняли гитлеровцы. Русские богатыри так сильно действовали на психику нацистов, что те приказали убрать панно с глаз долой. Его судьба неизвестна. Остался лишь подготовительный эскиз композиции, который художник подарил Владимиру Потемкину. После смерти Владимира Петровича его вдова передала эскиз Билибина в музей Московского педагогического университета МПГУ.
P.S. Редакция выражает огромную благодарность Посольству РФ во Франции и лично второму секретарю Посольства К.А. Макарову за помощь в подготовке материала.