Ольга Второва-Яфа: «3 года концлагеря – за знакомства»

10 июля 1934 года ЦИК СССР принял постановление «Об образовании общесоюзного Народного комиссариата внутренних дел». Проще говоря, был создан НКВД, поставивший смерть на конвейер

Справка «Стола»: Ольга Викторовна Второва-Яфа, педагог. Арестована в 1929 году по делу «религиозного кружка» А.А. Мейера. Приговор: 3 года лагерей. Наказание отбывала в Соловецком лагере особого назначения (СЛОН) на острове Анзер.

… Когда в ночь с 18-го на 19-е января 1929 года я заполнила в канцелярии ДПЗ все пункты предъявленной мне печатной анкеты, меня передали в распоряжение пожилой женщины в форменной тужурке тюремного ведомства.

И она повела меня по каким-то бесконечным лестницам и коридорам, разделявшимся между собой высокими решетчатыми из железных прутьев и потому как бы прозрачными дверями, перед каждой из которых мы останавливались и которые моя конвоирша, гремя связкой ключей, отворяла и, пропустив меня вперед, с лязгом захлопывала.

Меня этот лязг приводил в содрогание: мне казалось, что каждая поглощавшая меня новая дверь, захлопываясь за мной, словно отгрызала от моего тела и моей души по куску живого мяса и отъединяла от меня всех моих родных – Наташу! Алю! Лиду! Катю! – и моих друзей-товарищей по школьной работе, моих близких знакомых и друзей. Какую встречу устроят они мне, когда я вернусь домой, и как я буду им рассказывать обо всем, что тут со мной было!

Наконец мы остановились перед невысокой глухой одностворчатой дверью, и моя конвоирша ввела меня в тесный и грязный чуланчик, освещенный тусклой потолочной лампочкой.

– Снимите с себя все, что на вас надето, – сказала она. И вот я уже стою перед нею голая, а она внимательно прощупывает каждую снятую с меня часть одежды.

– Крестик можете не снимать: мы крестов не отбираем. И поторопитесь одеться, сейчас я отведу вас в камеру.

Затем, уже снова одетую, она вводит меня в тоже полутемную, но несколько более просторную камеру-одиночку:

– Это только на сегодняшний день: завтра вас переведут в отдельную камеру. Покойной ночи! – добавляет она без всякой иронии в голосе. Сюда же вносят мой портплед и фанерную картонку: очевидно, их уже успели проверить.

* * *

На следующий день меня перевели в другую одиночную камеру. Она была такая же, как и та, в которой я провела предыдущую ночь, но койка была привинчена не к правой, а к левой стене; у правой стены был железный откидной столик сантиметров 25-ти и рядом с ним откидное же железное сиденье, совсем небольшое, сидеть на нем было холодно и неудобно; дальше на той же стене был водопроводный кран с раковиной, а за нею сразу же в углу – не доходящая до полу железная ширмочка, стыдливо заслоняющая унитаз (не до полу – это для того, чтобы надзиратель мог видеть через «глазок» хотя бы ноги заключенного – сообразила я). Окно под самым потолком, забранное чугунной решеткой, без подоконника, но срезанное под таким острым углом, что все с него должно было скатываться неизбежно. В потолок, в самой середине его, ввинчена очень слабая лампочка – едва ли с нею можно читать. Пол асфальтовый, с протоптанной по диагонали тропинкой. Стены испещрены царапинами и карандашными подписями и записями.

… Как томительно скучно тянулись мои дни в одинокой камере! Шла третья неделя января – и «побудка» происходила затемно; в котором часу она производилась, мы не знаем; часы у заключенных отнимались в день прибытия при «личном» обыске, надзиратели на вопрос «который час?» обычно отвечали: «Говорить время заключенным начальством запрещено», а надзирательницы на «общем женском» игриво говорили: «И на что вам знать время? Счастливые часов не наблюдают».

Затем начинался жуткий треск: это шел пар по трубам центрального отопления. «Там будет плач и скрежет зубовный», – вспоминались мне всегда при этом евангельские слова, и я чувствовала себя «ввергнутой» не столько даже в темницу, сколь в «пещь огненную»...

Но далеко-далеко, где-то в самом конце коридора раздавался юношеский с инородным акцентом голос: «Тшай!.. Тшай!.. Тшай!» – монотонно и меланхолично повторял он у двери каждой камеры, приближаясь ко мне. Я брала со стола помятую и во всех направлениях исцарапанную алюминиевую кружку (сколько разных людей пили из нее до меня!) и тоже меланхолично ждала, чтобы возглас «тшай!» прозвучал у моей двери.

Небольшое окошечко в ней открывалось – и в него просовывалась «пайка» черного хлеба (500 г), и моя кружка наполнялась тепловатым кипятком. При этом я видела только руки моего «хлебодара", лица его мне видеть так никогда и не пришлось. Затем со «скрежетом зубовным» поворачивался ключ в моей двери, и в скупо раздвинувшуюся щель ее просовывалась метла – палка с веником из сухих березовых прутьев на конце. Очевидно, кто-то следил через глазок, как я подметаю асфальтовый с протоптанной по его диагонали тропинкой пол камеры, потому что, как только я кончала, дверь снова скупо раздвигалась и чья-то рука в обшлаге «тюремного ведомства» принимала из моих рук метлу, и замок снова замыкался все с тем же «зубовным скрежетом».

Светало. Лампочка угасала, и до самого обеденного часа я оставалась предоставленной самой себе.

Что делать? Сидеть на железном откидном стуле перед железным же откидным столиком было слишком холодно... Сидеть днем на койке не разрешалось. Оставалось одно: ходить до одурения из угла в угол и то так, чтобы всегда быть в поле зрения надзирателя. Он уже предупредил меня об этом: «Не заходите слишком далеко в тот угол, а так, чтобы я всегда мог вас видеть».

* * *

Из конца коридора снова доносится голос солдата-«хлебодара»:

– «Опет... опет... опет».

Я беру свои две сильно помятые и исцарапанные алюминиевые миски и заранее подхожу с ними к двери, чтобы не задержать выдачу обеда другим заключенным. Окошечко в двери открывается, и обе миски одна за другой заполняются – первая супом, вторая кашей. Но мое горло непрерывно стянуто судорогой нервного спазма, я не могу глотать и ежедневно выбрасываю свой обед в уборную. Не помню, на который день своего пребывания в тюрьме я «взалкала" наконец и стала есть с тем большим аппетитом, чем дольше голодала. Обеды были сытные, а мне казались и вкусными. В постные дни – по средам и пятницам (традиция, сохранившаяся, вероятно, еще с царского времени) супы были рыбные, в остальные дни – мясные (щи, борщи с овсяной или перловой крупой) – по глубокому черпаку с кусочком мяса. Каша была гречневая, пшенная, ячневая – с ложкой растительного масла.

На ужин полагалось по миске такой же каши, что была на обед, и по кружке тепловатого кипятка («гшая»).

О, с каким вожделением вспоминала я эти обеды в Вологодской пересыльной тюрьме и в дни блокады Ленинграда! Вскоре после ужина раздавалась команда, призывающая ко сну, и день, казалось, был закончен. Но это только полагалось считать его законченным. Тут только и начиналась напряженная нервная жизнь во всем здании: внизу в следовательских кабинетах шли допросы; по лестницам, коридорам во всех этажах раздавались торопливые шаги конвоиров, рассылаемых за намеченными на эту ночь жертвами, и во всех этажах, во всех камерах лежащие на всех койках люди трепетно прислушивались: уж не за мной ли? Нет, на этот раз замок гремит в соседней камере... Нет, пока еще не за мной – пронесла нелегкая... Но это отнюдь не значит, что через минуту не придут и за мной.

* * *

Я не помню теперь точно, скольким допросам я подвергалась за время своего пребывания в ДПЗ, и потому не буду о них писать: во-первых, потому, что с тех пор прошло уже более тридцати двух лет, а в таком повествовании требуется протокольная точность изложения, за какую я не могла бы теперь поручиться, а во-вторых, потому, что в нашем «деле», в сущности, «дела»-то никакого не было. В Москве в ту пору происходил «Первый Съезд Воинствующих Безбожников», который, решив, что пора, наконец, перейти от слов к делу, дал директивы соответствующим властям создать крупный «показательный процесс» с установлением контрреволюционного духа подсудимых и их связи с заграницей. Во исполнение этой директивы Ленинградское ГПУ и стало действовать.

Начало оно с того, что арестовало всех членов религиозно-философского кружка, руководимого профессором Ленинградского университета А.А. Мейером и собиравшегося по воскресеньям, благо этот день был для всех наиболее свободным. На этих собраниях члены кружка поочередно читали рефераты на философские темы, но членов кружка было не более 12-ти человек, для «крупного» процесса этого было мало. И вот стали брать друзей, знакомых членов этого кружка, потом их знакомых, потом причт и прихожан ленинградских церквей. Я была из числа знакомых знакомых.

Мне рассказывали много позже, что в ту пору в ДПЗ во время прогулок одной из общих мужских камер по двору метался какой-то диакон и всех просил: «Покажите мне профессора Мейера». – «Его здесь нет, а зачем он вам?» – «Да, как же, ведь я, говорят, по его делу, должен же я знать хотя бы, как он выглядит».

* * *

Как-то под утро, когда в нашей камере еще спали, надзирательница ввела к нам худенькую девушку, почти девочку, и сказала ей, указывая на свободную койку рядом со мной:

– Пока, до утра, уж прилягте тут, а завтра я принесу вам казенную подушку и одеяло.

У «девочки», как я мысленно ее окрестила, не было с собой никаких вещей. Она поспешно прилегла на указанную ей койку, но когда в коридоре затихли шаги надзирательницы, она приподняла голову и, обращаясь ко всей камере, громким шепотом спросила:

– Товарищи, я – троцкистка, нет ли среди вас троцкисток? Чей-то сонный голос ворчливо отозвался:

– Здесь троцкисток нет. А вы до побудки не мешайте людям спать: успеем потом наговориться...

После побудки все повскакали со своих коек и заспешили в очередь к раковине. Моя соседка сняла платье («Я его с Москвы уже двое суток не снимала», – сказала она мне) и тоже пошла мыться. Я ей дала свое мыло, чистое полотенце и рубашку – теперь-то у меня недостатка в чистом белье не было. Принесли кипяток – и все сели за стол. У новенькой ничего, кроме пайки, не было, но к ней со всех сторон потянулись руки с бутербродами – на белой булке куски пиленого сахара. Она смущенно отказывалась, но, почувствовав, вероятно, что все это делалось совершенно искренне, брала с благодарностью и ела с аппетитом – видимо, была очень голодна.

– Новенькая, как вас зовут? – спросил кто-то. – Сарра, – ответила она, прожевывая бутерброд.

– Никому не пришло в голову спросить, как величают ее по отчеству, – кто же таких девочек зовет по отчеству...

– Сарра, а сколько вам лет?

– Двадцать... Впрочем, скоро будет 21.

– Скажите – когда, и мы здесь отпразднуем день вашего рождения. Ну, а почему вы без вещей?

– Я приехала вчера из Москвы налегке с поручением от московской фракции троцкистов ленинградской с письмом. Я прямо с вокзала пошла по указанному адресу, но адресата дома не застала – верно, уже здесь в ДПЗ был. Молодой человек, который открыл мне дверь, сказал, что он скоро вернется, и так продержал до ночи. В квартире было тихо. Только какой-то мальчишка на кухне все пел: «Ваня, Ваня, пропадешь ты ни за что», верно, хотел предупредить, что я попала в засаду, а я все не понимала, а если бы и поняла, меня все равно не выпустил бы молодой человек. Когда стемнело, он предложил подвезти меня в своей машине и даже не спросил, куда мне надо, а привез прямо сюда. У меня голова трещала и от усталости, и от голода, ведь я с Москвы не ела... Ну, здесь меня обыскали, отобрали письмо и велели заполнить анкету. И тут получилось так, что я с каждым словом себя топила. Глупо так! Первый пункт – фамилия. А папа – видный партийный деятель, он и не подозревает, что я – троцкистка, и того, что я уехала в Ленинград, не знает. Мама обещала сказать ему, что я на два дня к подруге ушла к зачету готовиться... А потом – замужняя ли? Я сдуру написала – «замужняя»... А дальше – имя, отчество, фамилия и адрес мужа, а я и не знаю, что писать. Ну и расплакалась, а мы все рассмеялись.

– Саррочка, а зачем же вы написали, что вы замужняя?

– А потому, что, когда наших студентов-троцкистов забрали в Бутырку, им надо было передачи носить. Вот тех, у кого не было в Москве родителей, мы по жребию поделили и назвались их женами, потому что передачи принимались только от родных. Мне достался «Санька». Но тогда-то я помнила его полное имя, а вчера забыла... И сегодня не помню. «Санька», а дальше не знаю. Я и побоялась, что получится «неувязка»: в Москве «жена», а в Ленинграде – «девица». Да, когда их в ссылку отправляли, нам, женам, разрешили свидание через решетку. Как он выглядит? Он вот такой, – и она показала на забытую кем-то на столе коробку с зубным порошком: на коробке был изображен смеющийся негр с ослепительно белыми зубами.

Все снова рассмеялись: «Красавец!»

Сарра и сама рассмеялась. Вскоре ее все полюбили. Она была проста, искренна, простодушна, не лишена чувства юмора и очень принципиальна.

– Сарра, – спросил ее кто-то, – а что это за «фракция», о которой, помните, вы упомянули в первый раз?

Сарра сконфуженно улыбнулась.

– А это я так, загнула для первого знакомства, чтобы придать себе больше веса в ваших глазах. На самом же деле я приехала с письмом от группы студентов-троцкистов Московского университета к ленинградским. И этого задания не сумела выполнить.

* * *

Для совместного чтения вслух по общему решению мы выписывали том за томом классиков русской литературы, предполагая использовать наше пребывание в тюрьме для восстановления в памяти любимых авторов. Характерно для каждого было то, что он выписывал для индивидуального чтения. Сарра выписывала себе только статьи и брошюры Троцкого и упивалась ими – убедительностью его логики, образностью его языка.

– Нет! – кричала она в восторге, читая какую-то полемическую его статью, направленную чуть ли не против Сталина. – Нет, только Троцкий мог найти такую комбинацию слов: «Что делаешь, делай скорее», вы только послушайте, кто мог бы еще, кроме него, так замечательно сказать?!

Наши «религиозницы» переглянулись с улыбкой.

– Саррочка, – сказал кто-то из них, кажется, Евг. Оскар. Т., – все же вам следовало бы познакомиться с таким литературным памятником, как Евангелие. Вы бы знали тогда, что слова, которые привели вас в такой восторг, принадлежат вовсе не Троцкому: они были сказаны почти две тысячи лет тому назад Христом на Тайной Вечере, т.е. на последнем ужине Христа с его учениками, и обращены были к Иуде – предателю, который был тут же, но уже успел сторговаться, а может быть, даже и получить те тридцать сребреников, в которые была оценена жизнь Христа. Христос знал, что власти ищут его (и там ведь уже было свое ГПУ), и оттого этот праздничный ужин был «тайным» – Христос скрывался, представлял себе также, что творилось в этот вечер на душе у Иуды. И он сказал ему: «Что делаешь, делай скорее». Иуда тотчас вышел из-за стола и поспешно ушел. В ту же ночь Христос был арестован в Гефсиманском саду отрядом воинов, которых привел туда Иуда.

Сарра пришла в еще больший восторг.

– Так ведь это еще замечательнее! Значит, Троцкий этой цитатой назвал иносказательно своего оппонента предателем! И притом, какое знание мировой литературы! И какая находчивость!

* * *

Не знаю, как случилось, что в соседнюю с нашей камеру, сплошь заполненную уголовницами-рецидивистками, попала одна типичная интеллигентка, преподавательница английского языка Ленинградского университета Маргарита Константиновна Гринберг.

В первый же день моего перевода из 1-го отделения в общее женское мне указали на нее на прогулке (иногда выпускали гулять сразу по две камеры): «Вот эта счастливица: ей вчера следователь сказал, что ее непричастность к делу профессора Мейера уже совершенно установлена и что ее на ближайших днях отпустят домой».

Я вспомнила слова, сказанные мне в то утро надзирателем 1-го отделения: «Слабже нет: иной раз утром отведешь кого в то отделение, а к вечеру слышишь – и домой отпустили», и подумала: так, значит, и я на этих днях смогу быть дома...

Это было в конце февраля. А вот уже и начало апреля, а Марг. Конст., словно забытая начальством, все еще была в соседней камере.

«Я совершенно истомилась, – говорила она как-то на прогулке, – они все в камере говорят на каком-то своем "блатном" языке, а я, хотя и языковед и знаю много языков, их блатного совершенно не понимаю и обречена на круглосуточное молчание, как в одиночке. Каждый день жду, что меня отпустят домой, и уже чувствую, что нажила себе грудную жабу или какое иное сердечное заболевание».

– Хотите перевестись в нашу камеру?

– О, это было бы счастье! О доме я уже и не мечтаю. Но как добиться этого?

– Мы подадим заявление, что хотим использовать наше такое «усидчивое» пребывание в тюрьме с посильной пользой для себя и учиться у вас английскому языку: ведь начальство-то не знает, что многие из нас свободно говорят и читают по-английски...

Благоприятный случай помог осуществлению нашего плана. Как-то вскоре после вышеприведенного разговора начальник тюрьмы обходил камеры общего женского отделения, осведомляясь у каждой, «как живется, нет ли жалоб, заявлений, просьб или пожеланий». Когда он вошел в нашу камеру, мы все молча, но почтительно встали, а на его стереотипный вопрос «как живется?» за всех поспешно ответила Сарра:

– Не жизнь, а малина, товарищ начальник! Того же и вам желаем, как в соловецкой песенке поется: «Поживите здесь годочка три иль пять, будете с восторгом вспоминать!» – пропела она весело.

Начальник добродушно рассмеялся. По-видимому, он был в хорошем настроении, и эта веселая и бесстрашная девочка понравилась ему. Он, видимо, хотел уже уйти, но тут выступила Верочка Г.:

– Товарищ начальник, у нас есть к вам и заявление…

Высокая, прямая и гибкая, как молодое деревце, с деловито серьезным лицом, которое скорее можно было назвать красивым, чем миловидным, Верочка говорила спокойно и уверенно, точно урок отвечала, который знала на пятерку.

– Пожалуйста, я вас слушаю, – сказал начальник.

– Это скорее даже просьба, чем заявление, – продолжала Верочка. – Видите ли, мы который уже месяц бездеятельно живем в этой камере и не знаем и приблизительно, сколько времени придется нам тут еще бездельничать... Вот мы и надумали употребить это время с какой-либо пользой, если не для других, то хотя бы для себя, например, заняться изучением какого-нибудь иностранного языка, хотелось бы английского. Беда только в том, что среди нас нет никого, кто бы мог взять на себя руководство такими занятиями. А в соседней камере есть преподавательница английского языка - до своего ареста она в университете преподавала. Вот мы и просим вас о переводе ее в нашу камеру.

– Кто такая? – спросил начальник, вынимая из кармана блокнот и авторучку. Вера назвала Маргариту Константиновну Гр. И он записал.

– Распорядиться-то мне об ее переводе недолго, а согласится ли она заниматься с вами?

– Ну, надо думать, и она устала от безделья...

Он засмеялся и вышел, а мы стали поздравлять Верочку с одержанной победой.

В тот же день перед ужином надзирательница впустила в нашу дверь Маргариту Константиновну Гр. Та, сбросив узел со своими пожитками на предназначенную ей койку, принялась выражать свой восторг по поводу своего освобождения из прежней камеры и благодарить нас за то, что мы вырвали ее из «этого ада".

* * *

Однажды привезли «с воли» пожилую и степенную женщину – «чуриковку» Клавдию Ивановну Б. («Чуриковцы» – религиозная группа, руководимая Иваном Чуриковым, который основал сельскохозяйственную коммуну в поселке Вырица под Ленинградом. В 1929 году «чуриковцы» были ликвидированы.) Ей удалось пронести в кармане миниатюрное Евангелие, которое она и читала целыми днями, сидя на своей койке в уголке. Тихая, со всеми приветливо ласковая и доброжелательная, она каждому старалась приходить на помощь, никому, однако, не навязывая своей услужливости. И опять на двух соседних койках встретились две противоположности: юная ярая студентка-троцкистка и тихая, уравновешенная сектантка-«чуриковка». Но ни ту, ни другую, по-видимому, нисколько не стесняло такое близкое соседство: простой и мудросердой Клавдии Ивановне жаль было такую молодую и неопытную девочку, очутившуюся в тюрьме в чужом городе, без папы и мамы, и она, как старая няня, старалась во всем, в чем только могла, окружить ее материнской заботой, а горячая и отзывчивая на всякую ласку Сарра отвечала ей искренней благодарностью и почтительным вниманием.

Один раз Кл. Ив. встала со своей койки с открытым Евангелием в руке, подошла к Сарре и, протягивая его Сарре, сказала:

– Саррочка, прочтите вот это место, тут как раз про вас написано.

– Про меня? В Евангелии? – удивилась Сарра.

– Да, про вас, тут апостол Павел говорит, что иные и не крещеные, но сердечные люди бывают душевно ближе к Богу, чем крещеные: вот вы и есть такая, чистая сердцем, детская душа.

Сарра в ответ только горячо расцеловала ее.

* * *

В теплый и светлый августовский вечер 1929 года из нашей камеры по списку вызвали больше половины заключенных в ней женщин. Всех нас повели в кабинет начальника ДПЗ. Когда мы спускались по лестнице, из дверей этого кабинета вывели большую группу мужчин – наших «однодельцев». На смену им целым стадом вошли, и мы и встали перед столом начальника, за которым сидели он и следователь.

Начальник прочитал нам наш приговор и предложил каждой расписаться под ним. Все мы получили – кто концлагерь, кто ссылку, домой не отпустили ни одной.

Нас нетерпеливо ждали в камере Сарра, обе наседки и еще кто-то, не помню. Все шумно и возмущенно обсуждали приговор.

– Маргарите Константиновне, которая даже и не знала о существовании «мейеровского кружка», – пять лет концлагеря!..

* * *

На другой день в нашу камеру пришел следователь и дал нам несколько напутственных разъяснений: теперь мы можем написать открытки своим близким (у кого они есть), известить их о полученном приговоре и просить их собрать нам передачу в дорогу: зимние вещи, съедобные запасы для нашего питания в пути. Затем перед отъездом нам дадут свидание с родными и сдадут с рук на руки конвою, который и доставит нас в «Соловецкие и Карело-Мурманские исправительные лагеря». Не помню, пожелал ли он нам на прощание «счастливого пути», во всяком случае, он спросил, нет ли у нас к нему каких-либо вопросов. Среди других свой вопрос задала и я:

– Ведь следствием установлено, что я с кружком профессора Мейера ничего общего не имела?

– Да, это нам известно.

– Так почему же я получила приговор – 3 года концлагеря?

– За ваши знакомства.

... «Мои знакомства»... Это были – моя бывшая ученица Верочка Г. и моя сотрудница по школе Елена Валентиновна Корш. Это верно: я от них не отрекалась. И не отрекусь никогда.

+++

30 октября, в День памяти жертв политических репрессий, с 11:00 и до позднего вечера на улицах Москвы и других городов России и мира мы молитвенно вспоминаем убитых и пострадавших от советской власти. «Молитва памяти» – это не политическая акция, не попытка разделить общество на тех, чьи близкие были расстреляны или арестованы, и тех, чьи родственники причастны к организации репрессий – это наша общая память. И она не только обличает нас, но и призывает к действию, к выходу из тьмы к свету.

Читайте также