1917. Революция и театр

27 марта, во Всемирный день театра, вспоминаем лекцию театроведа Алексея Бартошевича, которую он прочитал в нашем лектории в 2017 году. Это история о том, как актеры Художественного театра принимали и не принимали революцию. 

Справка «Стола». Алексей Владимирович Бартошевич – профессор РАТИ (Российская академия театрального искусства – ГИТИС), театровед, член исполкома Международной шекспировской ассоциации. Лауреат театральной премии «Чайка». Родился в театральной семье – он внук В.И. Качалова и сын В.В. Шверубовича, основателя постановочного факультета Школы-студии МХАТ (Шверубович – настоящая фамилия Качалова).

Это для меня в чём-то личная тема – я и сам отношусь к театральной семье. У меня и мать, и отец, и бабушка, и дедушка были связаны с Художественным театром, все прошли через трагические революционные события. Но начать я хочу с другой революции – с Великой французской. За несколько лет до взятия Бастилии в местечке Трианон, где располагался дворец французской королевы Марии-Антуанетты, был поставлен любительский спектакль по пьесе Бомарше «Свадьба Фигаро». Это было единственное место во Франции, где могли видеть эту пьесу, потому что во всей остальной стране творение Бомарше было запрещено как революционный памфлет. Как сказал сам король Людовик XVI: «Если я разрешу эту пьесу, то следующий шаг – я должен разрушить Бастилию». Естественно, он и не предполагал, что так оно и случится.

Так вот, в Трианоне сама Мария-Антуанетта и её придворные разыграли эту пьесу, испытывая какое-то странное удовольствие от того, что они представляли себя выразителями общественного и политического протеста, вдохновителями революции, не предполагая, естественно, что тем самым они приближают эту самую революцию. Вот это один из примеров того, что Карл Маркс называл «чёрным юмором истории». Точно таким же образом и дореволюционная русская интеллигенция, испытывая самые восторженные чувства по отношению к революционерам и сочувствуя борцам с политическим режимом, накликала на свою голову революцию со всеми её последствиями. И это, кстати, справедливо и в отношении моей собственной семьи.

Когда к власти пришли «свои»…  

Мой дед и бабка – то есть Василий Иванович Качалов и Нина Николаевна Литовцева – в преддверии революции 1905 года всячески, как это было принято в округе, помогали подпольщикам-революционерам, и в частности Николаю Бауману, который просто скрывался у них в квартире. Более того, моя бабушка по его поручению носила какие-то документы и листовки на явочные квартиры, выполняла другие партийные поручения. В то же время мой отец, когда ему было лет 10, был ужасно увлечён военной романтикой, ему нравился царь Николай и сверканье парадных мундиров, он мог при гостях громогласно заявить: «Я монархист!». И этим приводил моего деда в ужасное смущение перед гостями. Однажды мой отец замечательно выразился: «Я оскорбил почтенную крамольность моей семьи». Вот эта самая почтенная крамольность –то, что было очень свойственно многим, не только художественным, вообще интеллигентным семьям.

Василий Качалов
Василий Качалов

И понятно, что февраль 1917 года и в Художественном театре, и в семье Качаловых встретили с огромным энтузиазмом. Наконец-то к власти пришли свои, наконец-то свобода, наконец-то интеллигенция будет определять судьбу России. Скажем, Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко был немедленно предложен во Временном правительстве какой-то очень высокий пост, и он всерьёз собрался этот пост принять, и даже было решение общего собрания правления Художественного театра, которое разрешало ему это, отпускало его в Петроград, чтобы он занялся этой министерской деятельностью. Этого, к счастью, не состоялось, но сам порыв был характерен. Характерно было и поведение Станиславского, который стал активно принимать участие во всякого рода коллективных собраниях художественной интеллигенции.

У него родилась идея создания Союза русских артистов. Не профсоюза, не дай Бог, но именно такого основанного на идеалах свободы и красоты художественного сообщества. Вот он говорит: «Область эстетики – наша область. Здесь ждёт нас важная работа в процессе коллективного строительства России. В этой области прежде всего мы обязаны выполнить наш гражданский долг. Призовём же служителей всех искусств. Пусть художники широко распахнут двери своих картинных выставок для народа, пусть архитекторы позаботятся о красоте улиц и общественных зданий, пусть музыканты и певцы в широком масштабе организуют народные концерты и проч. Но самую большую помощь в деле пропаганды эстетики в широких массах могут принести театры. Им даны самые богатые возможности, самые сильные средства для художественного воздействия на тысячи зрителей одновременно».

Антон Чехов (в центре) читает

Антон Чехов (в центре) читает "Чайку" группе актеров и режиссеров МХАТа

 

Но потом пришел октябрь

Но затем наступает октябрь в Москве. И о том, как люди Художественного театра воспринимали тогдашние события, можно судить по переписке Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой и Марии Павловны Чеховой, которая велась с 1899-го по 1957 годы. Например, Ольга Леонардовна 2 ноября 1917 года пишет Марии Павловне: «Маша, если бы я могла дать тебе почувствовать, что сейчас переживаю. Пойдет уже седьмой день жуткой неизвестности. Гремят орудия, пулемёт, летят шрапнели, свистят пули, разбивают дома, Городскую Думу, Кремль, разбили лошадей на Большом театре. Что-то страшное творится. Свой на своего полез, озверелые, ничего не понимающие. Откуда же спасение придет? Наши герои – юнкера, молодёжь. Офицеры, студенты, вся эта горсточка бьётся седьмой день против дикой массы большевиков, которые не щадят никого и ничего и жаждут только власти. Телефоны не работают. Мы не знаем, что с нашими близкими, и они о нас ничего не знают. Провизия кончается, грозит форменная голодовка, хлеба не имеем уже пять дней. Сейчас пришел Лёва (Лев Константинович Книппер, племянник Ольги Леонардовны, будущий композитор, автор известной песни «Полюшко-поле», бывший во время гражданской войны белым офицером. – Ред.), не спавший две ночи и сидевший всё под пулями. Он приехал на два дня из Орла, где он служит в конной артиллерии, и, конечно, не утерпел и пошёл в дело. Вначале он хоть был конным, а сейчас сидит в переулках и выбивает большевиков. Да не раздевался, не мылся все эти дни. Вся жизнь свелась в ожидание Лёвы: придёт или не придёт. Забегал каждый день, чтобы поесть. Родители, наверно, с ума сходят, ничего не знают о нём. Сейчас вымылся, лёг у меня в спальне. Я все эти дни не сплю или сплю на диване. В передних комнатах жутко. В наши две квартиры уже попали пули, и потом холод там. Здесь хоть от самовару нагреешься. Жутко смотреть на вымерший бульвар, только галки как полоумные носятся. вспугнутые выстрелами. Ходят патрули юнкерские, высматривают большевиков, которые пуляют с крыши. Сейчас один офицер из нашего дому пошёл на Кисловку, и я умалила его занести письмецо к матери, узнать, жива ли она. Все квартиранты дежурят с револьверами и день, и ночь в подъездах, и ворота, и двери заперты, и не освещается парадное, дежурят во дворе, пожары, а главное – неизвестность. Идёт ли подмога? Говорят, железнодорожный союз не пускает казаков в Москву. Никто ничего не знает. Полная анархия. Чем это всё кончится, никто не знает. Пока был телефон, всё-таки была какая-то жизнь, а сейчас как в тюрьме сидишь. Ничем не возможно заниматься, раскладываю пасьянсы да рассматриваю старые годы журналы. Вчера разорвался снаряд над нашим домом, – какой это был треск! И сейчас погромыхивают орудия, а винтовки и револьверы не замолкают – привыкли уже. Через четыре дня, седьмого ноября, горничная Даша докладывает с похоронной физиономией, что большевики осилили и что кончилась бойня. Лёва не мог поверить и тут же сел играть траурный марш Шопена…»

Я. Штейнберг. Красногвардейский патруль на улицах Петрограда. Октябрь 1917
Я. Штейнберг. Красногвардейский патруль на улицах Петрограда. Октябрь 1917

Театр уже мертв

Толпа красногвардейцев ворвалась и в Малый театр, который был полностью разрушен. Труппа Художественного театра во главе со Станиславским, Немировичем-Данченко пошли в Малый театр к Южину, чтобы выразить им своё сочувствие и сострадание. Все спектакли были отменены, вновь начали играть 21 ноября, начали с «Трёх сестер». Был полный сбор. Представьте себе полный зал Художественного театра после таких событий… С другой стороны, понятно, что им давал Чехов именно в эти кровавые страшные убийственные времена. Чехов для них был как глоток свежего воздуха, как весть из того мира, которого уже нет и похоже, что уже больше не будет. Еще один документ – дневник актёра и режиссёра Художественного театра Василия Васильевича Лужского, который до сих пор не опубликован.

В конце сентября 1917 года он пишет: «Серо, мрачно, неприглядно. Газет опять нет. В театре, когда был там, особенно на улице, когда шёл из него, слышны были большие и малые выстрелы. На Кисловке был под выстрелами, переждал в подъезде, где живет Нежданова. Улицы опустели, жуть». Дальше записывает: «Студия (Художественного театра) занята большевиками… 30 октября: «Где-то близко-близко палят всё из револьверов, а далеко нет-нет, да и потянет какой-то, точно по проволоке, тягучий цепкий звук и смолкнет. Около 10 вечера электричество выключили». Запись от 3 ноября: «Выстрелы прекратились с ночи, кажется, чувствуется, что что-то свершилось.  Действительно, да, подписан договор, победа большевиков. О спектаклях и репетициях никому и в голову не приходит говорить.  Все говорят о том, что и как пережили».

Действительно, 3 ноября, когда на самом деле всё ещё бои продолжались, у всех была иллюзия по поводу того, что бои кончились. Вот запись из дневника дежурств членов товарищества Художественного театра: «3 ноября, 12 часов дня. Угол Большой Никитской и Скорятинского – самая гуща. Стрельба по Большой Никитской, Малой Никитской и Скорятинскому. Обстрелы из тяжёлых орудий Кудринской площади. Все здоровы и целы. Подпись: Владимир Иванович Немирович-Данченко».

Ольга Леонардовна пишет: «Театр пока мертв. Каждый день сходимся, говорим о судьбе театра и чего-то выжидаем. Малый и Большой идут с нами, заседают, очень держатся за нас. Видела похороны большевиков. Отвратное впечатление от этих красных гробов, точно вымазанных кровью. Вчера видела только колоссальную толпу сплошь интеллигенции, когда отпевали молодёжь у церкви Большого Вознесения. Около ещё дымящихся руин у Никитских ворот и сплошная толпа по Тверскому бульвару на Страстном. Очевидцы говорят, что впечатление невыносимо сильное, глубокое от этих простых похорон без красных стягов, лент и бутафории. В чём искать утешение сейчас? Живу какой-то далеко спрятанной радостью, что идёт какое-то оздоровление человечества, что благодаря этой страшной ломке всей жизни люди очистятся, найдут в душах самое лучшее своё, самое существенное и найдут путь к какой-то правде. Как ясно видела во сне Антона сегодня! Он сидел такой покойный, такой мудрый, с тихой улыбкой, и глядел на всех такими глазами, будто он всё знает, а я всё прощалась с ним, поцелую, обниму, отойду и опять возвращаюсь, и опять прощаюсь. И так много раз, с тем и проснулась».

05-spuskanie-groba-v-bratskuyu-mogilu-na-pohoronah-zhertv-revolyutsii-petrograd-1917-goda
Похороны жертв революции. Петроград, 1917 год

Халтура для Станиславского

Ещё один документ, датированный декабрем 1917 года. Это воспоминание актрисы Художественного театра Анастасии Платоновны Зуевой. Она вспоминает, как дома у Станиславского, а Станиславский жил тогда в Каретном ряду, появляется неожиданный гость – делегат от Общества московских ломовых извозчиков. Делегат пришел к Станиславскому просить, чтобы он пришёл в их чайную, где у них было собрание. Константин Сергеевич тут же согласился выступить и поехал в эту самую чайную на Таганке. Также он попросил поехать с ним и нескольких молодых актрис. Зуева вспоминает: «Константин Сергеевич читал отрывок из «Горе от ума». Он читал монолог Фамусова. Зрители того времени (воспоминания написаны в 1939 году, и потому они несколько осторожны – А.В. Бартошевич) – это не зрители сегодняшнего дня, они не знали Грибоедова, и монолог Фамусова, блестяще прочитанный Константином Сергеевичем, не сразу дошёл до них.

Заметил это со свойственной ему чуткостью Константин Сергеевич. И вот его реакция, очень характерная для Станиславского: «Надо ещё над собой работать, работать и работать, чтоб народ меня понимал, – уныло повторял он. – Высшая награда для актёра – это когда он сможет захватить своими переживаниями любую аудиторию, а для этого нужна необычайно правдивая искренность передачи, и если в чайной меня не поняли, то виноват я, что не сумел перекинуть духовный мостик между ними и нами». За выступление Станиславскому заплатили мешок муки. Эти голодные годы стали временем так называемых халтур, халтур не в бранном смысле слова. Актёры, певцы, музыканты соглашались на любые предложения: спеть, сыграть, что-то показать. Им платили не деньгами, которые тогда не стоили ничего, а продуктами: кому-то давали мешочек муки, кому-то пшена, кому-то дров. Например, Василий Иванович Качалов однажды с такого концерта привёз домой целые санки с дровами. Хотя, конечно, представить себе Станиславского с маленьким мешком муки – эта картина хотя и умилительная, но довольно печальная. 

Константин Сергеевич Станиславский
Константин Сергеевич Станиславский

Новая публика: Чехова – в расход! 

Но затем в Художественный театр хлынул новый зритель. Как вы знаете, советская власть сделала для рабочих посещение театров бесплатным. И все народнические иллюзии немедленно рухнули. Станиславский понял, что дело вовсе не в искренности передачи, а в том, что нужно начинать учить новую публику самым элементарным вещам: не плевать на пол, не щелкать семечки в зрительном зале, молчать, слушать. И при том что в «Моей жизни в искусстве» Станиславский всё ещё продолжал умиляться наивности этой публики, но всё-таки признавал, что представить себе ЭТУ публику на «Трёх сестрах» или на «Вишнёвом саде» достаточно затруднительно. Неслучайно, что в то время и чеховский репертуар Художественного театра стал вызывать и у самих актёров большие сомнения. Станиславский писал Лелиной: «Когда играем прощание с Машей в "Трёх сестрах", мне становится конфузно. После всего пережитого невозможно плакать над тем, что офицер уезжает, а его дама остается. Чехов не радует. Напротив. Не хочется его играть... Продолжать старое – невозможно, а для нового – нет людей».

В какой-то степени попыткой воплотить это «новое» стал спектакль «Каин» по пьесе Байрона. Станиславский, который всегда был очень религиозным человеком, после революции 1917 года – он сам в этом признается – стал испытывать отчаяние и сомнения в реальности Божественного промысла. И он ставит мятежную мистерию, в которой нет никаких абсолютных нравственных начал. Как для Байрона Каин вовсе не был воплощением зла, так и для Станиславского Авель не стал воплощением света, потому что в каком-то смысле Станиславскому, как и Байрону, был близок вопрошающий, сомневающийся Каин. И, может быть, это одна из причин, почему спектакль так и не вышел. Не было больше публики, которой были бы интересны подобные вопросы: бывшие зрители Художественного театра спасались в эмиграции.

Уезжали и актёры. В знаменитом кабаре Художественного театра «Летучая мышь», которое создал гениальный конферансье Балиев, произошел такой случай. Дело было в 1918 году, когда офицеры ещё не торопились снимать погоны, хотя прекрасно понимали, что, если их увидят в погонах на улице, то их немедленно пустят в расход. Поэтому они надевали всякие лохмотья, старые пальто, но под этими пальто и лохмотьями всё-таки были мундиры с погонами. И вот такая публика приходила в «Летучую мышь», офицеры снимали свои отрепья и сидели во всём блеске своих мундиров. И Балиев обратился к публике: господа, я очень прошу вас не приходить в мундирах с погонами, потому что вы знаете, как товарищи их не любят. И вдруг из зрительного зала раздался вопрос: «А Вам, товарищ Балиев, погоны приятны?». Балиев первый раз в жизни растерялся, потому что ему было непонятно, чей это был вопрос: то ли это свой подначивает, то ли это чужой провоцирует? А для конферансье потерять уверенность в себе – это конец, катастрофа. И Балиев после этого вместе с «Летучей мышью» уехал в Киев, потому в Баку, потом в Париж.

В самом Художественном театре проходили непрерывные собрания по поводу репертуара. Вы знаете, после революции театры были реквизированы, и многие актёры по нравственно-политическим причинам считали, что они не имеют права выступать в театре, захваченном у законных владельцев грубым насилием.  Станиславский же в ответ выступил с заявлением, что театру необходимо «продолжить спектакль для широких слоёв общества, поскольку важнейшая задача театра – служить демократии, и он не может находиться в какой бы то ни было зависимости от политических переворотов».

К.С. Станиславский и М.П. Лилина. Спектакль “Вишнёвый сад”
К.С. Станиславский и М.П. Лилина. Спектакль “Вишнёвый сад”

Система Станиславского 

Но чтобы понять позицию Станиславского, надо знать одну простую вещь: до революции Станиславский был очень богатым человеком. И вовсе не потому, что Константин Сергеевич был главой Художественного театра, – нет. Станиславский был выходцем из богатейшего купеческого рода Алексеевых (например, его двоюродный брат Николай Алексеев был мэром Москвы). Алексеевым принадлежало несколько крупных предприятий, в том числе и «канительная» фабрика по производству золотых и серебряных нитей, на которой во время Первой мировой войны стали делать проволоку для телеграфа. И естественно, что Станиславский после революции лишился всего. Он и так по характеру был человеком робкого десятка, но можно себе представить, какой страх он чувствовал до самой смерти – даже тогда, когда он стал официальной фигурой советской культуры, когда он был почти обожествлён советской властью. Даже тогда в нём этот ужас сидел – ужас перед чекой, как он говорил. В архивах сохранилось страшное письмо от униженного Станиславского к наркому Генриху Ягоде, в котором Константин Сергеевич пытался спасти от расстрела своего племянника и его жену. Станиславский писал Ягоде, обращался к Сталину. Но ничего не помогло. Их расстреляли.

А в 1918 году положение Станиславского было ещё более шатким. Именно тогда покончил с собой лучший друг Станиславского – Алексей Александрович Стахович. Стахович – это один из героев «Театрального романа» Булгакова, правда, там он именуется как генерал-майор Клавдий Александрович Комаровский-Эшаппар де Бионкур. Помните эту смешную историю: генерал пришел на спектакль и так проникся, что по окончании представления послал телеграмму императору с прошением об отставке. Это судьба самого Стаховича, который был флигель-адъютантом великого князя Сергея Александровича, генерал-губернатора Москвы. И вот он, в самом деле, слегка скандализировал высшее общество, когда вышел в отставку и пошёл актером в Художественный театр. Правда, актёром он был довольно средним. И в сущности, Станиславскому он нужен был не столько как актёр, сколько как друг: у Константина Сергеевича в жизни было мало друзей. И в 1918 году Стахович повесился у себя в квартире на шнурке от портьеры. Для Станиславского это был совершенно непоправимый удар, один из самых страшных ударов, которые он пережил в своей жизни.

И таких ударов ему ещё предстояло пережить довольно много. Например, вот запись от 30 августа 1919 года, сделанная в дневнике актёра и режиссёра Художественного театра Валентина Смышляева. «Сегодня ночью были арестованы Станиславский и Москвин по постановлению московского ЧК. Я сегодня всё утро и весь день бегал по разным лицам и учреждениям, желая как можно быстрее освободить старика. Главным образом старика. Сегодняшние аресты, говорят, вызваны открытием какой-то кадетской организации. Арестованы всего в Москве более 60 человек, между прочим, и сын Лужского. На квартире Немировича-Данченко засада. Его нет в Москве, он живёт на даче. Все эти сведения я узнал во всех тех учреждениях, где мне пришлось побывать из-за старика. Был в первый раз и в ЧК, еле-еле добился коменданта, несмотря на свое пролеткультовское удостоверение и партийный билет. Дисциплина сотрудников там железная. Комендант мне показывал приказ Дзержинского, в котором, между прочим, сказано «за невыполнение в точности сего приказа каждый сотрудник подлежит немедленному аресту». Был у Каменевой (Ольга Ивановна, жена Каменева, после революции стала большой начальницей по культуре), она повертела хвостом, но вряд ли что сделает. Поехал к Дзержинскому. Вообще нажал на все пружины, которые были возможны. Жаль, в Москве нет Луначарского, а то я был бы уверен, что старик и сейчас был бы на свободе. В театре все перетрусили. Да, старика зря забрали. Он ни в чём, я уверен, не виноват, ведь в политике он ребёнок».

Его хлопоты увенчались успехом. И меньше чем через сутки после ареста и Станиславского, и Москвина выпустили. Но можно себе представить, что они за эти часы пережили. Такие впечатления не забываются. В 1920 году на Станиславского сваливается ещё одно несчастье. Его начинают выселять из дома в Каретном ряду, который понадобился для правления гаража московского ЧК. Станиславского выселили в квартиру в Леонтьевском переулке, где сейчас располагается его музей. Станиславский пережил переселение как величайшее унижение. Вот эпизод из его записок, который выглядит как цитата из булгаковского «Собачьего сердца»: «Во время занятия там же, в доме, ворвался контролёр жилищного отдела, вёл себя грубо, я попросил его снять шляпу, он ответил – нешто у вас здесь иконы. Ему заявляют, что он мальчишка, а я, убелённый сединами старец, - грубо отвечает - теперь все равны, уходя, хлопнул дверью. Ходил в пальто, садился на все стулья, в спальне моей и жены, лез во все комнаты, не спросясь: что же мне по-магометански, туфли снимать как в храме?»

К.С. Станиславский и В.И. Немирович-Данченко
К.С. Станиславский и В.И. Немирович-Данченко

Гастроли на Гражданской войне

В это время группа артистов Художественного театра во главе с Василием Ивановичем Качаловым и Ольгой Леонидовной Книппер-Чеховой с помощью одного довольно ловкого администратора побывала в поездке на Украине – в Харькове, о котором в голодной Москве ходили легенды: дескать, там продуктов завались. И вот изголодавшиеся артисты приезжают в Харьков, селятся в загаженной гостинице, играют «Вишнёвый сад». А во время спектакля слышны артиллерийские выстрелы, и красные комиссары говорят: дескать, не беспокойтесь, это деникинские банды, мы их сейчас отгоним, а вы играйте. Отец рассказывал, что он в антракте вышел на улицу и увидел, что по улице идут в пыльных одеждах усталые люди в погонах, потому что в этот день армия Деникина вошла в Харьков.

Один из офицеров вышел к публике и сказал: «Господа, город занят войсками Добровольческой армии генерала Деникина, спектакль продолжается». Когда они вернулись в гостиницу, там всё блестело чистотой, на столах были белые хрустящие скатерти, лежали припрятанные хозяевами приборы. И пошла запись в Деникинскую армию. Мой отец записался добровольцем и стал вольноопределяющимся. Вообще надо сказать, что в Добровольческую армию записывались не только интеллигенты вроде моего отца, но и из сёл стали съезжаться крестьяне, и один крестьянин прославился тем, что, придя на призывной пункт, задал вопрос: «Где тут записуются в белые банды?».

И труппа Художественного театра стала скитаться вместе с Добровольческой армией. И когда белых стали гнать, вместе с ними стали отступать и актёры Качаловской группы. В конце концов они оказались в Крыму, поскольку всё остальное уже было занято красными. В дальнейшем скитания этой группы стали настоящей одиссеей: за три года они странствовали по Стамбулу, потом переехали в Болгарию, потом в Румынию, оттуда в Австрию, далее в Париж и Берлин. Кто-то из актёров оставался (например, замечательная актриса Германова), другие же, наоборот, примыкали к этой группе. И Немирович написал им письмо: дескать, у вас есть долг перед театром, и вы обязаны вернуться. Конечно, и Качалову, и Книппер-Чеховой, и всем остальным актёрам было бы удобней оставаться на Западе, но всё-таки они осознавали и свой долг перед теми людьми, которые театр создавали. Они вернулись в Москву, хотя условий для жизни там не было совсем. Правда, через несколько месяцев после этого они отправились уже всем Художественным театром на двухлетние гастроли по Европе и потом ещё по Америке.

Ольга Книппер-Чехова с Василием Качаловым. Спектакль

Ольга Книппер-Чехова с Василием Качаловым. Спектакль "Месяц в деревне", 1917 год

​​​​​​

Возвращение отца

Моего отца – бывшего белогвардейца – чекисты обещали не трогать. Все-таки внук самого Качалова… Правда, он не захотел работать в Художественном театре, переехал в Ленинград и устроился в Александринку. Обратно он вернулся уже перед самой войной – после нескольких попыток «вычистить» его из труппы как бывшего белого. В 1941 году он пошёл добровольцем в московское ополчение, в ноябре 1941 года попал в плен. Его бросали из концлагеря в концлагерь, весной 1945 года он оказался в Альпах, где бежал из лагеря. И стал командиром партизанского итальянского отряда.  Вот какая судьба! А когда он вернулся в Советский Союз, его тут же отправили в наш лагерь – как изменника Родины. Когда о его судьбе узнали в Художественном театре, дед обратился к самому Сталину с просьбой освободить сына. Но его долго не могли найти – даже система МГБ в те времена работала чудовищно плохо. Нашли его случайно – по прощальному письму. Он стал умирать и написал прощальное письмо отцу. Естественно, письмо ушло чекистам, но по этому письму нашли его концлагерь. Перевезли его с Карпат во Львов. Потом посадили на поезд, повезли в Москву, на Лубянку, и сунули в одиночку – на то время, пока проверялись его показания. Потом его, еле-еле живого, выдернули из камеры и сказали: «На выход с вещами». Открыли двери Лубянки, и он вышел. И пошёл – мимо Художественного театра – домой, в Брюсовский переулок, в тот самый дом, где мемориальная доска висит Качалову. В итоге отец стал работать заведующим постановочной части МХАТ и одновременно он создал в студии МХАТ постановочный факультет, которым руководил до конца жизни. Но закончить же свой рассказ я хотел бы другим эпизодом. 

Василий Качалов с сыном Вадимом
Василий Качалов с сыном Вадимом

Превращение Мейерхольда

Ответом Художественного театра на все революционные события стали «Дни Турбиных» – пьеса, написанная в 1925 году Булгаковым по роману «Белая гвардия». Эту драму традиционная публика Художественного театра приняла с абсолютным восторгом, слезами и бесконечным энтузиазмом. С другой стороны, «Дни Турбиных» были восприняты леворадикальными критиками с настоящей бешеной ненавистью – как явный спектакль, защищающий идею Белого движения. И, как вы знаете, у Сталина были очень непростые взаимоотношения с этой пьесой. «Дни Турбиных» он видел семнадцать раз. Кто из нас, самых преданных театралов, видел какой-нибудь один спектакль семнадцать раз? Я про себя сказать такого не могу: восемь, десять – бывало, но не семнадцать… Что же его привлекало в драме Булгакова? Возможно, его привлекал тот панегирик русскому офицерству, верному долгу и присяге, потому что именно таких людей, верных только ему лично, хотелось видеть возле себя. 

Пьеса «Дни Турбиных», МХАТ
Пьеса «Дни Турбиных», МХАТ

Одним из явных врагов «Дней Турбиных» был Всеволод Мейерхольд. Он ненавидел и этот спектакль, и самого Булгакова, которого прямо называл классовым врагом и призывал расстрелять… Кстати, Булгаков отвечал Мейерхольду той же монетой. Так, в повести «Роковые яйца» есть один блестящий кусочек. Напомню, что эта повесть была написана в 1925 году, но действие в ней происходит в 1927 году, что существенно. Так вот, там есть такое место: «Мы ехали мимо театра покойного Всеволода Мейерхольда – покойного, – который, как известно, погиб во время репетиции «Бориса Годунова», когда обрушились трапеции с голыми боярами»… Сегодня многие представляют Мейерхольда по его портрету, созданному в 1916 году Борисом Григорьевым. Великая работа, гениальная, которая ныне висит в Русском музее. Там Мейерхольд такой изысканный, во фраке, в цилиндре и белых перчатках, а рядом красный лучник – его альтер-эго, двойник, который из лука целится куда-то в небо. Как Григорьев в 1916 году предугадал, предчувствовал двойственную суть Мейерхольда? Фантастика!..

Портрет В.Э. Мейерхольда
Б. Григорьев. Портрет В.Э. Мейерхольда

Мейерхольд, как известно, большевистский переворот принял всей душой. Конечно, и его халтура не обошла стороной. Как все тогда делали, чтобы немножко подкормиться, Всеволод Эмильевич едет на юг России, в Ростов, который захватывают белые. И Мейерхольда по доносу одного театрального критика арестовывают и приговаривают к расстрелу. И тут к нему на помощь приходит один из его друзей – композитор Михаил Фабианович Гнесин, один из тех Гнесиных, в честь которых названа Российская академия музыки. Так вот, у Гнесина были какие-то выходы на начальство Добровольческой армии. Мейерхольда выпустили из тюрьмы, и тот вернулся в Москву уже не в качестве революционного режиссёра, но революционера, пострадавшего от белогвардейской сволочи. И его делают начальником театрального отдела наркомпроса, то есть начальником над всеми театрами. Какой уж там фрак, какие белые перчатки? Всеволод Эмильевич носит гимнастерку, шинель и буденовку. И маузер на поясе, которым он время от времени потрясал в воздухе перед носом оппонентов. И он решает реформировать театры одним футуристическим революционным жестом. Все театры должны быть перенумерованы и должны носить однотипные названия: Театр РСФСР номер один, Театр РСФСР номер два, Театр РСФСР номер три и так далее. В театрах устанавливается армейская дисциплина и армейское расписание: режиссёр – командир, актёры – рядовые. Конечно, в итоге ничего страшного не произошло, и Мейерхольда довольно скоро попросили с поста, но время его владычества над театрами многие запомнили…

08_mei-erhold
Всеволод Мейерхольд. Фото в тюрьме 

Но, думаю, Мейерхольд бы и в страшном сне не мог бы представить, что в 1938 году его революционный театр закроют – как театр, чуждый революционному народу, и единственным человеком, кто протянет ему руку, окажется тот самый Станиславский… Станиславский спасёт его, сделав режиссёром своего Оперного театра, но этой защиты хватило ненадолго, пока был жив Станиславский. Станиславский в августе 1938 года умирает, и Мейерхольда арестовывают в июне 1939-го. И посмотрите, как странно и страшно меняются судьбы. Станиславский – защитник дела Белого движения и русского офицерства – был сделан иконой сталинского театра. Мейерхольд-революционер, Мейерхольд-ниспровергатель, Мейерхольд-большевик был расстрелян в Лубянском подвале в феврале 1940 года. Вот так революции пожирают не только собственных детей, но и собственных вдохновителей, и пожирают страшно. 

 

 

Читайте также