Дневники подобраны специально для проекта «Студенты революции».
Питирим Сорокин, приват-доцент (аспирант) юридического факультета Петроградского университета
27 февраля 1917 года
Вот он и наступил, наконец, этот день. В два часа ночи, только что вернувшись из Думы, я спешно стал записывать в дневник волнующие события этого дня. Поскольку я чувствовал себя неважно, а лекции в университете были практически отменены, я решил остаться дома и заняться чтением нового труда Вильфредо Парето «Трактат по общей социологии». Время от времени меня отвлекали от книги друзья, звонившие, чтобы обменяться новостями: «Толпы на Невском сегодня больше, чем когда-либо», «Рабочие Путиловского завода вышли на улицы».
В полдень телефонная связь прервалась. Около трех часов дня один из моих студентов ворвался ко мне с сообщением, что два полка при оружии и с красными флагами покинули казармы и движутся к зданию Государственной Думы. (…)
На Невском проспекте возле Екатерининского канала все еще было спокойно, но, повернув на Литейный, мы обнаружили, что толпа увеличивается, а стрельба усиливается. Слабые попытки полиции разогнать людей ни к чему не приводили.
– Эй, фараоны! Конец вам! – кричали из толпы.
Осторожно пробираясь вперед вдоль Литейного, мы обнаружили свежие пятна крови и два трупа на тротуаре.
Умело находя лазейки, мы наконец добрались до Таврического дворца, окруженного крестьянами, рабочими и солдатами. Никаких попыток ворваться в здание Российского парламента еще не было, но везде куда ни кинь взгляд, стояли орудия и пулеметы.
Зал заседаний Думы являл резкий контраст смятению, царившему за стенами. Здесь, на первый взгляд, по-прежнему комфортно и покойно. Лишь там и тут по углам собирались группы депутатов, обсуждая ситуацию. Дума была фактически распущена, но Исполнительный комитет выполнял фактические обязанности Временного правительства.
Смятение и неуверенность явно сквозили в разговорах депутатов. Капитаны, ведущие государственный корабль прямо в «пасть» урагана, все же плохо представляли себе, куда следует плыть. (…)
– Вот, товарищ Сорокин, наконец-то революция! Наконец и на нашей улице праздник! – крикнул один из моих студентов-рабочих, подбежав ко мне с товарищами. Лица молодых людей светились радостью и надеждой.
Войдя в комнату исполкома Думы, я нашел там несколько депутатов от социал-демократов и около дюжины рабочих, ядро будущего Совета. Они сразу же пригласили меня стать членом, но я тогда не ощущал в себе позывов войти в Совет и ушел от них на собрание литераторов, образовавших официальный пресс-комитет революции.
«Кто уполномочил их представлять прессу?» – задал я самому себе вопрос. Вот они, самозваные цензоры, рвущиеся к власти, чтобы давить все, что по их мнению является нежелательным, готовящиеся задушить свободу слова и печати. Внезапно вспомнилась фраза Флобера: «В каждом революционере прячется жандарм».
– Какие новости? – спросил я депутата, прокладывающего путь сквозь толпу.
– Родзянко пытается связаться с императором по телеграфу. Исполком обсуждает создание нового кабинета министров, ответственного как перед царем, так и перед Думой.
– Кто начал и кто отвечает за происходящее?
– Никто. Революция развивается самопроизвольно.
Принесли еду, устроили буфет, девушки-студентки принялись кормить солдат. Это создало временное затишье. Но на улице, как удалось узнать, дела шли плохо. Продолжали вспыхивать перестрелки. Люди впадали в истерику от возбуждения. Полиция отступала. Около полуночи я смог уйти оттуда.
Поскольку трамвай не ходил, а извозчиков не было, я пошел пешком к Петроградской стороне, расположенной очень далеко от Думы.
Стрельба все еще не прекращалась, на улицах не горели фонари и было темно. На Литейном увидал бушующее пламя: чудесное здание Окружного суда яростно полыхало.
Кто-то воскликнул: «Зачем было поджигать? Неужели здание суда не нужно новой России?». Вопрос остался без ответа.
Мы видели, что другие правительственные здания, в том числе и полицейские участки, также охвачены огнем, и никто не прилагал ни малейших усилий, чтобы погасить его. Лица смеющихся, танцующих и кричащих зевак выглядели демонически в красных отсветах пламени. Тут и там валялись резные деревянные изображения российского двуглавого орла, сорванные с правительственных зданий, и эти эмблемы империи летели в огонь по мере возбуждения толпы. Старая власть исчезала, превращаясь в прах, и никто не жалел о ней. Никого не волновало даже то, что огонь перекинулся и на частные дома по соседству.
– А, пусть горят, – вызывающе сказал кто-то. – Лес рубят – щепки летят!
28 февраля 1917 года
Все магазины закрыты, и деловая жизнь в городе прекратилась. Звуки пальбы доносились с разных сторон. Автомобили, набитые солдатами и вооруженными юнцами, ощетинившись винтовками и пулеметами, носились взад-вперед по улицам города, выискивая полицию или контрреволюционеров.
Государственная Дума сегодня являла собой зрелище, совершенно отличное от вчерашнего. Солдаты, рабочие, студенты, обыватели, стар и млад заполнили здание. Порядка, чистоты и эмоциональной сдержанности не было и в помине. Его Величество Народ был хозяином положения. В каждой комнате, в каждом углу спонтанно возникали импровизированные митинги, где произносилось много громких слов: «Долой царя!», «Смерть врагам народа!», «Да здравствует революция и демократическая республика!». Можно было устать от бесконечного повторения этих заклинаний.
Сегодня стало очевидным существование двух центров власти. Первый – Исполнительный комитет Думы во главе с Родзянко, второй – Совет рабочих и солдат, заседавший в другом крыле здания российского парламента.
С группой моих студентов из числа рабочих я вошел в комнату Совета. Вместо вчерашних двенадцати человек сегодня присутствовало три или четыре сотни. Было похоже, что стать членом Совета мог любой изъявивший желание, в результате весьма неформальных выборов.
В зале, полном табачного дыма, шло дикое разглагольствование, выступало сразу по нескольку ораторов. Основным вопросом, обсуждавшимся когда мы вошли, было арестовывать или нет, как контрреволюционера, председателя Думы Родзянко.
Меня это просто сразило. Неужели эти люди за одну ночь выжили из ума? Я попросил слова и получил возможность выступить.
– Глупцы, – обратился я к ним, – революция только начинается, и для победы нам необходимо полное единство и совместные усилия всех, кто выступает против царизма. Не должно быть никакой анархии. Сейчас вы, жалкая кучка людей, дебатирующих арест Родзянко, просто теряете время.
Максим Горький выступил вслед за мной, в том же ключе, и вопрос ареста Родзянко на какое-то время ушел в сторону. Однако было совершенно очевидно, что ментальность черни уже заявила о себе, и в человеке просыпается не только зверь, но и дурак, готовый взять верх над всем и вся.
По пути к комнате, где находился Исполнительный комитет Думы, я встретил одного из его членов, господина Ефремова, от которого узнал, что борьба между комитетом и Советом началась сразу же после их создания, и сейчас они спорят за право контроля над революцией.
– Но что мы можем сделать? – в отчаянии спросил он.
– Кто действует от имени Совета?
– Суханов, Нахамкес, Чхеидзе и несколько других, – ответил он.
– Нельзя ли отдать приказ солдатам об аресте этих людей и разгоне Совета? – спросил я.
– Такой агрессивности и конфликтности не должно быть в первые дни революции, – последовал ответ.
– Тогда будьте готовы к тому, что очень скоро разгонят вас самих…
В середине разговора в комнату ворвался офицер, и потребовал, чтобы его связали с исполкомом Думы. «Что случилось?» – спросили мы.
– Солдаты и матросы убивают всех офицеров Балтийского флота, – кричал он. – Комитет обязан вмешаться.
Во мне все похолодело. Но было бы сумасшествием ожидать, что революция обойдется без кровопролития. (…)
***
Михаил Воронков, студент Московского коммерческого института (1915-1917), со второго курса призван на военную службу в Нижний Новгород
Вечером разнёсся слух о роспуске Государственной думы и начавшихся волнениях в Петрограде. Началось обсуждение текущего момента. Зашла речь о недавних волнениях сормовских рабочих и о возможных попытках местного начальства использовать батальон для «восстановления порядка»... Условились, что от последней миссии все категорически откажутся.
– Да и едва ли пошлют батальон, – добавляли некоторые.
Всех занимает вопрос – неужели трудовая Русь промолчит на этот раз и на поверхности останется буржуазия – верный союзник обанкротившегося дворянства. (…)
Вечером в батальоне была незабываемая сцена. Ротный командир – капитан – собрал свои взводы и говорил о том, что военные люди должны поступать строго по уставу, должны быть прежде всего солдатами, какое бы правительство ни было в стране. Потом спросил, обращаясь ко всем:
– Согласны ли вы, господа, со мною?
Молчание...
Вдруг поднимается один студент и заявляет:
– Нет, не согласен.
– А кто вы такой? Подойдите сюда поближе...
Подходит вплотную к начальнику и на его вопрос: «В чём же вы не согласны со мною?» – говорит, что защитный костюм не сделал его солдатом-машиной, что, где бы он ни был, он поступит так, как подскажут ему его убеждения. Тогда, обращаясь к роте, капитан заявляет, что за этого рядового ручаться нельзя, что он может принять участие в уличных эксцессах.
После этого студент твёрдо отчеканивает:
– В разгроме лавок и краже булок, разумеется, участвовать не буду, а о чём здесь идёт речь – вы понимаете...
Капитан даёт распоряжение фельдфебелю не разрешать говорившему отпуска в город.
Вдруг с разных сторон раздаются голоса, что многие думают так же, как выступавший товарищ, но не имеют силы заявить об этом; потом начинается волнующее зрелище: один за другим встают студенты, заявляют, что не ручаются за себя, и просят лишить их отпуска.
Неожиданно поднимается растроганный капитан и срывающимся голосом говорит:
– Конечно, если уж нельзя будет держаться, то и я пойду с вами.
Зал буквально дрожит от рукоплесканий. Инцидент улажен, и смелый товарищ получает отпуск. К нему подходят студенты, дружески жмут руку и говорят, что сцена была чрезвычайно трогательна...
А слухи всё ширятся и ширятся... Говорят о присоединении войск к революционным массам...
Поздно ночью состоялись выборы в ротные комитеты, а из последних – в батальонный комитет...
***
Борис Зайцев, юнкер Московского Александровского военного училища
28 февраля было довольно тепло. Мы, в «милой жизни» бывшие студентами, учителями, адвокатами и просто людьми, шагали от Кудрина по Поварской – в папахах, придававших нам несколько казачий вид, и в солдатских скатках; через плечо болтались папки с глазомерной съемкой. Мы знали, что в Петербурге – военный бунт; но знали смутно. Утром видели за Пресненской заставой, как завод Земского союза прекратил работу. Волнений среди нас не было.
На Арбатской площади пришлось остановиться: с бульвара летел на нас автомобиль, в нем – градоначальник. Я очень хорошо помню, что фуражка его была надвинута на самый лоб, и верх ее странно вздымался сзади. Лицо землисто-желтое, глаза опущены. В нем было нечто столь особенное, что приходилось сказать: «Да, началось».
Однако в этот день мы, как всегда, вели бедную жизнь людей, запертых в парадном здании императорских времен. Мы готовились к репетициям, утешались плиткой шоколада в чайной; в огромном сборном зале, где висели портреты царей, слушали Бетховенскую сонату.
И не только этот, но и следующий день, когда, кажется, все уже было решено в Петербурге, мы дремали в своем мрачном palazzo. Я покойно спал в ту ночь, как в Петербурге ни за что убили моего друга.
***
Михаил Бахтин, студент историко-филологического Петроградского университета
Я не приветствовал Февральскую революцию. Более того, я, вернее, наш круг считали, что все это кончится очень плохо, что неизбежно... Мы знали как раз близко людей-то вот того, февральского-то... тех, которые отчасти делали, а потом, так сказать, ну, выдвинулись Февральской революцией. (…) Кадетов, да, кадетов и... этих... (…) трудовиков. Трудовиков, к которым принадлежал сам Керенский, одним словом, вот эту вот породу Керенских. Мы считали, что все эти интеллигенты совершенно неспособны управлять государством, неспособны защитить революцию Февральскую. (Если ее нужно защищать.) И поэтому неизбежно возьмут верх самые крайние, самые левые элементы, большевики. Ну, так оно и случилось. Совершенно были убеждены в этом. (…)
Их, так сказать, почти не знали. Но знали левых эсеров, больше знали, тоже крайних левых эсеров, которые потом работали с большевиками. Потом в кругу эсеров, в кругу социал-демократов тоже были люди наиболее левых, радикальных убеждений, которые потом... вошли в коммунистическую партию и так далее и так далее. Известностью пользовался Троцкий, Зиновьев, немного, правда. (…)
Неизбежна победа крайних элементов. Более того, я бы сказал, мы были настроены очень пессимистически: мы считали, что дело кончено. Конечно, монархию нельзя восстановить, да и некому, да и им не на что опереться совершенно, что неизбежно победят вот эти вот самые массы солдат, солдаты и крестьяне в солдатских шинелях, которым ничего не дорого, пролетариат, который не исторический класс, у него нет никаких ценностей – собственно, ничего у него нет. Всю жизнь он боролся только за очень узкие материальные блага. И что именно они захватят власть. И сбросить их некому будет, потому что вся эта вот интеллигенция, она на это неспособна.
Я не митинговал, нет-нет. Я сидел дома, читал, когда топили, в библиотеках сидел. Но нет, не митинговал.