Историки Европейского университета в Санкт-Петербурге выпустили коллективную монографию «Память в Сети», посвящённую феномену «цифрового поворота» в memory studies и его воздействию на политику памяти в современной России: от неовизантизма в Рунете до движения «Бессмертный полк» в эпоху коронавируса или «неосталинизма» в TikTok. «Стол» поговорил с соредактором и одним из авторов сборника – ассоциированным сотрудником Центра изучения культурной памяти и символической политики Европейского университета СПб Алексеем Павловским.
– Алексей, прежде всего уточню, что такое memory studies?
– Это исследование коллективной и культурной памяти, пожалуй, одно из самых быстрорастущих направлений в гуманитарном знании, которое исследует, каким образом социальные группы воображают своё прошлое: травматическое, ностальгическое, героическое, любое. Ещё в 1920-е французский социолог Морис Хальбвакс, создатель концепции «коллективной памяти», рассуждал о том, что индивидуальная память всегда опосредована «социальными рамками». Каждый из нас помнит о чём-то, потому что коллективы, к которым мы принадлежим, – наша семья, друзья, коллеги, представители одного с нами класса, нации или религии, – служат для нас спусковым крючком памяти о событиях, эмоционально важных для группы и обеспечивающих наше единство, взаимопонимание, солидарность. Когда наш коллектив исчезает – ослабевает и наша память о нём. Семейная память трансформируется с уходом и приходом поколений. Когда мы вспоминаем о чём угодно, мы, хотим мы того или нет, вспоминаем не только о себе. Мы вспоминаем о других.
– Понятно. А что считать «культурной памятью»?
– Социологическое понимание механизмов «коллективной памяти» было серьёзно дополнено историками, филологами и исследователями медиа. В 1970–1980-е французский историк Пьер Нора, изобретатель концепции «места памяти», понимал под «местом памяти» уже «всякое значимое единство материального или идеального порядка, которое воля людей или работа времени превратили в символический элемент наследия памяти некоторой общности». Таким «местом памяти» может быть личность, например, Жанна д’Арк, или важное событие – такое как Холокост или блокада Ленинграда, – вопрос один и тот же: кто, как и почему продолжает помнить об этом, воображать это прошлое, ради каких целей – политических, этических, развлекательных? Так, в 1990-е годы благодаря немецким историкам Яну Ассману и Алейде Ассман развиваются идеи о «культурной памяти» – о том, как работают её институты (архивы, музеи) и что мы помним, благодаря образам из литературы, кино, изобразительного искусства, что мы «архивируем», спасая от забвения и уничтожения, и что мы «канонизируем», делая эту память общественно значимой.
– Как культурная память связана с культурной травмой? Почему одни события мы старательно архивируем в сознании годами, а другие – отсеиваем?
– Просто задумайтесь, что во время Второй мировой войны погибли миллионы детей и подростков, но помним мы только Анну Франк и Таню Савичеву. Тогда вам станет понятно, насколько сложным бывает отбор этих символических фигур и насколько манипулятивна и избирательна любая культурная память о чём угодно, в том числе о катастрофах XX века. Неудивительно, что в 2000-е годы благодаря социологу Джеффри Александеру становится популярной концепция «культурной травмы», когда учёные начинают исследовать процесс формирования нарративов о страдании группы в прошлом, и концепция «постпамяти» Марианн Хирш, которая задаётся вопросом, как второе поколение пытается осмыслить и переизобрести культурную травму поколения предыдущего? То же самое касается и коллективной ностальгии по прошлому, которое одни хотели бы упокоить, а другие воскресить. Мы живём памятью и дышим ею, и нет ничего странного, что memory studies как исследовательское поле, в котором по всему миру работают сотни, если не тысячи, историков, социологов, антропологов, философов, литературоведов, политологов, оперирует огромным количеством концепций. «Цифровой поворот» – не исключение.
– В книге вы пишете: «У нас нет никакой памяти, кроме цифровой». Как вы это прокомментируете?
– «Цифровой поворот» произвёл революцию во всём, чем мы живём, – от общения и торговли до развлечения и войны. Но с точки зрения Digital Memory studies, он в первую очередь произвёл революцию в том, как мы помним и будем помнить о прошлом, своём и чужом, далёком и близком. Этими вопросами теоретики по всему миру занимаются уже с конца 2000-х, и когда я пишу о том, что «у нас нет никакой памяти, кроме цифровой», в этом нет никакого преувеличения: граница между онлайн- и оффлайн-миром стёрта, а если вы так не думаете, то попробуйте пожить без компьютера и смартфона хотя бы неделю. Наша память по-прежнему коллективна, но уже в новом смысле. «Цифровая память» – это продукт трансчеловеческого коллектива, состоящего из людей, интернета, гаджетов и программного обеспечения. Читали «Волшебника Изумрудного города»? Ну вот мы с вами Элли в компании с Тотошкой, Страшилой, Железным Дровосеком и Львом на пути в цифровую утопию. Со всеми из этого вытекающими…
– Что такое «цифровой поворот» в памяти простыми словами?
– Во-первых, «цифровая память» и интернет совершают революцию в коммуникации и приводят к появлению «коннективной памяти», когда наша память (в теории) приобретает черты глобальной, демократичной, общедоступной, а вместо «памяти коллективов» появляется эгоцентричная «память множеств». Во-вторых, происходит революция в архивации данных: благодаря интернету и гаджетам мы храним такое количество данных, которое не снилось никому даже двадцать лет назад. Наша эпоха – самая задокументированная за всю историю, и это точно повлияет на то, как о ней будут помнить через десятилетия и сотни лет. В-третьих, в связи с появлением смартфона резко поменялся тип свидетельства и циркуляции этих свидетельств. Представьте себе, если бы во время битвы при Ватерлоо или Сталинградской битвы у каждого участника был бы смартфон, который передавал бы фотографии и видео в Сеть, делая доступными эти образы для всех в режиме реального времени? Уверяю, Сталинградскую битву мы бы воспринимали совсем иначе – не так, как у Бондарчука. В-четвёртых, появляется «гибкая память», то есть возможность быстро редактировать любые образы и цифровые артефакты памяти. Мы с вами сейчас даже не задумываемся, когда редактируем текстовый документ или ставим фильтр на фото, а в доцифровую эпоху этот процесс был крайне трудоёмким, и эта сегодняшняя лёгкость открывает простор для обсуждений проблемы подлинности памяти, её фейков и цензуры. Помните предложение депутата Госдумы стереть лицо актрисы Барбары Брыльски из фильма «Ирония судьбы» и поменять на лицо Валентины Талызиной? (9 февраля 2023 депутат Госдумы Ольга Занко выступила с подобной инициативой после того, как Брыльска порекомендовала Лии Ахеджаковой уехать из России и заявила: «Родина её недостойна». – «Стол».) Цифровые технологии – это нейтральное чудо техники, но их пользователи – точно нет. Наконец, в-пятых, мы живём в эпоху, когда влияние программного обеспечения, алгоритмов и нейросетей даёт о себе знать настолько, что появляется желание держать наших цифровых «соседей» в узде. Все из нас знакомы с ситуацией, когда алгоритмы соцсетей и смартфона подсовывают нам в качестве воспоминаний фотографии, которые мы предпочли бы забыть.
– Цифровизация позволяет не только лучше видеть ситуацию, но и тиражирует фейки, заставляя одних верить в лживые истории, а других не верить ни во что. Можно ли отличить истинное от фейкового?
– Во время своих выступлений я часто предлагаю слушателям выбрать, какой из блокадных дневников написан настоящим человеком, погибшим в Ленинграде зимой 1941 года, а какой сочинён нейросетью. Люди начинают спорить, приводить доводы и говорить: «Вот этот настоящий, а этот – фейк». На это я отвечаю, что оба текста сочинены нейросетью. Что все эти страшные свидетельства, которые вы прочитали с экрана, – «выдуманные». Эффект на слушателей это производит неприятный, поскольку неспособность человека различать «подлинное» и способность программы воспроизвести нечто, на «подлинное» похожее, – это действительно серьезно. Я сразу успокаиваю слушателей и говорю, что если нейросеть тренировалась на реальных свидетельствах, то и её «творчество» точно не отменяет трагедии блокады и доля «исторической правды» в нём точно есть. Но вопрос с подлинностью всё равно подвисает. При этом есть и другая сторона вопроса, когда мы хотим удостовериться, что изначально цифровой артефакт является подлинным и уникальным. Появление NFT и использование блокчейна – это ответ на понятное желание знать, что посредник памяти аутентичен, что источник вас не обманывает: цифровая подлинность так же важна, как и любая другая. Итак, «цифровой поворот» точно не оставит нашу индивидуальную, коллективную и культурную память прежней. И если что-то и поменялось в нашем понимании этого феномена, так это переход от «кибероптимизма» 2000–2010-х к «киберреализму» 2020-х, когда мы понимаем, что интернет не гарантирует демократичности, свободы и подлинности памяти, включая её «глобальность», что «цифровая память» иерархична, властна, соревновательна и иногда антагонистична, как любая другая.
– Человек XIX века литературоцентричен, мы узнаём об эпохе из дневников и писем. А что современник оставит о себе?
– Человек XXI века – самый пишущий, читающий и фотографирующий представитель Homo sapiens за всю историю этого вида, а если вдаваться в подробности, так ещё самый публикующий и архивирующий – и чем дальше, тем больше. Когда в 2005 году Земфира пела, что оставит после себя «гигабайт фотографий» и «три тетради сомнений неровным почерком», это не вызывало вопросов. В 2023 году даже ребёнок понимает, что за долгую цифровую жизнь он оставит после себя терабайты визуального архива фотографий, видео и мемов, а его переписка в социальных сетях и мессенджерах по объёму будет конкурировать с эпистолярным наследием Льва Толстого. «Литературоцентричный» XIX век, в сравнении с потоками информации, которые любой человек в цифровую эпоху оставляет о своей личности, мировоззрении и запросах, выглядит просто ничтожным. Соответственно, проблема не в том, что оставит о себе современник. А в том, как эту «цифровую память» сохранить. Во-первых, есть юридическая сторона дела, а именно проблема «цифрового наследства»: в большинстве стран мира ваши цифровые активы (например, аккаунт в соцсети) не считаются виртуальным имуществом, и всё, что вам посоветует нотариус в России, так это выгрузить всё на USB-носитель и завещать наследникам флешку. Во-вторых, есть архивная проблема: кто, как и на какие деньги будет хранить, описывать, систематизировать и делать публичным «цифровой архив» умершего человека, когда архивисты всех стран мира не могут разобраться даже с тем, что было собрано в доцифровую эпоху? Наделать терабайт фотографий может каждый, а вот как сохранить его для потомков, чтобы они могли им адекватно пользоваться, – это огромный вызов для культурной памяти цифрового человечества.
– Как обесценивание и отмена «вещного»/материального влияют на сетевой образ личности и воспоминания, ведь в любой момент неудобное можно стереть, а значит, отменить сам факт события, повлияв на воспоминания о нём?
– Я не думаю, что «цифровой поворот» в памяти как-то обесценил и тем более отменил все аналоговые и материальные посредники памяти. Они никуда не делись, мы продолжаем ими пользоваться. Другое дело, что цифровая память занимает всё большее место в жизни. Это, кстати, не значит, что она сама не является «материальной»: наши цифровые данные и интернет поддерживаются гигантской инфраструктурой серверов, оптоволокна и других носителей. Было время, когда теоретики говорили о том, что интернет – это «мир без забвения», что попало в Сеть – осталось там навсегда. Во-первых, цифровые данные не так стабильны, как кажется. Во-вторых, государственная и корпоративная цензура в Сети эффективна, о чём нам не устаёт напоминать опыт Китая. В-третьих, «мир без забвения» – это по совместительству «мир без внимания»: каким бы скандальным или значимым не было событие, уже через день, неделю или месяц оно никого не волнует. В-четвёртых, у каждого человека есть «право на забвение», то есть право на удаление персональных данных из поисковых систем, и в России это даже работает. В-пятых: в Сети до сих пор нет всей «памяти»: большая часть посредников памяти XIX–XX веков – от рукописей дневников до катушек с кинохроникой – не оцифрована, а это значит, в цифровом мире с его гигантскими возможностями архивации и распространения данных их как будто и нет. Оцифровка личных и семейных архивов – это важнейший инструмент для того, чтобы не допустить забвения: в Европейском университете в Санкт-Петербурге этим, например, активно занимается центр «Прожито».
– В какой момент прошлое, особенно травматичное, становится материалом для компьютерных игр и мемов? Почему так происходит?
– Компьютерные игры всегда обращались к историческим эпохам от Древнего Рима до Дикого Запада, и колоссальный успех таких игр, как Civilization, Total War, Age of Empires, Assassin’s Creed, Europa Universalis и Red Dead Redemption, показывает, что неспроста. Компьютерная игра – это «синтетическое произведение искусства» XXI века, как кино в XX, а опера в XIX веке, а когда индустрия видеоигр зарабатывает больше, чем индустрии кино и музыки, вместе взятые, как-то неловко «инфантилизировать» этот посредник памяти, потому что в исторические игры играют люди всех возрастов. Мы ещё даже не осознаём, насколько революционным может быть влияние этих игр на наше понимание и воображение о прошлом. Видеоигры – это особый посредник памяти: они не только симулируют (исторические) миры, но дают пользователям совершенно особый опыт интерактивности, участия, вовлечения, погружения в цифровую среду, пространственный опыт. «Геймификация прошлого» радикальным образом влияет на нашу культурную память.
– Именно это и смущает: прошлое видится игрой. И упрощается…
– Консервативные акторы памяти и исторической политики, как правило, препятствуют, не понимают, когда такие игры изображают сакральные события и катастрофы. Много ли вы назовёте игр про Холокост, про блокаду, про 11 сентября? Здесь мы сталкиваемся с дискриминацией видеоигр как медиа, когда деятели, у которых есть влияние и деньги, вкладываются в старые медиа вроде литературы, кино, но не готовы спонсировать цифровые эксперименты. А без таких экспериментов новое цифровое поколение может перестать воспринимать сакральную память о чём угодно – о катастрофе, войне, голоде. Поколенческий разрыв – это не про возраст, это про разное понимание того, что такое «хороший» и «плохой» посредник памяти. Я предлагаю смотреть на ситуацию шире и вместо того, чтобы рассуждать об игровой компоненте как доминирующей, подумать о потенциале виртуальных исторических миров. Сейчас на YouTube вы найдёте немало видео, где люди воссоздают в цифровом фотореалистическом виде места своей юности и делают это настолько качественно, что по этим воссозданным кварталам можно гулять, как в 3D-игре. Для создания четвёртой «Матрицы» команда из ста программистов сгенерировала цифровой город, состоящий из 7000 зданий, 260 километров дорог, 35 тысяч уникальных пешеходов и 17 тысяч движущихся автомобилей, и я не удивлюсь, что со временем эти технологии будут использованы для симуляции исторических городов. Представьте себе такой «воскрешённый», детально воссозданный в цифровом виде исторический мир – любой эпохи, любого города, любой страны: разве не здорово?
Что касается интернет-мемов на историческую тематику, то их природа, естественно, отличается от игр. Будучи вирусными сообщениями, мемы доносят образ прошлого в сжатой ироничной эмоциональной форме и, как мне кажется, свидетельствуют о том, что является «популярной историей» – той историей, которая стала популярна среди большой массы интернет-пользователей.
– «В интернете мы будем жить и в интернете умрём: дети построят нам виртуальные мавзолеи в Minecraft, а внуки, выгрузив все наши высказывания в соцсетях, натренируют нейросети, чтобы тревожить цифровые призраки вопросами, которые не успели задать при жизни. Самое смелое предположение о будущем цифровой памяти не является смелым», – пишете вы. Насколько реалистичен подобный сценарий и как цифровизация жизни влияет на наше сознание, отношение к людям, восприятие смерти?
– В конце XIX век русский философ-космист Николай Фёдоров мечтал о том, чтобы сыновья воскрешали отцов, и если бы он смотрел сериал «Чёрное зеркало», то убедился бы, что в цифровую эпоху про его идеи совсем не забыли. «Цифровое бессмертие» одновременно привлекает и пугает, а в 2023 году это происходит уже не потому, что это реалистический сценарий, а потому, что вполне реализуемый. Иллинойский музей Холокоста делает голограммы выживших нацистских концлагерей. Партия ЛДПР при помощи нейросети «воскресила» Владимира Жириновского на ПМЭФ. Давайте подождём лет десять – и мы увидим, что «Бессмертный полк» станет онлайн-парадом нейросетей, и, учитывая резкую цифровизацию памяти о Великой Отечественной войне, я в этом даже не сомневаюсь. Сейчас с появлением технологий то, что когда-то могли делать только большие профессионалы, теперь доступно почти всем (есть пользователи, которые тренируют нейросети на своих юношеских дневниках, а потом общаются с молодой версией себя или делают «цифровые памятники» своим умершим друзьями, родственникам, коллегам). Хотел бы я себе такую «цифровую копию»? Конечно же, хотел бы. Каждый горюет и увековечивает своих близких как может. Этот этический вопрос остаётся на усмотрение наследников. А в остальном мёртвые – самое бесправное большинство на планете Земля, и неважно, в цифровую эпоху или нет, но живые всегда будут делать с ними, что захотят. Искусство говорить от лица мёртвых о том, что было в прошлом справедливо, а что – нет, – это определение «исторической политики» и, как почти всё в культурной памяти, это один из видов манипуляции и инструментов власти.
– Насколько корректно говорить о памяти «коллектива» в цифровую эпоху?
– Это хороший вопрос. Когда современные теоретики цифровой памяти говорят о том, что в интернете больше нет коллективов, но есть эгоцентричная и нестабильная «память множеств», миллиарды полуанонимных пользователей соцсетей и видеохостингах, в этом есть доля истины. Однако это не отменяет того, что у людей есть семья, работа, а также классовое, национальное и другое сознание, отсылающее к коллективу и коллективному действию, и появление wi-fi точно не убило институты памяти (архивы, музеи, общественные движения памяти), которые начинают резко реформировать себя в цифровую эпоху. И главная задача учёных в том, чтобы исследовать, как «цифровая память» реально работает на уровне «цифровых коллективов» и институтов. В нашей книге «Память в Сети», вышедшей под моей редакцией и редакцией Алексея Миллера, мы именно это и пытаемся сделать.