– Как изменилось положение историков после прихода большевиков к власти? Когда они стали подвергаться давлению и репрессиям?
– Это большой и сложный вопрос, в котором много нюансов и оговорок. Понимаете, ещё до захвата власти большевиками Февральская революция 1917 года радикально изменила положение российской академической элиты. Многие приветствовали свержение самодержавия, многие встретили это событие с тревогой. Но все оказались в ситуации резкого падения уровня жизни и уже осенью 1917 года фактически находились в тяжёлом бытовом положении. Привычный мир рухнул. Гражданская война всё только усугубила, пришлось бороться за выживание. Некоторые не выжили. Например, всемирно известный историк, академик Александр Лаппо-Данилевский умер от заражения крови. Многие считали, что если бы условия не были настолько тяжёлыми, то ничего подобного не случилось бы. В Петрограде от истощения в 1920 году умер великий филолог и историк, академик Алексей Шахматов. Атмосферу лишений и морального кризиса хорошо передают дневники другого историка – Юрия Готье. Большевиков в них он называет не иначе как «гориллами». В дальнейшем Готье прятал свой дневник, а потом вообще через знакомых переслал рукопись в Америку, где её и нашли уже в 1980-е, издали на английском, а потом в 1990-е дневник вышел и в России. Эти записки, кстати, носили говорящее название: «Слово о погибели Русской земли». Репрессии в годы Гражданской войны проходили, но были частью общей атмосферы острого гражданского противостояния.
Несмотря на явное неприятие абсолютным большинством большевиков, с ними нужно было как-то сосуществовать, договариваться. Сначала все думали, что новая власть ненадолго и компромисс будет кратковременным. Среди большевиков профессионально историей занимался Михаил Покровский, автор ряда обобщающих трудов по русской истории, написанных в марксистском духе. Представители историографического истеблишмента Покровского, мягко говоря, не любили, считали его труды недостаточно фундаментальными и академичными, однако более молодые учёные ещё до революции смотрели на них скорее с любопытством, как на заявку оригинального прочтения русской истории. Не простили ему и активное лоббирование закрытия историко-филологических факультетов, поскольку большевики считали их форпостами одновременно и монархистов, и кадетов.
Но со всесильным Покровским нужно и можно было сотрудничать. В отличие от других лидеров большевизма, он знал и понимал специфику исторической науки и её нужды. Интересно, что роль медиаторов во взаимоотношениях власти и научного сообщества выполняли практически те же люди, что и в дореволюционное время, – академики Сергей Платонов и Сергей Ольденбург.
Некоторые историки эмигрировали. Например, так поступил антиковед Михаил Ростовцев, затем ставший звездой американской науки. Его даже избрали президентом Американской исторической ассоциации, что являлось абсолютным признанием его авторитета в США. Эмигрировал и сын Владимира Вернадского, Георгий Вернадский, ставший в США Жоржем Вернадским и профессором Йельского университета. Эмигрировал и Роберт Виппер, написавший апологетическую книгу об Иване Грозном.
Своеобразной демонстративной акцией стали «философские пароходы», на которых в 1922–1923 годах из страны были высланы оппозиционно настроенные гуманитарии, в том числе и несколько историков, самым известным из которых был одни из лидеров партии кадетов Александр Кизеветтер.
Но абсолютное большинство золотого фонда отечественной историографии выжило и осталось в стране, они получили неофициальное название историков «старой школы». Одной из причин была установка служения российскому государству и обществу, они просто не мыслили себя вне России.
– Что случилось с теми, кто остался?
– 1920-е годы – время относительно либеральное. Многие историки «старой школы» продолжали исследовательскую и даже преподавательскую деятельность. Власти с подозрением относились к ним, но и уничтожать не стремились. Во-первых, других специалистов пока не было и предполагалось максимально использовать тех, кто имелся, пока не будет подготовлена марксистская смена. Особенно широко навыки историков «старой школы» использовали в архивном строительстве и краеведческом движении. Во-вторых, забота о науке должна была способствовать улучшению международного имиджа Страны Советов.
Разумеется, существующий плюрализм не спасал историков «старой школы» от многочисленных критических выпадов со стороны «историков-марксистов». Некоторые из них, впрочем, стремились учиться у своих визави фундаментальным основам исторической науки. Главной кузницей историков-марксистов был Институт красной профессуры, поэтому их часто называли «красными профессорами».
Настоящий разгром историков «старой школы» случился уже в конце 1920-х – начале 1930-х и был связан с развернувшимися по всей стране кампаниями так называемого великого перелома.
– Что стало с трудами и школами репрессированных историков?
– Советская цензура сразу стала важным инструментом подавления инакомыслия. В первую очередь под запрет попали труды историков-эмигрантов (например, Павла Милюкова), но далеко не все. В основном речь шла о политической публицистике, а фундаментальные академические труды оставались в более или менее свободном хождении.
Научные школы в 1920-е годы в целом сохранились, хотя некоторые из них потеряли кадровую подпитку, поскольку многие предметы исторического профиля больше не преподавались и, как следствие, в эти отрасли не шли молодые специалисты. Так, почти были потеряны школы славяноведения и византиноведения, поскольку эти направления считались разновидностью пропаганды экспансионизма Российской империи. Ещё труднее было церковной истории, которая в дореволюционное время находилась на высоком уровне, несмотря на известный догматизм. Затем славяноведение и византиноведение возродят уже в 1940-е годы, и это будет связано с актуальной международной обстановкой. Хорошо, что к тому времени всё ещё были исследовательские и преподавательские кадры, способные передать лучшие традиции.
– За что преследовали фигурантов «Академического дела»?
– В 1929 году на выборах в Академию наук случился жуткий скандал. Ряд кандидатов, лоббируемых властью и шедших по линии общественных наук, были забаллотированы, и только открытое давление заставило их избрать в члены академии. После этого был сделан вывод, что «мягкая» советизация академии провалилась и надо принять более жёсткие меры. Формально всё началось с того, что у историка Сергея Платонова нашли важные документы, в том числе оригинал акта отречения Николая II. В стране уже шли процессы против «старых спецов», которых обвиняли в саботаже и вредительстве, так что обнаружение таких идеологически важных документов (о которых и так было известно) стало поводом для раскручивания дела. Его иногда называют «делом историков», так как именно историки стали его главными фигурантами, но чаще – «Академическим делом», поскольку оно сотрясло всю Академию наук и выполняло демонстративную функцию. НКВД сфабриковало дело о подпольной организации – «Всенародном союзе борьбы за восстановление свободной России», по этому делу проходило более восьми десятков ведущих учёных страны – академиков, докторов, а также ряд более молодых начинающих специалистов. Кстати, схожие процессы прошли в Украинской ССР и Белорусской ССР.
Уже в 1990-е началось изучение архивов и были опубликованы допросы академиков Сергея Платонова и Евгения Тарле. Но затем процесс застопорился, хотя сейчас вновь ведутся исследования этого запутанного дела. До сих пор в нем немало загадок. Почему одних историков отправили в ссылку или в лагеря, а других, даже проходивших по делу, отпустили? Например, по делу проходил будущий глава советской исторической науки, работавший в годы Гражданской войны в белогвардейском Крыму, – Борис Дмитриевич Греков, но он не был в итоге сослан и – более того – вскоре сделал головокружительную карьеру, став директором Института истории АН СССР. Предположение, что он «всех сдал», здесь можно отмести сразу.
Удар по отечественной исторической науке, нанесённый «Академическим делом», был огромен. Но вскоре репрессиям подверглись уже «красные профессора», а историков «старой школы» постепенно вернули из мест отдалённых. Так получилось, что в условиях идеологического поворота 1930-х, перехода к «советскому патриотизму» и сталинскому «большому стилю» (то есть поворота к сталинскому великодержавию, проекцией которого в культуре стал возврат к традиционным ценностям, неоклассика, помпезность) именно они лучше подходили для реализации новых идеологических установок. Пройдя репрессии, они вернулись в элиту общества и были одарены всевозможными благами советского строя, многие с одобрением восприняли поворот 1930-х годов к более консервативной и великодержавной политике, видя в этом хотя бы частичное возрождение национальных традиций. Комбинация кнута и пряника всегда была эффективна.
– Как репрессии повлияли на профиль исторических факультетов? Какие ниши даже в период репрессий оставались доступными или относительно безопасными для профессиональных историков?
– Схематично это можно представить следующим образом. В 1930-х годах выяснилось, что стране срочно нужны историки, причём в большом количестве. Советские историки, как считалось, не какие-то чудаковатые антиквары, а «бойцы идеологического фронта». После восстановления исторических факультетов в 1934 году стало очевидным, что они остро нуждаются в преподавателях. «Красные профессора» не были готовы закрыть преподавание древних периодов истории и таких фундаментальных для профессиональных историков предметов, как источниковедение и вспомогательные исторические дисциплины. Поэтому активно привлекались только-только вернувшиеся из ссылки историки «старой школы». Предполагалось, что марксисты за ними присмотрят. Но вскоре многих «красных профессоров» накрыла волна террора. Например, был арестован и расстрелян первый декан исторического факультета МГУ, специалист по Великой Французской революции Григорий Фридлянд. Также зачистили и ленинградский истфак. Та же участь постигла и первого директора Института истории АН СССР, также специалиста по Французской революции Николая Лукина. Но жертвы репрессий определялись не их научной специализацией, а скорее социально-политическими факторами: принадлежностью к тому или иному партийному или околопартийному клану, «прошлыми грехами», социальным происхождением и так далее.
Пустующие ниши заняли как раз историки «старой школы». Их почти уже не трогали, и именно они в содружестве с уцелевшими историками-марксистами должны были наполнить новую историческую идеологию конкретным содержанием. Строго говоря, безопасных тем не было. История в 1930-е стала самым актуальным предметом, поэтому в идеологический контекст попадало все – от самых древних периодов мировой истории до недавнего прошлого.
– В своей книге вы пишете, что революционная эпоха 1920-х тяготела к юбилеям. С чем это было связано? И когда юбилеемания в СССР достигла своего пика?
– Стоит начать с того, что юбилеи – важный инструмент политики памяти для любых режимов. Они являются «сигнальными флажками» для общества, определяя, какие исторические события до сих пор для него актуальны. Юбилей – это ещё и форма исторической легитимации. Большевистский режим, с одной стороны, был революционным разрывом с прошлым, но с другой – он пытался нащупать в этом прошлом некую точку опоры. И такой точкой опоры на первых порах стала история революционного движения, приведшего к победе Октябрьской революции. Показательный пример. 1925 год был богат на юбилеи. Если для русской эмиграции ключевым мемориальным событием стала годовщина смерти императора Петра Великого, основателя империи (что импонировало монархистам) и человека, «прорубившего окно в Европу» (что импонировало более либеральной части эмиграции), то в СССР широко отмечали 100-летие восстания декабристов и 20-летие Революции 1905 года. Что называется, почувствуйте разницу.
Но главными мемориальными событиями стали, безусловно, годовщины Октябрьской революции. Их отмечали широко. Они должны были продемонстрировать мощь и крепость советской власти, подчеркнуть её достижения, идейно и эмоционально мобилизовать людей. Символически юбилейные мероприятия утверждали Октябрьскую революцию в качестве ключевого события в мировой истории, отправной точки будущего всего человечества.
Но настоящая юбилеемания захлестнула СССР уже в послевоенное время. Круглые даты громко отмечались как на всесоюзном, так и на местном уровне. И это хорошо вписывается в позднесталинский помпезный «большой стиль», отражавший превращение СССР в мировую державу. Идеологические акценты юбилеев тоже сместились. Если в 1920-е годы главные юбилейные события были связаны с революционной традицией, то теперь режим всё больше стремился себя укоренить в прошлом, выстроить свою связь с русской государственной традицией. Например, в 1947 году с небывалым размахом отметили 800-летие Москвы, мировой столицы социализма. Зато 30-летие Октябрьской революции прошло почти незаметно.
– Советское празднование юбилеев немыслимо без демонстраций с лозунгами, транспарантами и портретами. Кто занимался регламентом этих шествий – писал лозунги, например?
– В СССР всячески на словах приветствовали творчество масс, но в реальности стремились его контролировать, поэтому демонстрации режиссировались. Лозунги должны были отражать актуальную политическую ситуацию и быть в русле официальной политики партии. Очень боялись, что прозвучат какие-нибудь политически вредные лозунги «уклонистов» или партийных оппозиционеров. Это и случилось в 1927 году, когда троцкисты вышли со своими лозунгами на главном юбилее того времени – 10-летии Октябрьской революции. Поэтому лозунги готовились в ЦК, их обсуждали, что-то принимали, что-то отбрасывали. Всё руководство в той или иной мере принимало в этом участие. Юбилейные торжества были довольно строго регламентированы, поскольку они проводились по всей стране, и везде базовый сценарий должен был воспроизводиться. Что не отменяло пространства для импровизации. В союзных республиках пространства для импровизации и включения в торжества «местного колорита» было больше. К тому же простые люди могли воспринимать происходящее по-своему и тем самым сильно снижать пафос момента: вам при помощи демонстрации и митингов говорят о мировой революции, а вы просто радуетесь выходному дню. Элемент религиозности в советских революционных юбилеях, безусловно, был. В мероприятия даже включали элементы религиозных ритуалов, привычных верующим. Например, использовали колокольный звон для оповещения населения о начале шествия колонн. Но это были, конечно, частные инициативы.