Продолжение. Часть первая, часть вторая, часть третья, часть четвертая, часть пятая, часть шестая
Из дневника священника о. Генриха Полянского
Для справки: священник Генрих Афанасьевич Полянский – настоятель храма в Добромиле и Самборе, выдающийся галицко-русский писатель и общественный деятель. Был сотрудником почти всех русских изданий Галичины. Был арестован в начале войны, в августе 1914 года, в заключении в Талергофе провел 33 месяца.
Мы, т. е. духовная и мирская интеллигенция, мужчины и женщины, жаловались на обращение с нами наравне с всякаго рода людьми грубого нрава, но нам отвечали злорадно:
– Здесь никакой интеллигенции нет! Здесь одни интернированные, – для нас все здесь равны, – никому никакого снисхождения мы оказывать не будем!
Для тяжкой и грубой работы набирала военная старшина из среды интернированных нарочно не людей из простонародья, к такой работе с детства втянутых и привычных, но именно лиц из интеллигенции, особенно священников и дам. Моему брату, уже старому и очень заслуженному душепастырю, велели носить для какой-то каменщицкой работы воду и гашёную известь; младшим священникам велели вместе с мужиками чистить картошку; иным же священникам велено собирать со двора всякий мусор не чем иным, только руками!
Однажды вызвал солдат нескольких наших русских дам, слабых, интеллигентных и высокообразованных, на весь день стирать солдатское грубое и очень грязное белье. Как они, рыдая, ни просились, чтобы оставили их в покое, так как для такой работы никак не годятся, но ничего не помогло.
* * *
Все издевательства со стороны славящихся своим «культуртрегерством» немцев ощущали мы глубоко, но то, что испытали от своих, от лиц, превратившихся из русинов в «украинцев», и от прихожан-селян никак не описуемо. И недаром в народе говорят: «Больше всего болит укус своей собаки».
Все мы, русские священники (а было нас в Талергофе много), немало потрудились верно просветить наш народ проповедями и наукою в церквах, в школах и в читальнях; мы старались поднять его нравственно и экономически путём отрезвления eгo, путём содержания за счёт церкви школ и бурс, основанием народных кредитных Обществ, народных домов и пожарных команд. И могу без всякого бахвальства сказать: мы подняли народ на значительно высокий культурный уровень. И теперь, когда австрийское беснование завело нас, русскую интеллигенцию, и наше будто к лучшему преобразованное простонародье сюда, мы рассчитывали заслужить себе верную дружбу от народа, чтобы совокупно терпеть, себя взаимно утешать и вместе геройски выносить все ниспадающие на нас унижения. И с изумлением увидели мы, что многие из них враждебно к нам относятся и даже досаждают нам всячески. Только малая лучшая часть наших прихожан осталась нам верною, понимая хорошо, что терпят вместе с нами за народ, за веру, за народную русскую речь, за русскую историю, за правду. Мы думали себе, что наши селяне и мещане действительно уже просвещены, a теперь тут оказалось, что в сердце, в ум, в душу его просвещение ещё не проникло, a когда настали на них гонения и бедствия, то они кликнули: «Вот куда завели нас священники! Вот что вышло из привлечения нас в русские Общества и к любви к Руси! Не лучше ли было бы нам быть “украинцами”, поляками или даже жидами?! Тогда не томились бы мы в Талергофе, и никто не именовал бы нас “зрадниками” – предателями!»
Со временем, однако, замечали и убеждались такие бесхарактерные селяне и мещане, что бессмысленно говорят, ибо видели, что приводились в Талергоф и «украинцы», и поляки, и жиды даже, – видя это, они успокоились. Но то, что они нам вначале делали, трудно было перенести и забыть: мы убедились, что в годину таких испытаний и гонений далеко не на всю общность народных масс можно надёжно полагаться.
Для лучшего понимания приведу ещё вот что: для всех нас интернированных открыла наша команда две кантины (продовольственные лавки. – Авт.): одну для продажи молока, другую для продажи хлеба. Перед кантинами вставали каждый день длинные очереди под надзором солдата-немца. Долгое время нам, священникам, невозможно было вставать в эти ряды, – нас ругали и выкидывали, причём свои же люди!
И в столовой, когда мы вставали в очередь для получения супа или иного кушанья, то не хотели нам крестьяне оказывать ни первенства, ни уважения!
К этой неприязни селян и мещан к нам подстрекала ещё и администрация лагеря, ибо когда дерзали мы просить об отдельном для нас освобождении от работ, для нас безусловно слишком тяжких и непосильных, мы ведь никогда их не совершали, да и физически были не в силах совершать, то солдаты отвечали, что в лагере нет никакой интеллигенции, ни священников, ни чиновников, ни дам, ни барышень, только одни интернированные предатели.
* * *
Но пришёл март месяц. Команда (администрация лагеря. – Авт.) хотела употреблять селян для работ в поле, ибо надо было сажать капусту, лук, морковь и картошку. Селяне, однако, заупрямились и не хотели работать, хотя им обещали добавку хлеба. Команда прислала к нам одного обер-лейтенанта. Офицер собрал нас, священников, во дворе и произнёс нам настоящую проповедь, не хуже какого-нибудь кафедрального иезуита, на тему, что мы, будучи по званию предводителями народа, имеем на него влияние, а потому следует и нам теперь употребить всё своё влияние на вразумление селян в необходимости заняться этими работами.
Когда офицер свою речь окончил, взял слово старенький священник – отец A. Юркевич, который сказал: «Хорошо промолвили вы, господин обер-лейтенант, и мы хотели бы исполнить ваше желание, но пока что мы этого сделать не можем. И не по нашей неохоте, a только по вине самой команды, которая с самого начала нашего здесь пребывания не только отобрала у нас все влияние и почёт, но унизила нас хуже всех простых людей, и потому мы и не берёмся влиять на селян, ибо они более не повинуются нам. Прежде пусть команда вернёт нам наше должное уважение и наше значение, a уж после этого сможем и мы удовлетворить ваше желание».
Речь о. Юркевича одобрили все мы. Поручик, ничего уже больше не сказав, ушёл, но впоследствии команда стала лучше с нами обращаться, и, хотя мы специально к селянам не обращались с призывом, принялись они за всякую работу в поле к общей пользе.
* * *
Кантинярка (продавщица) повышала цену на товары ежедневно, a иногда и в тот же самый день. Например, брала однажды у одной компании за головку чеснока по 6 гел., у следующей уже по 10 гел. Кто не платил, не получал уже ничего больше. Собирала она от нас великие капиталы и быстро богатела.
Интернованный священник из Лемковщины о. Александр Слецкий, зная, как обдирает кантинярка всех, сказал раз об этом капитану, у которого он был в милости. Капитан сделал кантинярке замечание.
Утром следующего дня пришёл о. Слецкий в кантину, a кантинярка преградила ему дорогу: «Вы y меня ничего больше не получите. Вы предатель и жаловались на меня!». После этих слов повалился o. Александр на землю и – скончался от разрыва сердца!
* * *
Ещё через две недели привезли в Талергоф и моего сына. За себя я ещё не уронил ни слезы, но, увидев перед собою сына, иерея и отца четверых детей, я горько заплакал: «Сын! И ты здесь?!»
– A разве я хуже батюшки?! Если достойны вы здесь быть, то радуюсь, что и я этого удостоился.
Как ободрили меня эти слова! Как горячей стал я сына любить.
* * *
Между нами находились и два интеллигентных англичанина. Один из них, познакомившись с нами и присмотревшись к нам, оказывал нам симпатию и дружбу. И часто говорил: «Вы, русские, удивительный народ. Вас здесь так много, и все вы так ужасно угнетены, загнаны и прижаты, и всё же здесь вы – только тихие богомольцы! Думаете ли вы, что вы себе этим положение исправите? Никогда! Если бы нас, англичан, было бы здесь столько, сколько вас, мы бы всего этого варварского террора и часа не стерпели бы!».
Нам горько доставались все куски хлеба, все завтраки, обеды и ужины. Иногда приказывали нам сидеть на своих скамьях и ждать в совершенном молчании, что останется после обеда всего лагеря. И доставались нам поистине отвратительные кушанья. Иной раз велели нам стоять на дворе возле барака – попарно, и сохрани Господь, чтобы кто-нибудь нарушил предписанный порядок. Но что было делать?
* * *
Весьма печально проходили вечера и ночи, ибо бараки освещались скудно – только двумя керосиновыми лампами, но мы и за это благодарили Бога, ибо в неосвещённых бараках было бы гораздо хуже.
Наши ночлеги первой осени и первой зимы были и жалки, и опасны, ибо мы спали плотно друг возле друга, здоровые возле больных, и больных то червонкою (поносом), то тифом, то малярией и даже чахоткою. Мы спали – это надо помнить – на одной соломе, брошенной на холодную землю!
При всех этих бедствиях всех нас терзали ещё и миллионы вшей. Мы, правда, проводили два раза в день старательное их истребление, но вся наша борьба с ними оказывалась безуспешной, и они удивительно быстро вновь появлялись. Они-то и разносили заразные болезни с одних узников на других по всем баракам.
* * *
Из-за тифа умерло повально очень много людей. Выжившие же остались в буквальном смысл слова нагими – всё платье заболевших тифом крестьян, их домашнее льняное или конопляное бельё, их верхнее платье, обувь и вообще все их вещи были сожжены, взамен были выданы казённые одежды самого дрянного качества.
Не могу обойти молчанием ещё и того печального обстоятельства, что больных тифом больничная прислуга ловко обкрадывала, особенно крестьян, которых некому было взять в защиту и опеку, ибо в бараки тифозных больных никому из нас не было позволено ходить.
* * *
Все наши опасно больные требовали исповеди, причастия Святых Даров и елеопомазания, но из всего этого получали только исповедь, ведь у нас не было ни алтаря, ни даже требника. У некоторых священников, правда, имелся свой иерейский молитвослов, несколько священников смогли привезти с собою и «изборники», но только и всего. Знаю случаи, что у некоторых священников, при аресте забравших с собою молитвословы, жандармы отбирали из силой и специально бросали в отхожие места. В частности, именно так поступил жандарм, который конвоировал о. Юрчакевича из Липы. Вот сторож закона и благочестия в архикатолическом государстве «его апостольского величества» Франца Иосифа! Кроме того, что у нас не было церковных книг, не имели мы и церковных риз. Сначала нашлась епитрахиль только у Владимира Афанасьевича Венгриновича.
Духовную помощь оказывали заболевшим заключённым несколько священников, но самым же деятельным священником был о. Владимир Венгринович. Его и призывали сами солдаты, стоявшие на часах у тифозных бараков. Длилось это долго – пока он и сам не заболел тифом и чуть было не умер.
Также преизрядно заботился для больных и д-р Влад Могильницкий из Бучача. Когда свирепствовал тиф, свершилось для нас великое чудо: австрийскую «стражу» убрали из бараков совсем, оставив караулы только по периметру лагеря, а нам объявили автономию, разрешив выбирать комендантов бараков из нашей среды.
* * *
Однажды, когда ещё не были построены бани, вышел приказ от команды, чтобы шли из семейственного барака купаться все женщины. Все боялись этого купания, потому что купались на открытом воздухе, и многие простудились. Уже вышло из барака несколько десятков женщин из интеллигенции – их солдат ставил в строй по парам. Но, по счёту солдата, не вышла одна барышня. Дамы пытались объяснить солдату, что эта барышня не может сейчас идти купаться, но солдат пошёл в барак и выгнал ударами приклада плачущую девицу на двор. Все дамы и мы, вышедшие из бараков мужчины, были возмущены поведением солдата, но не можем ничего помочь, ибо за вмешательство солдат может стрелять или ударить штыком. Но вдруг из барака выбежал д-р Могильницкий (он жил в этом бараке с женой и сыном) и резко – по-немецки – остановил солдата: «Эта госпожа не пойдет купаться, ибо я, врач, запрещаю ей идти». Солдат знал, что д-р Могильницкий является врачом, но он должен был повиноваться только полковому врачу, a не интернированному д-ру Могильницкому. Все ждали, что солдат пробьёт доктора штыком, но, слава Богу, вышло иначе: солдат присмирел и отпустил барышню.
Расскажу ещё и другой случай: в одном бараке лежавший в горячке мужик, сорвавшись с места, вылетел из барака и побежал в соседний барак. Увидев это, солдат кричал: «Нalt! Нalt», а затем выстрелил в него, однако промахнулся и только прострелил стену в бараке и ранил смертельно другого здорового мужика. Призвали сейчас же врача д-ра Могильницкого. Он осмотрел несчастного, но тот два часа спустя скончался...
* * *
Когда я находился в IV бараке, какой-то «мазепинец» («украинец». – Авт.) нам крикнул: «Кто хочет выйти из Талергофа, пусть запишется сейчас у мене в украинцы!».
С возмущением откликнулся хором весь барак: «Нет здесь между нами таких, вон отсюда! Даст Бог, выйдем отсюда и без вписывания себя в украинцы!».
Агитатор вышел с длинным носом.
* * *
Перед праздником святителя Николая известили всех нас, что придёт в этот день д-р Ганкевич в Талергоф. С той целью, чтобы пожилые лица ему представлялись для освобождения из Талергофа. И действительно, приехал д-р Ганкевич с каким-то господином. Стали всякие люди тиснуться в барак, где начала действовать «освобождающая комиссия». О. Макар отдельных лиц впускал и выпускал. Увидев меня между стоящими во дворе, о. Макар был настолько внимателен, что впустил меня в канцелярию и шепнул на ухо: «Впишитесь, отче, на листу д-ра Мих. Короля из Жовквы» (знал о. Макар, что я никак на «украинский лист» не впишусь). И в ходе комиссии д-р Ганкевич спросил меня, какой я партии. Я ответил так.
– Я не есмь человек какой-то партии, я член галицко-русского народа.
– Вот как?! Ну так идите себе, идите!
И я пошёл, зная уже, что меня не выпустят.
Через несколько месяцев после этого прочли приказ по баракам, что в такой-то день уедут из Талергофа на свободу такие-то «украинцы», и назвали около 120 фамилий.
Стали мазепы в телячьем восторге, а нам, русским, на досаду, собираться к отъезду. Многие из них прощались с нами даже такими словами: «Дай Бог и вам скоро отсюда выбраться». Но когда вышли они все за ворота, чтобы пешком пойти на станцию, то крикнули нам с диким злорадством:
– Шоб вы все, москвофилы, тут померли!
После этого запели они свою «Ще не вмерла Украина»...
* * *
С некоторыми интернированными производились допросы очень интересно. Одну крестьянку спросил прокурор:
– Вы из которой партии?
– Я от коров! – ответила баба.
– Как же – от коров? – спросил удивленный следователь.
– Ну так одни слуги при конях, другие при волах, ещё есть при свиньях, a я при коровах.
Другую крестьянку из Бродов следователь спросил: «На вас донесено, что вы впустили в свою хату “москалей”. Почему сделали вы это?». Крестьянка с крайним волнением ему ответила вопросом: «А почему австрийские вояки впустили „москалей” до Галичины?»
Следователь только выругался беспомощно и отпустил её.
* * *
Необыкновенная история вышла и с арестом о. Дольницкого, духовника львовской духовной семинарии. 83-летнего старика, лояльнейшего подданного, быть может, более, чем премьер-министр или кардинал-примас. Его арестовали мадьярские солдаты где-то недалеко от австро-русской границы, вымучив его порядочно, привязали его к орудийному лафету и везли в Талергоф.
И была у каких-то там верховодов совесть держать старика-ветерана, столько молодёжи воспитавшего к священническому званию, в Талергофе! Где он ютился на соломе! Вид этого старика выжимал из глаз слёзы. Но как бодро, крепко, безропотно, примерно и назидательно он держался!
* * *
Я заметил, что многие из заключённых часто, долго и с усердием молились. Но было и немало таких, которые проводили свои дни безбожно.
В 8-м бараке около меня жили отец с тремя сыновьями – рьяные «мазепинцы». У них было много денег, и вот они покупали себе много всяких съестных припасов, готовили и «смажили» (жарили), и 6–8 раз в день ели. Ho o молитве они забыли совсем!
Однажды утром в бараке было так неспокойно, что мы с сыном могли лишь с трудом молиться. Подумав, сказал я громко:
– Братья-заключённые! Великое постигло нас горе, не следует нам заводить ссор и браниться! Вот лучше все успокойтесь и молитесь Богу о снятии с нас тяжёлого креста.
После этого шум в бараке утих, но отец трёх сыновей сказал с яростью в голосе:
– Мне и моим сыновьям не надо молиться! Нас везли жандармы восемь миль с закованными в кандалы руками, пусть же это унижение заменит всем нам молитвы на весь год.
* * *
Переселившись из 8-го в 4-й барак, заметил я, что здесь интеллигенция и селяне были почти все наши, русские; комендантом был о. Владимир Вахнянин. Посоветовавшись с отцами Супруном, Кузыком, я представил о. Вахнянину, что следовало бы известить всех товарищей о том, что ежедневно и точно в 6 часов утра и в 9 часов вечера будет кто-то, дав знак рукоплесканием, громко, во всеуслышание, молиться. О. Вахнянин сейчас согласился и известил о таком постановлении сожителей.
Благодаря этому нововведению значительно окреп дух всех заключённых в бараке. И в других бараках, узнав о нашем новом порядке, люди ввели себе его также. Вообще общая молитва понравилась всем несказанно. Однако видели мы и таких священников, которые во время молитвы будто бы спали и даже головы из-под одеяла не показывали!
A как стали мы, т. е. некоторые священники, под воскресенья и праздники служить вечерни, а наутро утрени и литургии, то мы были вынуждены видеть таких бездушников, что, сидя в бараке, не только не переставали курить папиросок, но и продолжали играть в карты!
На все упреки и увещевания они отвечали, что они здесь не как лица духовного звания, а как заключённые.
Да и не такие ещё нелепости и дерзости говорили они, но не стану приводить всего этого, a скажу только, что доходило до того, что некоторые даже звание своё отрицали!
Вот до чего дошло это падение нравов.
* * *
Отсутствие церкви в лагере чувствовалось особенно больно. Нам почему-то не давали возможности устроить в лагере свою церковную жизнь как следует.
Ещё в ноябре 1914 года распорядилась наша команда, чтобы был построен костёл для верных греко-католического обряда. Но работа была приостановлена с того момента, как вспыхнула эпидемия тифа. До весны ничего по постройке не делалось, за это время недостроенный костёл служил складом гробов с умершими интернированными. Были такие дни, что в храме стояло по 20 гробов в ряд!
Весной мастера вновь принялись за завершение постройки костёла. В конце мая 1915 года состоялось торжественное благословение храма делегатом латинского епископа из Граца. Всё прошло весьма пышно, по окончании торжества наш хор под регентством о. Петра Дуркота, исполнили державный гимн «Боже буди покровитель» – по-немецки и по-русски.
И нам, православным, разрешили проводить богослужения в этом костёле. И хотя в храмах латинского обряда многое было устроено не так, как полагается в русской церкви, мы все несказанно возрадовались, что теперь сможем служить литургии.
* * *
Но увы! Как же нелегко давалось нам служение литургии! Нам было объявлено, что будет служить литургию и прочие богослужения только о. Ярослав Карпяк, окончивший богословские науки в Риме и там рукоположенный, а также прослуживший один год миссионером в Канаде и попавший в Талергоф с поста катехизатора при школе в Дрогобыче. Несомненно, о. Карпяк, став нашим настоятелем, получил особые инструкции, как с нами, столь для державы опасными людьми, поступать. И оказался о. Ярослав K. «более папой, чем сам папа римский».
Начал служить литургию о. Ярослав по воскресеньям и праздникам сначала только один, через несколько недель – с двумя-тремя священниками безбородыми: видимо, они казалист ему менее православными.
* * *
Замечательный был случай с фелонью и епитрахилью тех священников, которые приехали к нам в Талергоф вместе со многими мирянами обоего пола из тюрьмы в Терезенштадте. Они постарались о получении разрешения на постройку особой православной часовни. И они построили её, a с помощью больших мастеров – пленных русских солдат – украсили часовню хорошим иконостасом и престолом. Но у них не было церковных риз, и они секретно брали наши фелонь и епитрахиль. Делалось это, конечно, втайне от о. Ярослава. Но однажды встретил o. Kapпяк кого-то, несущего эти ризы в нашу церковь.
– Откуда ты это несёшь? – спросил о. Ярослав.
– Из православной часовни, – ответил несущий.
– Зачем это?!
– Мы заняли эти ризы к нашему богослужению.
– Немедленно отнеси ризы обратно в часовню! Я не позволю их больше употреблять в нашей церкви!
Какой фанатизм, говорили наши священники в лагере, говорить, будто бы уже и ризы пропитаны «схизмою».
* * *
В усердии и вышколенности о. Ярославу по исполнению душепастырских обязанностей отказать было нельзя, но и проповеднического дарования у него не было. Не было и здоровья, которого он вдобавок беречь не умел. Чёрный кофе пил слишком часто, курил слишком много и одевался по-молодецки. Словом, щеголял. И – умер.
* * *
После каждой литургии и вечерни или молебна велено было петь державный гимн «Боже буди покровитель». И народ пел, ибо как же было не петь? Одни, может быть, думали, что это поможет к скорому выходу из Талергофа, a иные же просто «страха ради иудейского»...
Вероятно, петь гимн денно и нощно требовала державная политика, но к чему было всё это? В 1918 году Австрия рассыпалась! В польской газете Depesza Lwowska поместил кто-то заметку о распаде Австрии: «Австрия приказывала всегда и всюду молиться и служить литургии за свою целость и за своё величие, но как помогли эти молитвы и богослужения? Неумолимый рок всё равно готовил ей неминуемую судьбу».
На такие слова не могу не возразить: молитвы за Австрию были бы, наверное, спасительны, если бы совершались они не как «за панщину», не по принуждённости, не так, чтобы надо было бояться за немоление. И служить надо не из боязни быть обвинённым в нелояльности, a только от искреннего и благодарного сердца.
Но именно этого не испытывали ни чехи, ни словаки, ни хорваты, ни словенцы, ни далматинцы, ни сербы, ни румыны, ни итальянцы, ни галицко-угорско-буковинские русины. Ко всем своим верноподданным народам австрйское правительство всегда относилось крайне враждебно и вопиюще несправедливо. В Австрии добро и правда давались всецело только немцам, после них австрийское правительство благоволило преимущественно евреям, далее шли мадьяры.
* * *
Было бы несправедливо не высказаться с признательностью о многих наших женщинах за то, что принялись с большим усердием многое шить и вышивать, не жалея ни прилежного труда, ни хлопот, ни издержек. Прекрасные вещи производили они, дамы и девицы, женщины из интеллигенции, мещанства и даже из селянства.
Г-жа Байкова сшила нам при содействии барышни Лаврыш и две фелони с епитрахилями, a также стихарь.
* * *
Пришла очередь набора солдат и из интеллигенции, молодёжи и старшевозрастных. И что тут оказалось? Почти вся к набору вызванная интеллигенция записывалась при перекличке как русская. Между набранными были и доктора права, которые оправдывались тем, что у них на докторских дипломах написано: национальность – русский.
Вот и возник конфликт: команда приговорила всех, которые записывали себя русскими, к 21-дневному аресту, a затем и к anbinden по два часа!
И пошли наши за это в арестантские бараки. Один седоглавый священник, двух сыновей которого посадили за russisch под арест, попросил полковника о разрешении передавать им купленные в кантинах продукты. За такую просьбу и старику дали три дня ареста. И бедный старик действительно просидел три дня в заключении.
* * *
Когда пришлось мне забирать из карантина моего двоюродного брата, иерея Александра, умершего от желтухи, чтобы заняться его похоронами, сказал мне караульный чех:
– Почему вы, батюшка, здесь?
– Потому, что я заявлялся русским, – ответил я.
– Знаю об этом и об этом не спрашиваю, но почему дали вы себя арестовать и сюда привезти?! Вы должны были заблаговременно бежать и скрыться…
На это его простодушие, тронувшее меня до глубины души, я пояснил, что арестовали меня так скоро по объявлении мобилизации, что не было времени и подумать о бегстве, но, впрочем, я как душепастырь, и притом не чувствовавший за собой никакой вины, и не бежал бы. Всё равно пастырю нельзя оставлять свою паству.
Продолжение следует