Оплакать все жертвы XX века. А палачей? Часть 1

Жертвы ХХ века – революций, войн, голода, репрессий – в своей основной массе не только не отпеты, но даже по-человечески не погребены и не оплаканы. Кого мы можем считать жертвами и что значит их оплакать? «Стол» публикует рассуждения участников круглого стола «Оплакать все жертвы ХХ века», прошедшего в рамках Форума «Имеющие надежду»

Молитва памяти. Молитвенное чтение имён. жертв советских репрессий. Фото: s-t-o-l.com

Молитва памяти. Молитвенное чтение имён. жертв советских репрессий. Фото: s-t-o-l.com

Маргарита Шилкина, кандидат философских наук, декан факультета религиоведения Свято-Филаретовского института:

– Уже столько десятилетий, говоря словами Мандельштама, «миллионы убитых задёшево» топчут «тропу в пустоте». Их никто не проводил, никто не заплакал на их могиле просто потому, что она неизвестна или её даже нет. В библейском Плаче пророка Иеремии мы читаем, что самое страшное наказание, которое он как пророк видит для народа, – это что его погибшие не будут оплаканы. Для пророка это страшнее убийства, голода, потери городов. И хотя он призывает женщин оплакивать убитых в народе, как пророк он знает, что они не будут оплаканы. Когда читаешь эту книгу, возникает ощущение, что она написана едва ли не сегодня, когда подобное происходит на наших глазах. 

Связанное с жертвоприношением древнее понятие «жертва» в древнеиндийском, древнеарийском, древнепрусском и других древних языках родственно словам «хвала, награда, хвалебная песнь». Так, в древнеиндийском это слово означает «воспевать, превозносить, восхвалять». Ведь в жертву Богу или богам с самой глубокой древности приносили лучшее, и быть принесённым в жертву воспринималось как великая честь. Но с тех пор, как приходит Христос, ситуация кардинально меняется – как для верующих людей, так и для культуры, для сознания народа. После Его жертвы человек входит в божественную жизнь иначе: теперь нужно только найти возможность и способ соединиться со Христом, с Его любовью к Богу и людям до конца, все остальные жертвоприношения, животные и тем более человеческие, бессмысленны и становятся преступлением, которое вопиёт к Небу, требует покаяния и оплакивания.

 

Кровавая дискуссия

Оксана Кушляева, театральный критик, создатель и редактор портала «Летающий критик»

– Когда современный театр сталкивается с вопросом о том, кто достоин оплакивания, то как будто бы отвечает, что оплакивания достоин любой – все жертвы XX века. Приведу в пример спектакль Михаила Патласова «Чук и Гек» по мотивам произведений Гайдара, который идёт в Александринском театре. И сам Гайдар, и лагерные надзиратели, и другие исполнители сталинских репрессий рассматриваются как жертвы, которых эта эпоха переварила, которые должны быть помянуты, а их истории – рассказаны.

Сегодня режиссёры как никогда много работают с частной историей своих предков, «своего» ХХ века. Юлия Ауг так и называет спектакль: «Моя эстонская бабушка», где она оплакивает судьбу своих репрессированных бабушки и дедушки, бывших членами Эстляндской коммуны. Она начинает изучать своё прошлое,  идёт в архивы и узнаёт, что, оказывается, её дедушка был особистом. И ей нужно рассказать эту историю целиком, рассказать правдиво, хотя эти страшные драматические события, которые были связаны с её семьей, можно было бы похоронить и не упоминать вовсе. Юлия Ауг считает, что только таким образом её дедушка будет оплакан.

И в таких случаях, как правило, мы упираемся в фигуру... Сталина. Все остальные известные и неизвестные палачи потом сами были расстреляны и стали жертвами режима. И только, пожалуй, одна эта фигура стоит особняком. Когда какой-то спектакль пытается говорить о ней как о сложной, противоречивой и неоднозначной, происходит взрыв и начинается ужасная, можно даже сказать, «кровавая» дискуссия, и тут ни о какой жертве и речи идти не может. Поэтому, отвечая на вопрос, кто достоин быть оплакан, театр говорит:  каждый, делая исключение разве что для руководителей режима.

 

Жертва бытию мёртвых

Виктория Файбышенко,  кандидат философских наук, доцент Свято-Филаретовского института: 

– Мне кажется, чрезвычайно важно, говоря о жертвах, отделять положение и ситуацию одного и того же человека в контексте жертвы и в другом контексте. Оплакивание не означает оправдание, оплакивание не равно оценке. Если мы не сумеем развести процедуру оценки от оплакивания, то удалимся от понимания того, что же такое жертва как таковая. Совершенно естественным является желание отделить порок от добродетели, злое от доброго, но оплакивание имеет собственный смысл, как и свой смысл имеет анализ исторического события: он тоже не может быть сведён к оплакиванию. 

Оплакивание предполагает обращение к другому смыслу бытия жертвы – как «жертвы политического решения», и этот смысл является противоположным исконному смыслу – жертвоприношения как хвалы, о котором говорила Маргарита Васильевна. В каком-то смысле эти жертвы есть анти-жертвы. Мы помним, что отсылка к этому первому смыслу жертвы спекулятивно использовалась в политических процессах сталинского времени, когда от людей требовали – часто под пыткой – предать себя, признаться в несовершенных преступлениях, поругать собственное имя, принести его в жертву для того, чтобы этот процесс утвердил ту «высшую историческую правду», которой он служит. И это, конечно, пародия – совершенно чудовищное использование самого смысла жертвы как хвалы, принесённой Богу Живому, который одновременно и Сам всегда присутствует в жертве. Именно поэтому, когда мы говорим о жертве, мы должны отделить понимание жертвы как жертвы от оценки человеческой жизни, человеческого поведения. 

Что за судьба постигла «жертв истории»? Жертва – это тот или та, чья жизнь была вычеркнута неким решением из жизни. Быть такой жертвой не есть результат заслуги или личного выбора. Может показаться, что это не так, когда жертвой становится христианин, сохраняющий верность Церкви, или человек, высказывающий несогласие с тираническим режимом. Однако в данном случае, как мне кажется, мы смешиваем разные бытийные статусы. Христианин становится мучеником, несогласный с режимом становится героем. Но жертва в данном случае – не то, что они выбирают. Жертва – то, что совершается над ними. Это бытие жертвы объединяет их со всеми остальными. То есть существует бесконечное различие между, скажем, матерью Марией (Скобцовой), которая добровольно идёт на смерть, и другими несчастными узниками, которых влекут на смерть силой.

 

Монахиня Мария (Скобцова). Во время нацистской оккупации Парижа оказывала помощь заключенным и укрывала евреев. Была казнена в газовой камере Равенсбрюка 31 марта 1945 года.

Но, тем не менее она принимает решение быть с ними и в этой точке совпадает с бытием всякой жертвы, которая рядом с ней приносится не добровольно. И, мне кажется, это понимание жертвы приближает нас к тому, что, собственно, происходит с человеком внутри зла, которое над ним свершается. И тут необходимо принципиальное различие между оплакиванием и оценкой, которая следует из различия между положением и смыслом жертвы и нормальным статусом субъекта, не отделённого от ответственности за свои деяния. 

В некотором смысле дурная тайна насилия нам открывается, только когда мы понимаем отличие бытия жертвой от человека до того, как он попадает в эти тиски. Сама его судьба оказывается наивысшим выражением некой истины, которую насилие скрывает или камуфлирует. Это истина о природе самого насилия, которое не выдерживает собственного бытия и пожирает собственные опоры. И жертва – это бытие, которому отказано в бытии, возможность быть как таковая. И оплакивание, как мне кажется, – это жертва бытию мёртвых, о котором историки средневековья говорят как о части традиционного сообщества – содружества живых и мёртвых, которое и есть полнота бытия. В этом смысле оплакивание жертв не вытесняет и не заменяет других типов воспоминания, которые могут включать в себя моральное суждение, рациональный анализ и так далее. Но, в свою очередь, и они не могут заменить оплакивания как акта поминания, который есть и погребение, и воскрешение одновременно.

 

Свои чужие жертвы

Артём Кравченко, сооснователь «Лаборатории публичной истории», научный сотрудник Института этнологии и антропологии им. Миклухо-Маклая РАН, преподаватель Московской высшей школы социальных и экономических наук:

– Когда речь идёт о памяти, о репрессиях, нередко возникает вопрос: должны ли мы памятовать обо всех или есть жертвы, совершившие до этого столь ужасные деяния, «виновники», которых нельзя объединять с другими – невинными жертвами? Я не раз был свидетелем подобных дискуссий. Но, как мне кажется, нужно признать жертвами всех неправосудно убитых и пострадавших людей. Потому что здесь стоит не задача давать убитым оценку – важно сказать, что их убийство было преступлением.  

Так, памятуя о событиях 1930-х и 1940-х годов, связанных с работой репрессивной машины, мы начинаем говорить о людях, которые сначала были частью этой машины, а потом сами подверглись репрессиям. Но если мы хронологически сделаем шаг назад, в период Гражданской войны, если мы возьмём судьбы отдельных людей, ставших, например, жертвами красного террора или белого террора (пусть второй и не достиг масштабов первого, но он как тип репрессий, без сомнения, существовал) Всегда ли тогда будет ясно, кто из этих людей активно и деятельно сопротивлялся той или иной власти, а кто просто был наказан для устрашения? Да и принципиальна ли для нас здесь эта разница? Если мы проведём границу даже не по 1917 году, а по началу ХХ века, как делают некоторые исследователи, говорившие о единой крестьянской революции (в том числе Теодор Шанин и Виктор Данилов), то мы можем обнаружить, что озлобленность крестьянских выступлений могла быть связана с тем, что в начале столетия многих сельских жителей пороли. За дело их пороли или нет? Мы можем отступить ещё на шаг и спросить: кто это делал? Этот клубок может быть растянут на десятилетия и столетия назад. Это, разумеется, не значит, что советский государственный террор не был уникален по своему масштабу, характеру, жестокости. Был. Вопрос в другом: можем ли мы рассматривать его просто как отдельный от предыдущих событий и отношений эксцесс? Или это было что-то выросшее в определённой почве социальных отношений, разрастающегося насилия и непонимания? Можно ли здесь просто ограничиться картиной с условным назначением злодеев, которые неожиданно приходят и творят беззаконие против невинных жертв?    

Другой пример, который мне хочется привести, говоря о сложности памяти о пострадавших от государственного террора, – это попытка оценить жертвы, проведя грань между самыми важными для нас жертвами, самыми близкими, требующими памятования, и теми, кто менее достоин, кого можно отложить на потом. Если говорить о визуальном проявлении этого разделения, предлагаю вспомнить, как выглядит Соловецкий камень на самих Соловках. Он окружён множеством других камней, на которых указано: этот – социалистам и анархистам; этот – вайнахам; этот – скаутам; этот – кому-то ещё. С одной стороны, механика памятования о «своих» здесь совершенно понятна. В ней нет ничего странного. Но она заставляет задаваться вопросом: должны ли мы в таком случае чётко разделять своих и чужих и кто в таком случае «свои» и кто «чужие»? Можем ли мы памятовать о «своих» погибших, не задаваясь иногда этим вопросом?  

 

Это жертвы настоящего, а не прошлого

Варвара Склез, сооснователь «Лаборатории публичной истории», сотрудник ИЭА РАН, преподаватель Московской высшей школы социальных и экономических наук: 

Мне хотелось бы поговорить о том, как оплакивание представлено в современной театральной культуре, оттолкнувшись от проблемного вопроса, который поставил Артём, о своих и чужих. Возможно ли, если мы говорим о жертве, говорить о своих и чужих, и в каких случаях это допустимо?

В драматургической мастерской «Память о Большом терроре», которая состоялась в 2017 году в Сахаровском центре, люди, в основном не имевшие драматургического опыта, создавали пьесы на эту тему. Пьесы были основаны как на материалах, связанных с семейной историей участников, так и с любыми другими источниками и историями, которые по каким-либо причинам нашли у них отклик. В результате было создано девять очень разных пьес. Когда я их почитала и послушала, то увидела такое огромное разнообразие сюжетов, к которым обращались люди, и причин, по которым они это делали, что я невольно спросила себя: а можно ли вообще как-то ограничить число историй, которые оказываются для людей важными? Поэтому мой ответ на вопросы, кто жертвы, о ком и зачем помнить, кого оплакивать, будет максимально презентистский. Я думаю, смысл всех жертв XX века находится в настоящем: им наделяют эти истории те люди, которые обращаются к ним сейчас. Это не значит, что нельзя говорить об историческом контексте этих событий, – напротив, это очень важно. Но я хочу подчеркнуть, что на вопрос, достойна ли та или иная история оплакивания, может ответить только обращающийся к ней человек, в котором она находит отклик.

 

Юлия Балакшина, ученый секретарь Свято-Филаретовского института, доцент РГПУ им. А. Герцена: 

– Вопрос кто из жертв XX века достоин, а кто не достоин оплакивания, надо, наверное, обратить к Богу, а наша задача – оплакать всех. Вопрос о достоинстве и недостоинстве мы не можем ставить, во-первых, потому, что мы экзистенциально и исторически этот опыт не проживали. Сейчас, например, все оказались в ситуации затвора, это совершенно новый опыт, и мы начинаем что-то понимать и видеть в себе самих, чего мы подчас и не подозревали. Оценить, как ты или кто-либо ещё вёл себя в каких-то критических обстоятельствах, невозможно, поэтому мы не можем присвоить право говорить о достоинстве или недостоинстве поведения тех, о ком мы говорим как о жертвах XX века.

Второе, что я хотела бы сказать: выражение «все жертвы ХХ века» распространяется не только на тех, кто напрямую подвергся насилию, – принципиально важно помнить и о тех, кто стал не прямой жертвой физической агрессии и зла, но кого поразили «духи злобы поднебесной», которыми была полна в то время наша земля. Даже если жизнь семьи сложилась более или менее благополучно, без прямых физических жертв, всё равно была внутренняя вовлечённость в эту систему страха, идеологического контроля, отказа от собственного «я» в пользу «верховного главнокомандования» и в конечном итоге – потеря веры в Бога и в человека. Это тоже жертвы ХХ века, их тоже нужно как-то оплакать.

Наверное, образ и опыт оплакивания в этом случае может и должен быть другим, чем в отношении людей, которые были физически уничтожены или пострадали. Мы знаем, что этот опыт агрессии и зла передаётся из поколения в поколение, он не изжит и снова сказывается в нас, мы сами – жертвы ХХ века. Может быть, поэтому меня так поразило, что на спектакль Михаила Патласова «Чук и Гек» приходит много молодых людей, которых этот опыт не коснулся: они вообще не застали советское время, но раз они на этот спектакль ходят, то, видимо, тоже хотят что-то в себе изжить. Значит, они тоже жертвы ХХ века и, наверное, нуждаются в какой-то форме оплакивания.

Почему мы отказываемся перенести на фигуру Сталина сложность, смешанность позиций палача и жертвы? Потому, что в этой системе мы можем различать тех, кто приносит жертву, тех, кого приносят в жертву, и тех, кому приносят жертву. Сталин и бывшие рядом с ним относятся к категории тех, кто приносил жертву и кому приносили жертву. Поэтому их как некое воплощение сил зла, которым в ту эпоху приносились жертвы, оплакивать невозможно.

 

Людям, которые затронуты этим сочувствием, нужно объединиться

Священник Георгий Кочетков, духовный попечитель Преображенского братства: 

– Понятие «жертва» действительно непростое, и очень хорошо, что мы сегодня вспомнили про пророка Иеремию. Не случайно Плач пророка Иеремии положен на музыку именно в наше время в нашей стране Владимиром Мартыновым. Для современного человека духовный смысл жертвы часто закрыт. Он плохо понимает само слово «жертва», потому что встречается с ним только в таком контексте: жертва несчастного случая, жертва террора, жертва войны, пьянства, разврата и так далее. Мы плохо понимаем, зачем приносили жертвы в Ветхом завете, почему говорится о Христе как о жертве и в то же время как о Том, Кто приносит жертву и Кого приносят в жертву. Мы стараемся об этом не думать, не вспоминать, потому что мы часто далеки от глубин духовной культуры, даже исконно нашей, православной.

Оплакивание – явление не совсем церковное; церковное – это отпевание. Но отпевание – особый жанр, это всё-таки утверждение победы. В нём есть хвала, хотя в современном виде в чине отпевания её трудно заметить. Оплакивание – это, с одной стороны, эмоция, традиционный «плач», который всегда был и будет, потому что всегда и везде есть зло и его жертвы. Мы говорим о жертвах XX века начиная с 1917 года не потому, что до этого не было жертв. Но в 1917 году началось что-то совершенно новое, чего человечество раньше не знало: и по количеству жертв, и по их судьбе до жертвоприношения, до своей смерти, до конца своей жизни и после. Мы говорим о жертвах системы, абсолютно бесчеловечной и античеловечной системы бесчестия и лжи, системы безбожия, в конце концов. Всё это привело к десяткам миллионов невинных жертв в нашей стране, в нашем народе.

Каждый год 30 октября скоро уже 10 лет по всей стране и за рубежом мы всем братством совершаем не просто акцию «Возвращения имён», как это делает «Мемориал», а именно Молитву памяти. Это немного другое. Во-первых, в городах, где она проходит, обычно не одна, а много площадок. Во-вторых, мы тоже читаем эти списки и знаем, что в них есть люди, которые и сами были некрещёными, неверующими, работниками НКВД и палачами. Там же всё написано. Читать их или не читать? Некоторых это шокирует, но мы их читаем, потому что они жертвы. Мы знаем, что они палачи, и я бы их оплакивать не стал. Но я бы вполне сочувственно отнёсся к человеку, если бы такой вдруг нашёлся, который, будучи родственником или ещё как-то связанным с этим палачом, оплакивал бы его и его злодеяния, желая какого-то искупления. Я бы такому человеку очень сочувствовал. 

 

Священник Георгий Кочетков читает имена жертв советских репрессий во время "Молитвы памяти", 30 октября 2018 года. Фото: Александр Волков

Я, допустим, не стал бы оплакивать Ягоду или Ежова в Коммунарке и не стал бы устанавливать им памятные знаки. Но коли их уничтожили беззаконно, если бы они попались мне в списках, которые мы читаем 30 октября на Молитве памяти, я бы прочёл эти имена. Если бы Сталина убили и если когда-нибудь докажут, что он кончил свою жизнь неестественным образом, а такое возможно, хотя и не очевидно, то я бы его имя тоже прочитал. Оплакивать его я не стал бы, но помолиться о нём как о жертве беззакония я бы нашёл в себе силы. Хотя на его совести действительно слишком много греха и зла. Но что – только на его, что ли? Началось всё это буквально с октября 1917 года, а отнюдь не с 1930-х годов.

Действительно, оплакивать можно только тогда, когда ты сочувствуешь человеку. Ты его жалеешь, потому что он стал жертвой зла и беззакония, несправедливости, неправды пред Богом, независимо от твоих чувств, твоей судьбы.

Мои родственники, отец и вся его семья, тоже были лишенцами, так что мне это всё знакомо с детства. Но меня трогает судьба любой жертвы. Кого-то не трогает, кто-то ищет только своих. Но пусть ищут хоть своих! Ведь множество людей до сих пор даже своих не ищут. Если ты узнал, что твой предок, отец, дед или кто-то ещё, работал в НКВД и был репрессирован и ты хочешь его вспомнить – то вспоминай. Если он жертва, помолись за него. Но если он был преступником и палачом, попроси прощения у тех, кого он беззаконно убил, преследовал, терроризировал, или у их потомков. Вот это, я считаю, сейчас нужно всем. Такое покаяние не подавляет, а очищает совесть, освобождает человека от гнёта лжи, которая, к сожалению, передаётся из поколения в поколение.

Не знаю, много ли может здесь сделать театр. Думаю, не очень много, но что-то он всё-таки может. Прежде всего – вспоминать. Это очень важно. У нас больная память, а часто её просто нет или она исковеркана, смешана с ложью, причём лжи значительно больше, чем правды, а мы об этом часто не знаем. Театр может сотворить анамнесис, воспоминание, он может эмоционально приблизить людей к сочувствию и тем самым к оплакиванию жертв. Он не может всерьёз обратиться к Богу: на подмостках театра это обычно не делается, даже когда там звучат очень праведные слова и показываются очень праведные люди и их жизнь. Это, скорее всего, нужно делать в каких-то других сферах. Но при этом не надо исключать театр, да и вообще любое искусство. Искусство – великое дело, хотя сейчас оно в плачевном состоянии, если вообще живо.  

Людям, которые затронуты этим сочувствием, этим союзом любви, нужно как-то объединиться. Любовь не просто «выезжает» за счёт эмоций – она может изменить, преобразить жизнь, она может искупить грех, она может добиться прощения, то есть, говоря на современном языке, исправления нашей жизни, которая исковеркана.  Нам нужна свобода, которой мы лишились, и любовь, к которой мы не приобщены, но которая дана от Бога. Трудно говорить о жертвах, об оплакивании, если не говорить об этой любви.

Поэтому вопрос, кого мы можем назвать жертвами ХХ века, достойными оплакивания, имеет смысл. Конечно, это каждый будет решать сам, по совести, и ответы у всех будут разные. И слава Богу! Только один Господь знает всех до конца: что человек делал, а чего не делал в своей жизни, к чему стремился и к чему пришёл. Наши суждения могут носить только предварительный, частный характер, а подвести окончательные итоги может только Господь – и никто больше: ни культура, ни искусство, ни общество, ни нация, ни церковь.

Если мы не осознаем и не поймём, что значит для нашей страны потеря десятков миллионов людей, уничтоженных непонятно почему и за что, то всем известно, что будет потом. Ничего не будет: ни нас, ни наших детей – ничего и никого, мёртвая пустыня. И на нашу могилу, если она вообще будет, тоже никто не придёт, никто на ней не всплакнёт. 

Дай Бог нам всем как-то объединиться для того, чтобы родился этот плач над погибшей страной, над погибшим народом, и чтобы он дошёл до Бога.

Читайте также