Одна из бед, преследующих нас не первый год, – это нервное и болезненное отношение к своей истории; отношение, как будто она ещё не пережита, не стала предметом и достоянием памяти. Хорошим примером этого странного отношения к пусть и недавнему прошлому служат уже заголовки и аннотации книг адептов красного идола. Один автор расписывает предательство социализма; другой в очередной раз доказывает, что при Сталине кого надо убивали; третий высчитывает калории будущих фигурантов «Ленинградского дела». В самих аннотациях, замыслах и собственно текстах видится отношение к затянувшемуся настоящему – будто люди головой и сердцем остались где-то там и пытаются найти точку, позволяющую вернуть состояние «там» в это пространство – пространство маркетплейсов, смартфонов и тыквенного латте.
Похожее отношение можно увидеть и у многих других людей; в сущности, это специфическая болезнь ума, поражение картины мира. В какой-то степени это проявление травмы. Двадцатый век оставил нам столько рубцов, что начинать их лечить бывает тяжело – а кому-то и тяжело признать, что они есть, и эти люди пытаются жить так, будто всё на самом деле хорошо, чтобы в конце концов оказаться под судом как члены экстремистского сообщества «Граждане СССР», а то и ещё что хуже.
Собственно, красный пример – самый распространённый и показательный, поэтому есть смысл разобрать его немного подробнее.
Адепты утерянного красного рая нередко вполне себе состоятельные люди. Вспомним Гоблина-Пучкова, который капиталистическим способом наколотил хорошие деньги на пиратских переводах популярных фильмов от своей артели. При этом едва ли есть основание считать его неискренним в его апологетике сталинизма и тех паттернов политического поведения, которые сталинизм предлагает.
Травма, с которой не могут справиться эти люди, имеет экономическую составляющую, но, как видится, далеко не она главная. Ключевым содержанием травмы является скорее семиотический разрыв.
Люди выросли в определённом, устоявшемся к 80-м семиотическом пространстве: с определённой лексикой, ключевыми категориями и принципами понимания мира. И это пространство быстро стало разрушаться начиная с 1985 года, с перестройки. Сначала это были сенсационные публикации о давних преступлениях – но они объяснялись в русле возвращения к ленинским нормам, при котором таких преступлений, конечно же, не будет.
Фото: Сандурская Софья / Агентство «Москва»Но чем дальше, тем больше разрушался язык — как бы не быстрее, чем само советское общество, каждый день узнававшее о себе новое, видящее новых героев – «рэкетменов» и прочих лихих людей. Последним залпом старого символического и семиотического пространства можно назвать письмо Нины Андреевой. Если смотреть на него скорее психологически, мы увидим, что человек отчаянно цепляется за привычную старую риторику, пытаясь побудить Государя к действиям, которые вернут старое пространство символов и значений. Если приглядеться, автор постоянно кивает на неких врагов, вполне дееспособных и осязаемых, и оставляет конкретное описание этих врагов фигурой умолчания.
«Сложности воспитания молодёжи усугубляются ещё и тем, что в русле идей “неолибералов” и “неославянофилов” создаются неформальные организации и объединения. Случается, что верх в их руководстве берут экстремистские, настроенные на провокации элементы. В последнее время наметилась политизация этих самодеятельных организаций на основе далеко не социалистического плюрализма. Нередко лидеры этих организаций говорят о “разделении власти” на основе “парламентского режима”, “свободных профсоюзов”, “автономных издательств” и т. п. Всё это, по моему мнению, позволяет сделать вывод, что главным и кардинальным вопросом проходящих ныне в стране дискуссий является вопрос – признавать или не признавать руководящую роль партии, рабочего класса в социалистическом строительстве, а значит, и в перестройке. Разумеется, со всеми вытекающими отсюда теоретическими и практическими выводами для политики, экономики и идеологии».
Частично в этом можно увидеть опасение попасть под кару от своих же: в начале 80-х Нина Андреева пыталась бороться с внутренними проблемами своего института письмами в ЦК, и её очень жёстко поправили партийные бонзы. Но больше в этом можно увидеть прямой призыв к Государю. Как террор 30-х начинался с обличения «бешеных собак» в прессе, так и тут она хотела запустить механизм очищения через провокативную риторику, позволяя Государю самому определить подходящих врагов. Неслучайно, что и после распада страны Нина Андреева создала свою партию красных реконструкторов и до конца жизни прожила, пытаясь хотя бы в своей локальной среде воспроизвести старое семиотическое пространство во всей его полноте.
Нина Андреева (в центре) беседует со студентами Ленинградского технологического института. Фото: А. Николаев / РИА НовостиНо редкий человек имел такое же упорство. Слом семиотического пространства сопрягался со сломом политическим – при этом радикальность политического слома пытались замикшировать. Хорошим примером такого микширования стала формулировка референдума 1991 года: «Считаете ли Вы необходимым сохранение Союза Советских Социалистических Республик как обновлённой федерации равноправных суверенных республик, в которой будут в полной мере гарантироваться права и свободы человека любой национальности».
Мы уже знаем, что содержание будущего союза, в общих чертах вполне себе договорённого между республиканскими элитами, полностью противоречило содержанию СССР: социалистического государства на партийной основе с фокусом на недемократических способах создания власти, фактически унитарной политии, ограничивающей свободу граждан в зависимости от их социального статуса и навязывающей определённую этносословную иерархию. Эта попытка микширования до сих пор сбивает с толку людей, говорящих, что они голосовали за сохранение СССР.
Люди де-факто голосовали за конфедеративную реформу, но благодаря бережному отношению к языку думали, что голосуют за сохранение старого СССР с его ясными нормами социальной жизни и привычным семиотическим пространством.
Тем сильнее было влияние полного политического распада СССР: людей ударило это так сильно, что многие так никогда и не оправились от этого разрушения пространства смыслов. Страна поменялась слишком быстро. Ярким примером этому можно привести мир второго сезона сериала «Бандитский Петербург». Мы видим в нём суровую жестокую российскую реальность, во многом сохранившуюся до сих пор. Сложившиеся бизнесмены, уголовные авторитеты, люди с очень странным арго. Но, по сюжету, дело происходит в 1992 году – буквально через полгода после распада СССР. Новый мир вызрел и вывалился в публичное пространство, и это вызвало такой шок, что многие люди попытались сохранить старое семиотическое пространство хотя бы в ностальгии.
Эта ностальгия начала использоваться уже в 95-м, в проекте «Старые песни о главном»; но расцвела она в нулевые, когда пошёл вал соответствующей реакционной в каком-то смысле литературы. На фоне образа восстановления порядка проводники красной ностальгии воспроизводили привычное пространство смыслов, но поскольку они действовали уже в капиталистическом обществе, им приходилось трогать аудиторию через жёсткие эмоциональные воздействия, которые обеспечивала радикализация риторики. Таким образом, быстрее семиотического пространства как такового расцветало уже старое представление о социальной жизни. Специфическое отношение к праву, в рамках которого «невиновных нет»; к политике с «не важно, как голосуют, важно, как посчитают» и прочими партийными премудростями.
Этим людям становилось всё лучше и лучше. Усиленно растравливаемый радикализм позволял заместить боль от некогда разрушенного. Частично это ощущение, этот поиск, проявлен в книге М. Елизарова «Библиотекарь»: люди в пустой, резко изменившейся стране отчаянно ищут старый смысл и находят его в самой кондовой советской литературе. При этом Елизаров отдаёт победу в борьбе за власть над этими книгами не крепким мужикам-сталеварам и не интеллигентным учителям – а разухабистым, упоённым властью над беззащитными людьми бабкам, чей орден вырос из первого славного деяния: умерщвления стариков в доме престарелых. Чтобы ностальгия через книги обрела силу, нужно было убить свидетелей эпохи.
Обложка книги М. Елизарова «Библиотекарь». Фото: издательство Ad MarginemПредставления о должном, выраженные в массовых дискурсах, не могли не влиять и на социальную норму. Во второй половине десятых, занимаясь тюремной правозащитой, я с оторопью читал и слушал слова людей, оправдывающих пытки в колониях, – мол, не зря же этих уголовников туда посадили!
Не выведенное в правильное хранилище прошлое пожирает настоящее: через сломанные судьбы людей, через сфальсифицированные выборы, через готовность закопать сотни тысяч людей ради контура на географической карте.
И, как бы ни воспроизводились паттерны социальных норм, сама травма никуда не девалась. Воспроизводство семиотической вселенной тех лет не вылечило эту травму, а лишь растравило её, придав осязаемость не только ностальгии, но и планам на будущее.
В итоге мы имеем огромный пласт дискурсов, легитимирующих массовое политическое насилие и неправовую работу органов правопорядка и исполнения наказаний. Завиральные мечты о вселенском реванше, запредельную гордыню и попытку игнорировать реальность, не дающую оснований для этой гордыни.
Люди, считающие калории в супе Кузнецова и Вознесенского, пытаются рассчитывать до кости место своей ментальной травмы; но вместо исцеления появляется лишь кровь и ещё большее желание мести; за которым идёт ещё больше крови.
Эта травма будет ещё долго сопровождать нас. Зумеры реагируют на неё огромной серией нейромультиков про Черемшу – о том, как в СССР спокойно, неспешно Илья Мэдисон работал на заводе, а ученики изучали японский по аниме-мультикам. Это уже не похоже на почёсывание, но и на лекарство не похоже.
Как бы мы ни были отстранены от этой семиотической вселенной, насколько позже распада СССР ни родились, – эта травма так или иначе нас касается. Как можно способствовать её залечиванию?
Фото: Чингаев Ярослав / Агентство «Москва»Важно так или иначе историзовать наше прошлое. Даже адептам «белого» или иного некрасного исторического нарратива это не удаётся – люди начинают выискивать членов партии в современном правительстве и говорить, например, о реванше неокоммунизма. Это в чём-то основательно, но является, в сущности, таким же почёсыванием места травмы. Опыт бытия в красной утопии становится пространством уютного эскапизма, обещая в будущем новые варианты легитимации насилия и прочих неприятных черт нашего прошлого.
Как же может идти эта историзация? В ней важно построить цельное семиотическое пространство, удобное для жизни и хорошо сопрягающееся с семиотикой действительности и мирами других людей или родов.
Прежде всего это реконструкция родовой памяти. Исследование похождений предков, восстановление родословной – сам опыт исследований, мысли о своих предках позволяют формировать семейные и родовые версии прошлого, в которых тот же красный опыт будет выглядеть откровенно внешним, а не «нашим».
Далее, это попытка осмыслять прошлое через научное историческое представление. Осваивать хорошие серьёзные неспекулятивные работы и через них – вокабуляр, позволяющий включиться в пространство значений и смыслов, далёких от индивидуальных и поколенческих травм.
И наконец, это попытка смотреть на пережитое через антропологическую оптику. Которая может быть разной – например, отлично подойдёт христианская антропология. Когда смотришь на участников исторических событий как на людей, каждый из которых, осознанно или неосознанно, вёл духовную жизнь и находился в тех или иных (нередко конфликтных) отношениях с Богом; когда понимаешь, что каждый из них стоял перед нравственными дилеммами и отвечал прежде всего на них, а не на призыв партии либо исторический вызов – то, что раньше приносило резкие эмоции, начнём понемногу отпускать – уступая место рефлексии уже нравственного плана.
