Александр Шмеман родился в семье эмигрантов из России и в этих эмигрантских кругах провёл своё детство, молодость и в дальнейшем, конечно, поддерживал с этими людьми и родственные, и профессиональные, и глубокие дружеские связи. Отец Александр явил образец той всемирной отзывчивости, о которой когда-то писал Достоевский как о характерном качестве русского человека, он сумел открыться культурам, с которыми его свела судьба. Он учился в Париже, потом переехал в Америку, и французская культура, и американская стали ему внутренне родными. Отец Александр Шмеман никогда себя от них не отчуждал, он сумел увидеть их красоту и возблагодарить Бога за то, что они вошли в его жизнь.
Новая отчизна
В 1930–1938 гг. отец Александр учился в русском кадетском корпусе в Версале, где генерал Римский-Корсаков, как вспоминал потом отец Александр, «пичкал его стихами». Вся русская культура, литература, философия стали его языком, способом мысли. В те же годы в нем сформировалось очень глубокое представление о долге, чести, об офицерском достоинстве, о том, что жизнь имеет смысл только тогда, когда ты приносишь её на алтарь служения чему-то более высокому, чем собственное благополучие, – Отчизне или Богу.
Потом он учился во французском лицее Карно и сам себя отождествлял с поколением младоэмиграции, с кругом и тоном «Парижской ноты». Это были молодые люди, которые покинули Россию, не узнав её. Их отцы выехали из России уже сформировавшимися людьми, и воспоминания о родине часто составляли смысл и содержание их жизни. Иное дело – дети, у которых не было этой памяти, этих прочных корней. Парижская нота – нота «торжественная, светлая и безнадёжная» (Борис Поплавский). Не случайно Шмеман так любил и ценил Георгия Адамовича. Он тоже, с одной стороны, прочными нитями был связан с Россией, но с другой – вспоминать ему по сути было уже нечего. Только в Канаде, в любимом Лабель, много позже ему удалось воссоздать мир русской усадьбы, которой в детстве у него не было.
Мирочувствие этого поколения отражено в издававшемся в Париже в 30-е годы журнале «Числа», где публиковались молодые русские эмигранты, переживавшие мучительную тоску оторванности, выброшенности из истории, своей неприкаянности, ненужности, неукоренённости ни в почве, ни в истории. Может быть, и обострённое восприятие духовной сущности жизни появилось у них благодаря этой пронзительной тоске, этой странной жизни, в которой у тебя нет ни дома, ни земли, ни места в мироздании – они только в твоей памяти, книгах, рассказах родных. В этой ситуации человеку нужно было обретать какую-то иную родину. И такой родиной для Александра Шмемана стала Церковь.
Получив образование во французском лицее, он поступает в Свято-Сергиевский православный богословский институт в Париже, который оканчивает в 1945 году. Русская богословская мысль, которая не смогла бы так свободно развиваться в советской России, в Сен-Серж неожиданно обрела новый масштаб и глубину. Институт стал в те годы самой мощной богословской школой, в которой в условиях церковной свободы и творчества рождались новые оригинальные мысли и идеи.
Учителями отца Александра были Антон Карташёв, Владимир Зеньковский, отец Сергий Булгаков. Среди особо значимых личных встреч он отмечал встречи с генералом Римским-Корсаковым, отцом Саввой Шимкевичем, Владимиром Вейдле, архимандритом Киприаном (Керном). От своих учителей он воспринял чуткость к истории, культуре, литургической жизни. Для русского интеллигента, жившего в России, литургия была terra incognita, её смысл оставался, как правило, чем-то закрытым и мёртвым. И такое необычайное обновлённое переживание Церкви через Евхаристию – тоже открытие русской богословской школы, которое Шмеман поддержал и развил.
Борьба за автокефалию
В 1951 году по приглашению протоиерея Георгия Флоровского отец Александр переезжает в США и начинает преподавать в Свято-Владимирской духовной семинарии в Крествуде. Он очень многое делает для того, чтобы православная церковь в Америке обрела самостоятельность, не только каноническую (сноска-справка о ПЦА), но и духовную – своё лицо, свой облик. Он ездит по всем американским приходам Русской православной церкви, беседует со священниками и прихожанами, снова и снова объясняет им живые глубинные основания, на которых стоит Церковь, вдохновляет их служением Евхаристии. Он активно участвует в переговорах с РПЦ об автокефалии, но в «борьбе за автокефалию» для отца Александра всё-таки первично было возрождение церковной жизни, а не получение во что бы то ни стало независимого юрисдикционного статуса. Он хотел, чтобы этот статус соответствовал реальности жизни этой самой церкви. Будучи деканом семинарии, он «обеспечивает кадрами» эту церковь, объясняет своим студентам, что лежит в основе собирания народа Божьего. Вокруг него создается круг друзей-единомышленников, которые помогают ему собирать Церковь на тех основаниях, которые о. Александр воспринял от своих учителей. Мне кажется, здесь будет уместна аналогия с Архиепископией православных русских церквей в Западной Европе. У них тоже есть определённый образ и принципы церковной жизни, которые они возводят к Московскому собору 1917–1918 годов. Они стоят за это и в своей церковной жизни, чтобы она не погибла, хотят придать канонический статус.
Как надо жить и умирать
Судя по «Дневникам», жизнь его была напряжённой и непростой. Он часто сравнивает себя с героями русской литературы. Ближе всего из русских писателей отцу Александру оказался А.П. Чехов. Один из любимых его рассказов – «Архиерей» – история о человеке со сложной внутренней жизнью, который, получив высокий статус в церковной иерархии, оказывается невольно отчуждён от жизни, от живых людей и погружён в какую-то ненужную ему суету. Шмеман тоже часто ощущает себя таким человеком, который хотел бы всю жизнь писать богословские сочинения, жить в Лабель, где «свобода, небо, озеро, дети, детская беззаботность». Но ему приходится всё время решать какие-то дела, связанные со Свято-Владимирской семинарией, с Православной церковью в Америке, которая всё-таки во многом именно им была создана и его трудами поддерживалась. Ему искренне виделось, что его призвание может быть реализовано в идиллической тишине Лабеля, а он растрачивает жизнь на рутину и суету. Но в конечном итоге вне этой воплощённости в конкретной, хотя и очень непростой, жизни его судьба как человека и богослова вряд ли в полноте могла бы состояться.
Он достойно переживал свою тяжёлую болезнь и уход. Один из друзей потом напишет: «Он своей жизнью и смертью учил нас, как надо жить и как надо умирать, чтобы стать теми, кем мы являемся изначала». И «Дневники» его заканчиваются строчкой: «Какое всё это было счастье».
Тема благодарности за всё, что Господь дарует, проходит и через мысли отца Александра о Евхаристии, и через саму его жизнь. Те, кто его знал, вспоминают о нём как об удивительно светлом, радостном, весёлом, обладающем ярким чувством юмора человеке. И это не просто восторженность, а плод интеллектуального и духовного напряжения. «Дневники» дают почувствовать его глубокую внутреннюю конфликтность и постоянное усилие преодоления земной тяжести, которое выпало на его долю.
Экклезиология и поэзия
Для нашего времени отец Александр – живое свидетельство того, что диалог между церковью и культурой не просто возможен, но может быть очень плодотворен, что эти два полюса, которые когда-то разошлись, могут и должны соединиться в личности человека. В нём самом они были в равной степени развиты, раскрыты – и начало церковное, и начало высокой культуры. Он прекрасно знал русскую и мировую литературу, помнил много стихов наизусть, был знаком с современными ему писателями, особенно с эмигрантами, вёл беседы о русской культуре на радио «Свобода». Эта высокая культура была его внутренним языком и многое ему давала, когда он осмыслял реалии церковной жизни. И наоборот, тот христианский идеал, который ему открылся в церковной жизни, был критерием, по которому он выверял ценности культуры. Интересно, что когда в «Дневниках» он по памяти цитирует стихи, то часто невольно заменяет одно слово другим – как будто взятым уже из его церковного опыта. Так, отец Александр, например, очень любил строчки Георгия Адамовича: «...Но брезжил над нами / Какой-то божественный свет, / Какое-то лёгкое пламя, / Которому имени нет». Но слово «брезжил» он заменяет словом «реял», явно усиливая его интенсивность и победоносность.
Для отца Александра в церкви было непереносимо бездушие, уход от красоты и доброты. Он не мог согласится с тем, что история пошла таким путём, когда «во имя Пушкина убивать нельзя, во имя “Типикона” очень даже можно». Он не терпел подмен святого движения жизни, движения духа, когда всё в истории церкви или в богослужении превращается в мёртвые формы, стилизацию, и эти формы выдаются за исконную сущность церковной жизни.
Ему, например, в Евхаристии был невыносим символизм, сводящий живое слово и действие молитвы, которое он чувствовал внутри литургии, к окостеневшему знаку. Он не принимал замкнутости русской эмиграции, которая стремилась создать свой особый мир, отгородившись от всего остального, как бы наслаждалась собой и своим достойным прошлым. В нём была большая открытость жизни, миру, людям, действию Духа, и всё, что этому противоположно, он принимал очень плохо – точнее, не принимал.
Слово, изменяющее мир
В богослужении отец Александр стремился выявить смысл и хотел вернуть этот смысл церкви, чтобы проживание Евхаристии было действительно тем таинством, которое меняет жизнь человека, жизнь церкви и жизнь всего мира. Скорее всего, будучи не только человеком высокообразованным, знавшим православную традицию, но и настоящим интеллектуалом, он понимал, что ни научный дискурс, ни школьное богословие не могут вполне справиться с этой задачей. И потому он искал, опираясь на церковную традицию, новое слово, которое должно человека вдохновить. В каком-то смысле это и богословие, и слово проповеди, и поэтическое слово. Он часто описывает в «Дневниках», как он переживает какое-то произведение искусства, допустим, слушает Баха или смотрит полотна Рембрандта. У него это похоже на описание действия таинства, когда человек входит в потаённое пространство, где должны открыться внутренние смыслы и где рождается вдохновение от со-присутствия Бога. Это момент мистериальный и даже мистический – соприкосновение с явлением подлинного искусства как явлением духа. В какие-то моменты жизни он вдруг переживает это bless – благословение, касание. Вот он идёт в пустом аэропорту – и вдруг всё преобразилось, всё встало на свои места...
В лучших своих произведениях отец Александр использует этот же принцип: своего читателя ему тоже важно ввести в особое пространство, где смысл подаётся не как яблочко на тарелочке, не просто как набор определений, а открывается внутреннему взору, сердцу читателя. Я знаю много людей и сама принадлежу к их числу, которые пережили обновление смысла Евхаристии после того, как прочитали Шмемана. Это чрезвычайно важно для церкви. Ведь Евхаристия не должна стать только обрядом, за которым для нас или ничего не стоит, или стоит только какое-то банальное или даже трогательное воспоминание.
Знакомство с трудами Шмемана, безусловно, обновляет переживание Евхаристии как Таинства Царства, как пути восхождения в Царство, где каждый шаг значим. Ты не можешь ни впустую дать целование мира, ни поклониться просто так, ни сказать или не сказать «аминь». Это пробуждает молитвенную память церкви и её литургическое творчество. Наверное, кто-то находит неточности и изъяны в трудах отца Александра; безусловно, такое прочтение Евхаристии не единственно возможное. Каждой эпохе, наверное, могут быть даны новые смыслы в постижении Таинств Церкви. Но отец Александр открыл путь – открыл Евхаристию как явление красоты, смысла, радости, всепроникающей благодарности, и это очень важно не потерять.