Правда, если уж быть точными, памяти кого-то из этих святых, живших совсем недавно, посвящён практически каждый день церковного года. И это только те свидетели веры, которые были канонизированы (то есть меньшая часть). Но получается ли у нас воспринять их свидетельство, научиться у них жизни со Христом? Можем ли сказать о себе, что мы наследники их веры и опыта?
Об одной из самых больших драгоценностей Русской церкви говорим с секретарём Саратовской комиссии по канонизации подвижников благочестия, членом Межсоборного присутствия Русской православной церкви священником Максимом Плякиным и доцентом Свято-Филаретовского института, автором диссертации, посвящённой опыту совершения богослужения в местах лишения свободы, Максимом Зельниковым.
Как я заболел
– Опыт новомучеников близок к нам по времени: казалось бы, это наши предшественники в вере, молитве, жизни. Но откуда мы знаем об этом опыте? Как для вас произошла встреча с ним? Это какие-то документы, следственные дела или, может быть, устные свидетельства? Или вам довелось знать кого-то из исповедников церкви?
Священник Максим Плякин: Для меня эта встреча состоялась благодаря последнему духовнику Оптиной пустыни преподобному Никону (Беляеву; 1888–1931). Естественно, в живых я того поколения не застал, но в 1990 году в одном из толстых, ещё советских журналов вышли воспоминания послушницы, которая уехала за ним в ссылку и на руках которой он умер (схимонахини Серафимы (Бобковой; 1885–1990). – «Стол»). Я читал это ещё школьником и тогда и «заболел» новыми мучениками. Всё то, что я потом делал в церкви, когда пришёл в храм чтецом, потом дьяконом, священником, потом, когда была создана наша Комиссия по канонизации, – это было следствием того, что когда-то умерший в ссылке в Архангельской области святой меня позвал. Читать, как безвинно осуждённый умирающий в ссылке от туберкулёза человек (его выпустили из лагеря и не отпустили на свободу, хотя срок заключения официально закончился) в полном сознании спокойно ждёт встречи с Господом, – это было для меня приветствие из иного мира. Последние его слова: «Какая радость в духовных книгах!». Его послушница Серафима дожила до наших дней, скончалась схимонахиней на сто пятом году жизни, успев рассказать о том, как она за 70 лет до этого уезжала на Север и хоронила своего духовного отца. Свидетель, который каким-то чудом дожил до наших дней, – это было явным Божьим вмешательством. Через несколько месяцев после публикации этого свидетельства мать Серафима отошла ко Господу.
Максим Зельников: Если говорить обо мне, я познакомился с опытом исповедников веры ХХ века через научную работу. Я начал читать книги по истории церкви ХХ века, и моё первое впечатление было – шок. Помню, когда я прочитал сборник документов Ольги Юрьевны Васильевой о том, что происходило с церковью, то просто впал в ступор. Я не знал, что с этим делать. Гонения?! Я просто не знал ничего об этом.
– Что именно вас поразило?
Максим Зельников: Беспрецедентность гонений, цинизм, с которым церковь была уничтожаема. У меня были какие-то иллюзорные, радужные представления. Церковь – там же не может быть что-нибудь плохое… А оказалось, что эти гонения, в частности, исходили и из самой церковной среды – скажем, от обновленцев (обновленческий раскол – операция органов ВЧК-ОГПУ по созданию альтернативной церковной структуры, лояльной советскому правительству. – «Стол»). Но это было только начало. Потом я стал читать документы, и мне больше всего помогали не столько житийные тексты, сколько сам голос этих святых. Много книг издавалось (и сейчас тоже издаётся) в основном в каких-то региональных издательствах, когда люди собирают и публикуют материалы о каких-то своих местных святых. Особенно о многом говорят письма, воспоминания духовных чад священников и епископов, необработанные тексты. Дневников почти нет. Эти голоса меня просто поразили. Некоторые из них меня питают, укрепляют мою веру до сих пор. И вот я тоже «заболел», как и отец Максим, этой темой. Я понял, что хочу всё это знать, хочу к этому прикоснуться. И для меня это до сих пор неиссякающий источник вдохновения. Хотя, действительно, такое впечатление, что нашей церкви он совершенно не известен, кроме как на уровне имён, которые канонизированы для общецерковного почитания. В календарях они встречаются, но сама жизнь исповедников веры, новомучеников практически неизвестна или известна в очень узких кругах.
Престань и пощади ны
Священник Максим Плякин: Кстати говоря, святой Никон – это один из немногих новомучеников, чей дневник всё-таки сохранился. Правда, он написан ещё до времени гонений. Придя в Оптину, Никон стал описывать свои впечатления человека из светской среды, перешагнувшего порог монастыря. Он уже знает, что здесь останется, понимает, что это его призвание, и начинает свои впечатления день за днём заносить на бумагу. Три первых года, от прихода в монастырь до монашеского пострига, он описывает чуть ли не по часам. А учит его святой Варсонофий (схиархимандрит Варсонофий (Плиханков; 1845–1913). – «Стол»). И он становится его восприемником прямо в монашеском постриге. Сохранилась переписка преподобного Никона в 20–30-е годы с рассеянными монахами Оптиной пустыни и монахинями Шамординского монастыря, когда уже он, как когда-то его учил святой Варсонофий, начинает учить их.
– Интересно, что уже Поместный собор 1917–1918 годов принимает какие-то постановления, касающиеся изменения довольно малоподвижных параметров богослужения, скажем, вещества таинства – появляется представление о том, что может не быть хлеба, вина для совершения евхаристии, обсуждают, чем можно их заменить. Самые жестокие гонения ещё не начались – по сравнению с тем, что ждало церковь в 20–30-е годы, – а мысль уже шла в этом направлении. Можно ли усмотреть какой-то принцип, которым руководствовались церковные деятели, когда пересматривали подобные нормы? Что именно изменялось?
Максим Зельников: Мне кажется, всё как раз было довольно естественно, потому что 1918 год – это уже начало гражданской войны, это уже и голод, и аресты. Церковь реагировала на жизнь за окном: где-то можно было уже не достать хлеба или виноградного вина. Что касается храмов, то и в 1918 году были прецеденты закрытия храмов, и на такой случай общине вместе с пастырем разрешалось совершать богослужение и в каком-то другом приличном помещении. Видимо, предполагалось наличие антиминса. При этом допускалась богослужебная утварь более простого вида, без украшений. Конечно, масштаб будущих гонений в 1918 году ещё не представляли – может, лишь отдельные члены собора предвидели, что дело не закончится быстро и будет хуже.
Священник Максим Плякин: Не очень известный факт тех лет. При составлении службы в честь Державной иконы Божьей Матери канон к ней написал будущий патриарх Тихон, на тот момент митрополит Московский. И в этом каноне, а это ещё до начала гражданской войны и открытой фазы гонений, есть потрясающие слова: «Самоизмышленная пагуба пришла на землю русскую. Страждем все…». И буквально через один тропарь: «О меч Божий, доколе ты не успокоишься? Престань и пощади ны». То есть, опять-таки, это понимание, что на Русь обрушивается Божий меч. Уже было понимание, что это всё не то что надолго – святитель Тихон не видел этому конца. Когда я перечитываю этот канон, у меня иногда создаётся впечатление, что до сих пор над нашей землёй всё ещё занесён тот меч, который видел уже в 1917 году святитель Тихон.
Голос из середины 20-х
– Реальные условия, в которых оказались служители церкви и верующие, внесли куда более радикальные изменения в привычный опыт совершения богослужений, чем могли помыслить деятели собора. Известен опыт архимандрита Тавриона (Батозского; 1898–1978), который совершал евхаристию у себя на груди. Максим Иванович, вы в своей диссертации ссылаетесь здесь на опыт древнего мученика епископа Лукиана Антиохийского. А сам отец Таврион тоже имел в виду этот опыт или это скорее была какая-то его духовная интуиция – что он совершал евхаристию на воде на своей груди? Что вообще мы можем сказать об их церковном самосознании, исходя не только из канонических постановлений, но и из практики?
Максим Зельников: По поводу опыта архимандрита Тавриона и не только его. Он, к сожалению, не канонизирован, и это жаль: я считаю, что такие люди, конечно, должны быть канонизированы. Я знаю, что готовились материалы, но пока это всё как-то на паузе. Сознание и его, и других исповедников ХХ века очень живо апеллировало к опыту древней святости, в том числе первых веков, четвёртого века, или иконоборческих гонений, или к русской святости (опыт русских святых был очень дорог для епископа Афанасия (Сахарова; 1987–1962)). Конечно, про мученика Лукиана все знали: это факт, описанный в его житии. И подобные прецеденты из опыта Древней церкви воспринимались как достаточное основание, чтобы в ситуации гонений следовать этим путём. В ХХ веке этот опыт ожил и стал не просто каким-то историческим воспоминанием, а чем-то вроде прецедентного права.
Я очень благодарен отцу Максиму, что он меня навёл на документ 1926 года под названием «Совопросник православия», написанный на Соловках епископом Мануилом (Лемешевским; 1984–1968). Там есть замечательный раздел, посвящённый жизни церкви в условиях гонений, где описаны какие-то типичные ситуации, идущие гораздо дальше простого отсутствия храмов, вина или муки. Там говорится, например, как причащаться, если нет священника, можно ли служить евхаристию в общей камере, где есть не только верующие, но уголовники, атеисты. Документ 1926 года, а осмысление этих проблем началось гораздо раньше – не позже 1922 года (начиная с обновленческого раскола).
Священник Максим Плякин: В этом документе в целом ряде мест епископ Мануил прямо указывает: «Так нас учил священномученик Вениамин». Священномученик Вениамин (Казанский; 1873–1922) был расстрелян летом 1922 года – следовательно, те его идеи, на которые в 1926 году ссылается автор документа, как-то осмыслялись по крайней мере до весны 1922 года, когда владыка Вениамин оказался в тюремном заключении. То есть 1920–1921 годы уже дали серьёзный повод задуматься. И раз за разом епископ Мануил (он был у владыки Вениамина викарием) подчёркивает: это не я сейчас даю решение, это не мои мысли – так делал митрополит Вениамин. То есть это и отсылка к уже начавшейся новой мученической эпохе в жизни церкви, и подтверждение своих слов опытом конкретного мученика. То, что владыка Вениамин – мученик за веру, его современникам было очевидно, есть свидетельства его уже тогда начавшегося почитания. Об этом пишет Борис Ширяев, описывая своё пребывание в Соловецком концлагере. Некоторые священники уже там, на Соловках, начали служить на тюремной пайке, на чёрном хлебе, на клюквенном соке. И когда у традиционалистов это вызывало вопросы: почему мы отступаем от предписанной формы, – один из соловецких заключённых прямо ответил: «Когда я был в Бутырской тюрьме, патриарх Тихон передал туда позволение: служите на том, что сможете найти. В Бутырке мы служили на вишнёвом соке». То есть опять-таки апелляция к святителю Тихону, главе новомучеников российских, это апелляция к уже имевшемуся тюремному опыту. В Бутырке этот священник оказался тоже, наверное, году в 1924-м. А уже в концлагере на Соловках, где потом епископ Мануил и пишет свой трактат, они использовали на практике наработки, которые к тому времени были у церкви. И это опыт не каких-то сельских батюшек, не размышление в тиши скита. Это митрополит Петрограда, второй столицы, и патриарх всея Руси. То есть на уровне глав крупнейших митрополий церкви было понятно, что это не на день, не на два, а задел на годы вперёд. И благодаря тому, что эта машинопись будущего митрополита Мануила сохранилась, мы можем слышать голос из середины 20-х годов.
Максим Зельников: То есть церковь показала способность довольно быстро реагировать на происходящее и находить возможности сохранять основы церковной жизни: общение, молитву, таинства, пастырское окормление людей в условиях обновленческих гонений и потом масштабных репрессий государства.
Всенощная на нарах пересыльной тюрьмы
Священник Максим Плякин: Добавлю ещё из воспоминаний об упомянутом епископе Афанасии (Сахарове). Он сидел на нарах в переполненной камере пересыльной тюрьмы, поджав одну ногу, потому что сесть полностью у него не было места. И когда конвоир завёл в камеру одного иеромонаха, тот увидел владыку Афанасия, который ему говорит: «Иди сюда, садись рядом. Ты тропарь такой-то помнишь? Ну вот, давай, пой». Оказалось, что владыка Афанасий на память служит Всенощное бдение. Вот это совершенное спокойствие: в пересыльной тюрьме, в камере, в которой над тобой сидят уголовники, он служит.
И второй момент, который меня всегда поражал в этой истории, – они служат наизусть. У них нет книг. Опыт постоянного участия в службе им позволяет в тюремной камере служить Всенощную со всеми изменяемыми песнопениями, с тропарями, с гласами. Иеромонах уточняет: «Какой глас сейчас?». «Вот этот глас. Пой». И он начинает подпевать эти самые тропари. Для них это было не ординарное течение церковной жизни. Всенощная на нарах пересыльной тюрьмы – всё-таки несколько экзотический вариант. Тем не менее служить надо. И неважно, что вокруг уголовники, нары тюремные. И точно так же много позже тот же самый святитель Афанасий на нарисованном своими руками химическим карандашом антиминсе (плат с вшитыми мощами святых, на котором совершается таинство евхаристии. – «Стол») будет служить литургию в камере. Его антиминсы небольшие, чтобы их можно было свернуть и убрать при обыске камеры.
– Раз уж вы затронули тему антиминсов, это ведь такой тектонический сдвиг был в церковном самосознании, как мне видится. Антиминс – это же некоторый знак легитимности совершаемого богослужения. И вот меняется представление о том, каким образом это благословение передаётся, меняется в этом смысле роль епископа…
Священник Максим Плякин: Я здесь не соглашусь. Это был не тектонический сдвиг, а невольный возврат к изначальной роли антиминса в храме, хотя, может быть, сами участники этих событий этого не понимали. Дело в том, что при реформе середины XVII века роль антиминса для русских храмов очень серьёзно изменилась. Первоначально по древнерусским правилам антиминс не клался на престол – он намертво суровой ниткой пришивался к нижнему облачению престола (цветное тканевое облачение надевалось поверх антиминса), и предполагалось, что антиминс неразрывно связан с освящением храма. Сколько бы архиереев ни сменилось потом в этой местности, храм освящал конкретный епископ. Его подпись стоит на этом антиминсе, его рукой туда вложены мощи мучеников за веру. И коль освящение храма совершается один раз, то и антиминс освящается один раз, подписывается один раз и остаётся под облачением престола до тех пор, пока этот престол стоит.
– Но он привязан к местности, грубо говоря, к престолу.
Священник Максим Плякин: Он фиксирует факт освящения. Когда в XVII веке происходит раскол, у старообрядцев появляются так называемые одиконы. Это маленькие престолы. У одикона всё есть: четыре ножки, доска престола, маленькая верёвочка, которой он опоясан, как был бы опоясан обычный престол, на нём есть точно так же антиминс и облачение под высоту этого одикона, только он гораздо меньших размеров. Полностью копия престола в храме, но этот престол переносной. И старообрядческому священнику, куда бы ни пришёл, нужна только ровная поверхность, чтобы поставить этот одикон, и он будет служить на нём евхаристию.
И потом были случаи, в частности у нас в Поволжье, на Северном Кавказе, когда старообрядцам была некая ослаба со стороны правительства, и вместо того чтобы полноценно освящать новый храм, они вырезали в престольной доске стационарного храма прямоугольное отверстие, просто ставили в него этот маленький переносной престол и служили по-прежнему на том антиминсе, который был много лет назад выдан для него.
При реформе в Русской церкви появляется представление, что это связь не только с освящением храма, но и с епископом местности. Отсюда эта русская практика переподписывания антиминсов при смене архиерея, замены антиминса, даже если он не пришёл в ветхость. В епархию приехал новый архиерей – он может заменить антиминсы. И вот это был тектонический сдвиг, потому что терялась связь антиминса с освящением храма и с благословением места для совершения евхаристии – и крепла мысль о том, что антиминс связан с действующей церковной властью.
Наконец, в 20-е годы XX века появляются эти маленькие антиминсы, которые можно унести с собой, буквально свернув на груди. Их передают в тюремные камеры. Были случаи, когда эти маленькие антиминсы вклеивали в служебник, и священник, совершая евхаристию, этот антиминс держал в руках – ему некуда было его положить. С одной стороны, это совершенно странный антиминс, не связанный ни с каким престолом, ни с каким освящённым храмом. С другой стороны, восстанавливается вот это значение: антиминс обозначает место, где епископ благословляет совершать евхаристию. Пусть это место на пеньке, в лесу около ссыльного барака или, допустим, как это было на Кавказе, на плоском камне в горах – значит, здесь надо совершать евхаристию. Сохранялось фундаментальное представление, что необходимо благословение апостольского преемника.
В моём родном Саратове последний священник, у которого сохранялся такой переносной антиминс ещё с тех времён, показывал – там было прямо написано: «Преподан для священнодействия во всяком месте». То есть он подписан епископом, действительно выдан легитимной церковной иерархией, но у него нет привязки в пространстве. Пусть это какой-то новый виток идей, но мне кажется, что вот эти переносные маленькие антиминсы – это гораздо ближе к тому, что знала древняя дораскольная Русь, чем то, что мы получили по итогам реформы, по итогам синодального времени. Соглашусь с Максимом Ивановичем: церковь сумела буквально за считанные годы вспомнить старую мысль и применить её на практике. Перед лицом глобальной опасности она была готова даже пересматривать налетевшие за столетия наслоения. Если надо вернуться к дониконовской практике – значит, вернёмся.
Максим Зельников: Согласен с отцом Максимом, это скорее возврат. Хотя я бы сказал чуть-чуть по-другому. Действительно, возврат к тому, что было. Но я знаю, что практика переносных антиминсов была не только у старообрядцев, но и у нас они использовались: если надо послужить, допустим, в больнице или на театре военных действий причастить солдат. Для такой службы тоже предназначался переносной антиминс. Но, конечно, в основном они были стационарные, лежали в храмах. И церковь, когда возникла реальная необходимость, из сокровищницы традиции взяла то, что в наибольшей степени подходило для данных условий. Фактически в 20–30-е годы основной практикой совершения евхаристии у исповедников веры стало служение на переносных антиминсах, потому что храмы были отобраны обновленцами, а потом вообще закрывались – служить больше было негде и не на чем.
Начиная с этого постановления собора о том, что пресвитер может совершать евхаристию вместе со своей общиной, собравшейся вокруг пастыря, в любом приличном помещении, антиминс уже маркирует не только место, но ещё и собрание. Вот есть пастырь и есть его духовные чада. Для них нужна возможность совершать евхаристию – нужен антиминс.
Священник Максим Плякин: Епископ знает об этом собрании и передаёт им свою подпись именно как возможность совершения таинства, без привязки к стационарному храму. Ведь было понимание, что антиминс – это именно…
Максим Зельников: …элемент храма.
Священник Максим Плякин: Элемент самого храма. Епископ тут был, он это освидетельствовал, и тут можно служить.
Самый расстрельный церковный чин
– Интересно, что в сознании многих людей до сих пор не только антиминс, а даже священнослужители иногда воспринимаются как элемент храма. У меня вопрос про епископов. Как изменилась их роль, объём понятия «епископ» и представление о его служении в ХХ веке?
Священник Максим Плякин: Вы знаете, маятник всегда качается в одну и другую стороны. И если в 20–30-е годы он качнулся в сторону уменьшения епархий и явного сужения епископских полномочий, когда епископ перестал быть партнёром государственной власти по департаменту православного исповедания, то, к сожалению, мы видим и второе качание маятника. После того как в войну церковь подтвердила свою патриотическую позицию и коммунистические власти Советского Союза окончательно сделали выбор между патриаршей церковью и обновленцами в пользу патриаршей церкви, то есть обновленцы были признаны бесперспективным проектом, после того как создаётся Совет по делам Русской православной церкви, потом Совет по делам религии – происходит качание маятника в обратную сторону. В советские годы происходит резкое увеличение территорий епархий. Это очень хорошо видно у нас в нижневолжских краях. Было несколько лет, когда территория Саратовской, Волгоградской, Астраханской областей и Республики Калмыкия (можно посмотреть по карте, что это за площадь) – это была одна епархия. В Сибири точно так же. Архиерей с кафедральным титулом в Новосибирске фактически отвечал за всю южную часть российского Зауралья. В этих условиях то, к чему пришла церковь в годы гонений, было совершенно нереализуемо. И это была именно государственная инициатива – чтобы у епископов не возникало прочной связи со своей паствой. Отсюда же и регулярное перемещение архиереев с места на место. Отсюда и жесточайший контроль за назначением епископов со стороны государственной власти. И даже если бы не было этого контроля за назначениями – когда у тебя территория епархии исчисляется не сотнями, а тысячами квадратных километров, даже если в ней всего тридцать-сорок приходов – о какой прочной связи может идти речь, если епископ видит эти приходы в лучшем случае раз в год.
Политика святителя Тихона и митрополита Сергия (Страгородского) была максимально разукрупнить епархии, поэтому епископов ставили в уездные города, были и такие экзотические по нынешним временам случаи, когда епископа ставили к местности без города. Например, епископ Кершенский Павел хиротонисан для Нижегородской епархии. Но Кершенец – это не город, а речка, текущая в нижегородских лесах. Его поставили для местности вдоль этой речки. Естественно, при таком положении епископы жили в своих городах. Если его поставили в уездный город – скорее всего, в этом уездном городе он и жил.
Но в 40-е, тем более в 50-е годы начинается обратное движение: епархии растут, епископов постоянно перемещают с места на место – и связь между епископом как предстоятелем поместной церкви и самой поместной церковью рвётся. Епископ и деревня существуют вообще в трёх непересекающихся плоскостях, потому что священников также перемещают сплошь и рядом, они не задерживаются на одном месте. Люди, которые только успели узнать своего пастыря, тут же теряют с ним всякий контакт. В послевоенном Советском Союзе власти прикладывают колоссальные усилия к тому, чтобы этой связи ни в коем случае не было. Были архиереи – митрополит Иоанн (Вендланд), митрополит Леонид (Поляков), даже, как это ни парадоксально, митрополит Никодим (Ротов), – которые старались это исправить. Только вопрос, насколько у них это получалось.
Максим Зельников: Конечно, в 20–30-е годы большинство епископов понимали, что это фактически расстрельная должность, которая означает, что ты будешь сидеть в тюрьме или просто погибнешь. При этом епископская власть благодаря усилиям государства фактически обнулилась. В церкви епископ находится под прицелом и фактически ничего не может. За любое действие, неугодное власти, он тут же теряет своё место, свою свободу или даже жизнь. Поэтому в эти годы особенно начинает возрастать роль талантливых пастырей, которые умеют сохранять связь с народом, со своими духовными чадами. Это было особенно важно в период с конца 30-х до конца 40-х годов, когда фактически не было епархий, а почти все храмы на территории Российской Федерации были закрыты. Церковная жизнь сохранялась в потаённых общинах во главе со своими пастырями, такими как преподобноисповедник Севастиан Карагандинский (1884–1966) или тот же архимандрит Таврион (Батозский). Эти люди, когда были на свободе, служили тайно, потому что не было никакой другой возможности. Но архимандрит Таврион и в тюрьме служил.
Интересно, что эти пастыри и их общины фактически были опорой епархий. Когда после 1948 года стали открывать епархии (например, в Казахстане), там больше архиерей зависел от того, есть ли община, которая может открыть храм. Община может написать письмо в правительство с такой просьбой, архиерею остаётся только это благословить.
Очень сильно возросла роль не вообще священников, а именно тех пастырей, которые вкладывались в своих духовных чад. Это была реальная сила. И даже когда маятник качнулся в другую сторону, эти потаённые общины продолжали жить и постепенно выходить из подполья.
Священник Максим Плякин: История преподобного исповедника Александра (Седмиезерного; 1872–1961). В Пермь назначают архиерея, и он получает письмо из далекого лесхоза на севере Пермской, тогда Молотовской, области. Оказывается, что сторож этого лесхоза – архимандрит, давным-давно сосланный в Пермский край. «Владыка, я вот архимандрит, на свободе, все свои сроки уже отбыл. Где мне служить?». И архиерей должен чесать в затылке и думать, что с этим неожиданно свалившимся на голову архимандритом делать. Но в тот раз всё закончилось вполне благополучно. Отец Александр получил назначение в приход и до своей смерти в 1961 году благополучно служил в глухом притаёжном селе. Видимо, архиерей его просто убрал, чтобы лишний раз не провоцировать власти на какие-то репрессивные меры. Потому что, несмотря на то что в это время многие возвращались из ссылок, из лагерей, власть чрезвычайно отрицательно относилась к тому, что архиереи принимали на штатные должности бывших сидельцев. И в характеристиках на епископов той поры, в частности на приснопамятного митрополита Вениамина (Федченкова), нашего Саратовского, отдельной строкой уполномоченный как признак его явного антисоветизма указывает: «Активно назначает на церковные должности лиц с бывшими судимостями». А владыка Вениамин – это уже конец 50-х годов, это уже даже не послевоенное время.
Беседа записана в рамках проекта «Науки о человеке»
Продолжение следует