Я узнал, что мной заинтересовались, когда они пришли в редакцию «Энциклопедии», в отдел кадров. Меня вызвали. Там сидели двое, стали разные вопросы задавать. Спрашивали, например, печатаю ли я на машинке. Я не понял, в чём смысл вопроса: я не печатал на машинке. Потом выяснилось, в чём была подоплёка: тогда Зоя Крахмальникова издавала такие самиздатовские православные сборники, и где-то на высшем уровне, в Политбюро или где-то в ЦК, решено было, что с этим надо кончать (Зоя Крахмальникова (1929–2008) – литературовед, публицист, правозащитник, участница диссидентского движения в СССР, с 1976 года по благословению иерархов Русской православной церкви за границей стала выпускать историко-просветительский самиздатовский машинописный сборник «Надежда (Христианское чтение)», в 1982-м была арестована, после заключения пять лет отбывала ссылку в Горно-Алтайской АО, в заключении принесла обет тайного монашества. – «Стол»). Тогда и стали искать, кто этим занимается. Все эти наши разговоры с владыкой Антонием в гостинице, конечно, тоже прослушивались, и я думал сначала, что они именно в связи с этим меня вызывали, – но это шло как подконтрольное дело, там всё было известно.
На первом допросе они говорят: «А вы в Бога веруете?» И я тогда понял такой принцип – решил для себя, что на провокационные вопросы отвечать не буду. Хотят прогонять с работы – пусть сами. Я молчу. «Молчание – знак согласия». Я молчу. «Ну ладно-ладно, мы не будем говорить вашему руководству». Такой шантаж. Но вообще не было страшно. Я помню рассказы людей, которых вызывали в КГБ в конце сороковых годов, принуждая к сотрудничеству, – вот тогда было страшно. Мне одна женщина рассказывала, как она для себя решила: умру – значит, умру, и отказывалась наотрез говорить. Не вызывающе, но однозначно. Потом мне кто-то из них же сказал: вы очень правильно себя вели. Всем, кого вызывали, говорили: никому не рассказывайте – и все всё рассказывали друг другу, пересказывали, что спрашивали, какие-то имена если называли, то этих людей предупреждали. Конечно, тех, кто меня допрашивал, интересовал и Вадим Михайлович Борисов. Это была такая профилактическая работа. Потом был обыск, помню, у Сарабьяновых (Дмитрий Сарабьянов (1923–2013) – специалист по истории русского и советского изобразительного искусства, академик РАН, член-корреспондент РАХ. – «Стол»). Но на Сергея, по-моему, всё это не произвело сильного впечатления. Может быть, он что-то говорил между делом, но как-то это было настолько невыразительно, вплеталось в общий контекст, ведь разных людей вызывали, профилактика шла полным ходом.
– Дело обычное.
Богословские лекции в МГУ
Юрий Попов: Да, как что-то неприятное, противное, но не страшное. Когда меня первый раз вызвали, у нас в редакции работала Мария Ивановна Андриевская, внучка такого издателя Михаила Петровича Андриевского. Отец её, Иван Михайлович Андриевский, известный церковный деятель, был выслан когда-то по церковному делу, а во время немецкой оккупации уехал на Запад и там скончался (Иван Андриевский (Андреев; 1894–1976) – философ, литературовед, церковный историк, врач-психиатр, деятель иосифлянского движения, в 1928–1930 годы с Дмитрием Лихачёвым находился в заключении на Соловках, с 1930-го отбывал новый срок в Белбалтлаге, также арестовывался в 1938-м, с конца 1940-х – публицист и идеолог РПЦЗ, преподаватель Свято-Троицкой духовной семинарии в Джорданвилле. – «Стол»). И вот у нас работала его дочь. Когда я шёл на допрос, я звоню ей и говорю: «Маша, читайте “Живый в помощи Вышняго” (первая строка 90 псалма. – «Стол») по всем, пока я вам не скажу». Пока я шёл на эту встречу, она молилась. Потом, когда закончилось, я говорю: «Всё, Маша, кончай».
Юрий Попов. Фото: Свято-Филаретовский институт/Youtube
Лекции, которые в частности отец Георгий и его друзья посещали, предложила проводить Ольга Сигизмундовна, когда мы уже стали дружить семьями (Ольга Попова (1938–2020) – супруга Юрия Николаевича Попова, один из крупнейших в мире специалистов по древнерусскому и византийскому искусству, профессор МГУ, почётный член Христианского археологического общества Греции, попечитель Свято-Филаретовского института. – «Стол»). Она преподавала на историческом факультете и сказала своему учителю, Виктору Никитичу Лазареву (Виктор Лазарев (1897–1976) – специалист по древнерусскому и византийскому искусству, а также итальянскому Возрождению, доктор искусствоведения, иностранный член Британской академии и Сербской академии наук, член-корреспондент Венецианского института наук, литературы и искусств. – «Стол»), что есть такой совершенно прекрасный человек, пусть он прочитает спецкурс у нас на историческом факультете. И так начались эти лекции по византийской эстетике, а фактически по христианскому богословию. Там действительно сесть было некуда, кто-то уже на ступеньках просто сидел. Это было ещё в старом кирпичном здании исторического факультета на Моховой. Лекции эти шли с 1969 по 1972 год, пока партком не вынес соответствующее решение.
Первая проповедь на Большой Лубянке
– В девяностые годы Сергей Сергеевич Аверинцев стал не только читать лекции по богословию, но и проповедовать с амвона. Это произошло во Владимирском храме бывшего Сретенского монастыря. Отец Георгий, можете рассказать, как вы решились предложить это Аверинцеву? Ведь совсем не факт, что хороший лектор, даже очень талантливый, сможет хорошо проповедовать. Что это был за эксперимент и оправдался ли он?
Священник Георгий Кочетков: Конечно, это не был эксперимент – это было требованием жизни. Всё исходило изнутри, вырастало на глазах. Не было времени об этом подумать заранее, включить в какую-то систему.
– Сергей Сергеевич был вашим прихожанином?
Священник Георгий Кочетков: С Сергеем Сергеевичем ничего не бывает просто, любая формулировка всё время требует каких-то пояснений, оговорок. Мы сблизились в конце моей учёбы в Духовной академии – он приезжал в Ленинград как раз к Наталье Сахаровой, с которой мы были очень близко знакомы. А с Сергеем Сергеевичем я был до этого знаком шапочно, просто ходил к нему на разные конференции, в Институт искусствознания и так далее. Мы с ним перекидывались какими-то фразами – ну и всё. А вот в Духовной академии получилось по-другому. Наталья Юрьевна Сахарова была человеком очень активным – она же реэмигрантка, она воспитывалась не в советской среде, и поэтому у неё всё время были идеи, ей очень много чего хотелось сказать, и как-то мы несколько встреч провели просто у меня в комнате в Духовной академии. Тогда-то у нас с Аверинцевым и начались именно личные отношения.
Потом, когда меня выгнали в 1983 году, пять лет во время «профилактики» у меня не было прихода, и мы встречались опять же только на конференциях. Когда же в 1989 году я начал служить священником в Электроуглях, однажды Сергей Сергеевич к нам приехал. Храм был совершенно разрушен, служить там был невозможно, особенно зимой: крыши, потолка не было, ничего не было. И мы просто «вселились» в подвал жилого дома напротив, там что-то оборудовали. Иконостаса не было, ничего не было – как в нормальных христианских катакомбах. Сверху, с труб, как положено в подвале, капала вода, но мы служили. Было прекрасно. И вот однажды Сергей Сергеевич к нам туда приехал. Там были ещё один монах из Шевтоньского монастыря и Наталья Юрьевна Сахарова – такое замечательное собрание. С тех времён мы и подружились, было довольно много тем, на которые мы могли лично разговаривать.
Когда в 90-м году я стал служить в Москве в бывшем Сретенском монастыре, Сергей Сергеевич, естественно, сам к нам стал ходить. Он был очень самостоятельный человек. Мы, конечно, были рады, я его всегда приглашал. Сначала он больше приходил на исповеди, а потом, естественно, я его пригласил в алтарь. Ну как такого человека не пригласить в алтарь! Это было бы как-то неправильно. Сначала он просто стоял, смотрел. До этого, может быть, он не бывал так близко у алтаря. Мы только-только всё устраивали, и у нас там всё было очень открыто и интересно. И вот тогда я предложил Сергею Сергеевичу сказать слово. Ну а почему нет? И дело не в известности имени, мы ничего не пропагандировали – действительно, как Юрий Николаевич уже правильно сказал в связи с крещением Сергея Сергеевича, всё это не становилось какими-то общественными событиями. И в начале девяностых они тоже оставались чем-то очень прикровенным.
Я помню первую проповедь Сергея Сергеевича. Он вышел и, видимо, ещё действительно не знал, как проповедовать. Первая проповедь у него получилась больше похожа на лекцию – добротную, хорошую относительно небольшую лекцию, на полчасика или немножко больше. Но проповедью это ещё не было. Однако очень быстро, буквально на второй, третий или четвёртый раз это уже были настоящие проповеди. Сергей Сергеевич освоил эту разницу, необыкновенно чутко почувствовал, что проповедь – это всё-таки особый жанр. Тем более что он классические варианты-то знал, читал. Но одно дело знать, что было тысячу или полторы тысячи лет назад, а другое – в наших современных условиях на Большой Лубянке делать самому. Сюжет был, конечно, замечательный.
Cвященник Георгий Кочетков. Фото: Свято-Филаретовский институт/Youtube
Конечно, я благословил Сергею Сергеевичу стихарь, и сейчас очень любят наши фотографии, где он в стихаре. Я помню, когда первый раз по телевизору показали Сергея Сергеевича в стихаре, то некоторые люди были просто в шоке: это что?! Они не очень понимали, стихарь это или что-то другое. Аверинцев стал священником?!
Он действительно замечательно говорил. У него проповеди были немаленькие, но это ни в коем случае не упрёк – наоборот. Потому что долго проповедовать очень трудно. Люди быстро устают, они не привыкли к тому, что на богослужении вообще произносятся проповеди. Правда, в нашем храме народ был особый, катехизированный, значительная часть были новообращённые люди, недавно воцерковившиеся, то есть горящие, интересующиеся – и Сергей Сергеевич это очень чувствовал, у него это внутреннее интуитивное чувство было очень развито. За что он ни брался, он это прежде всего воспринимал как некую духовную задачу – целостную, жизненную, живую – и адекватно на всё реагировал, причем очень быстро. Он сам был действительно немножко замедленным и говорил не очень быстро, но его внутренние реакции были необыкновенно динамичны. Поэтому эти проповеди запомнились.
Полотенце вместо епитрахили
Священник Георгий Кочетков: Слава Богу мы успели записать и издать почти всё, но к сожалению, не всё. Даже вышла целая небольшая книжечка его духовных слов. И это очень существенно дополняет то, что он делал в академическом и в поэтическом поле, или в культурно-просветительском. Его духовные слова – это не просто духовное просвещение и тем более не просто информация. Это всегда были слова человека, который говорит всерьёз о духовной жизни, о духовном опыте, об опыте церкви. А ретроспективно он знал этот опыт лучше других, поэтому у него был очень богатый, необыкновенный ассоциативный ряд. Кроме того он совершенно не стеснялся приводить и какие-то цитаты из поэтов, например. Так же как отец Всеволод Шпиллер, который был тогда настоятелем храма, где вторым священником был как раз отец Владимир Тимаков. Отец Всеволод тоже часто приводил в своих проповедях какие-то цитаты или из поэтов Серебряного века, или из классической русской литературы, или из классической литературы античной. И нечто подобное делал Сергей Сергеевич. Это было очень интересно, хотя не скажу, что это легко было слушать – это требовало большого внимания, как любое слово Аверинцева. Если человек невнимательный, если он вначале что-то пропустил, проворонил, проспал, потом он просто ничего не поймёт. Такой культуры, конечно, ожидать ото всех было невозможно, но постепенно люди включились и очень полюбили проповеди Сергея Сергеевича. И он уже перестал делать акцент на исповедях.
Он очень ценил опыт ГУЛАГа, опыт новомучеников, он его знал. Первый раз я с этим столкнулся в несколько необычной обстановке. Я как-то приехал домой к Сергею Сергеевичу – просто его навестить, когда он приболел, – и он попросил исповедовать его. А я был, что называется, с улицы. Может быть, был в подряснике, не помню, но больше ничего – ни книг, ничего. Ну как откажешь Сергею Сергеевичу, невозможно. «Только единственное, – говорю, – у меня епитрахили нет. Как мы завершим исповедь?» Он говорит: «Но вы же знаете, что в ГУЛАГе могли использовать полотенца вместо епитрахили». Я говорю: «Конечно, знаю». – «Вот, у меня полотенце есть». Так что вот такой опыт был, когда пришлось чистым белым полотенцем воспользоваться вместо епитрахили. Но для меня принципиально было не просто то, что он сориентировался на месте – он апеллировал к очень важному пласту церковного опыта, ведь то, что делалось в ГУЛАГе, очень расширяло церковную традицию по существу. Условности церковного культа становились ещё более условными, и оказывалось, что можно найти выход из любого положения, когда мы чувствуем эту традицию. Сергей Сергеевич её чувствовал, знал и поэтому ей пользовался живо и непосредственно.
Так что и его проповеди – я не буду говорить об исповедях, исповеди есть исповеди, они всегда очень личные, – и его свобода внутри церковной традиции были совершенно необычным делом. Я, честно говоря, с такой свободой больше не сталкивался. Была своя свобода и в окружении отца Всеволода Шпиллера, и в окружении отца Виталия Борового, это были люди очень внутренне свободные, отчасти это было и у отца Александра Меня. Но того, что я увидел в Сергее Сергеевиче, я не видел больше нигде.
Истолкователь с большой буквы
Юрий Попов: Собственно этот элемент проповеди был и в его статьях, особенно во второй половине жизни. Вначале, конечно, он был ещё немножко замкнут в таком объективном стиле научного изложения, хотя особый смысл в его статьях всегда присутствовал. Но чем дальше, тем сильнее в его статьях стал чувствоваться элемент проповеди, со временем он стал писать более раскованно. И статья «Христианство» – это вдохновенная проповедь, написанная в каноническом жанре энциклопедической статьи.
– Это та статья, из-за которой хотели изымать чуть ли не весь тираж…
Юрий Попов: Ну не только из-за неё. Там было несколько десятков самых разных статей. Скандальной была и статья «София», по поводу которой в Институте атеизма тоже шли разные толки. Как мне рассказывал один человек, они открывали том, каждое утро что-то прочитывали и говорили между собой: «А ты читал вот это?» Они называли «Софья» эту статью. Там было «Спасение», «Теология», «Теодицея», «Теократия», «Теизм» – всё большие статьи – много чего было. Были и «Шпенглер», и «Юнг». Ну а «Христианство» было уже такой центральной статьей.
Статьи Аверинцева – это, конечно, не стандартные энциклопедические статьи, он создал уникальный жанр энциклопедического эссе. Там соблюдены все критерии научной статьи, но фактически это свободное эссе. И, конечно, элемент проповеди там очень сильный. И даже главный редактор с интересом делился со мной: «Вот интересно, он Христа с Буддой сопоставляет, с Сократом», – в общем с интересом для себя прочитал, при всей настороженности.
– Можно ли сказать, что Аверинцев был чьим-то учеником? Вообще он производит впечатление человека, который затерялся во времени и попал к нам откуда-то из Серебряного века…
Юрий Попов: Я не думаю, что Аверинцева можно назвать чьим-то учеником. Конечно, он мог себя называть учеником Лосева или Бахтина, но это был скорее просто жест уважения младшего к старшему. Да, он читал многих с увлечением – и Шпенглера, при мне он с увлечением читал Юнга, о котором писал статью. Он, конечно, читал и Лосева, и Бахтина, и многих других. Но я бы сказал, он был аутодидактом – по-русски «самоучка» как-то плохо звучит. Он умел выбрать что-то из разных источников, читать очень разных авторов, и это не означало, что он полностью согласен с ними.
Я помню, мы уже заканчивали 5 том, и надо было написать статью о Тарееве. У меня дома случайно оказалось несколько книг Тареева, я ему дал, он прочитал их и написал с большим увлечением статью довольно самобытным языком. А у Тареева всегда было напряжение по поводу официальной церковности, он вообще очень резко разделял мирское и религиозное, считал, что никакого христианского государства, христианской культуры и даже христианской семьи быть не может – это всё не годится, соединение происходит каждый раз в глубине личности, в каждом жизненном моменте – а дать какую-то общую схему христианского нельзя. И это Аверинцев очень хорошо подметил в своей статье, показав при помощи каких-то даже эпатирующих цитат. Помню, по этому поводу тоже кто-то ругался. Так чьим-то учеником его трудно назвать.
– А наследники его метода, подхода – есть?
Юрий Попов: Я думаю, что нет. Аверинцева, конечно, надо читать и учиться у него пониманию. Но дело в том, что наследник обычно даётся, когда предлагается какое-то учение, система категорий, какой-то специфический метод, который кто-то воспринимает и наследует. Часто это бывает уже в форме эпигонства. Но у Аверинцева никакой такой системы или учения нет. У него это было искусство толкования, искусство уловления смысла в каждом индивидуальном явлении – схватить индивидуальный лик писателя, философа, даже культурного явления – и его описать. Он был, я бы сказал, Истолкователь с большой буквы, это была такая практическая герменевтика, а не какая-то теория. Ибн Рушд подписывался «Комментатор», он Комментатор Аристотеля, так и писали – Комментатор (Ибн Рушд, или Аверроэс (1126–1198) – андалузский философ, главный исламский аристотелик, в переводе и с комментариями которого Аристотель был заново открыт европейцам в XII веке. – «Стол»). А Аверинцев – Истолкователь с большой буквы, такой вот Герменевт. И тут прямых учеников не может быть. Это как гениальный врач, понимаете, который знает всю медицину, но в конкретном случае даёт конкретный диагноз, который никакая наука не может ему подсказать – он должен увидеть.
Священник Георгий Кочетков: Это было очень в духе русской культуры начала XX века. Я ещё встречал именно таких врачей, мы видим это в сочинениях наших мыслителей, философов, богословов, историков, учёных. Неслучайно они мгновенно восходили на Олимп, имели мировое значение. Я абсолютно согласен, что в Аверинцеве это рождалось сразу. Он эти смыслы задавал, поэтому он не мог быть в узком смысле слова ничьим учеником, но поэтому и у него учеников в узком смысле слова тоже не было. Были люди, которые находились под влиянием тех или иных идей, но не более. Повторить этот удивительный акт зарождения мысли или какого-то видения явлений, как это было у Аверинцева, невозможно. Он смотрел с какой-то такой точки, которую раньше люди не знали, это всегда было уникально. Это в каком смысле даже нельзя было довести до конца, и часто мысль Аверинцева должна была прерваться в конце лекции, но это была точка с запятой. А он любил точки с запятой, вы помните. И это касалось не просто философии, богословия, истории, филологии – это касалось самой духовной жизни. Жизнь должна оставаться жизнью. Если мы её где-то прервём, остановим, она перестанет быть жизнью и войдёт в границы науки. Наука этого требует, но это уже не жизнь – это уже артефакт, гербарий ну и всё подобное.
Продолжение следует.
Начало здесь
Интервью записано в рамках проекта Свято-Филаретовского института «Науки о человеке». Смотреть весь разговор на видео.