Пластов схитрил и снова стал художником, причём художником самого правильного советского социалистическо-реалистического направления.
Для ульяновского губисполкома он создал проект «гранитного памятника с четырьмя барельефами, изображающими отдельные эпизоды из гражданской войны», а также памятные доски с «литым из свинца барельефом – профилем В.И. Ленина» – для установки на фасаде дома, ранее принадлежавшего семье Ульяновых. Для московских издательств Пластов оформлял детские книжки, иллюстрировал произведения Чехова и Горького, работал над плакатами сельскохозяйственной тематики.
Словно оправдываясь перед соседями, Пластов писал: «Сначала отношение ко мне мужиков было ироническое. Затем, когда уже никакого сомнения не могло быть, что я могу жить не хуже, но даже лучше других, и только потому, что мажу картины, мужики стали это одобрять:
– Работа чистая, людям не обидная…»
Затем наступила война с фашистской Германией.
Войну Аркадий Александрович встретил в Прислонихе, откуда в первые же дни ушли на фронт человек полтораста. Художник отложил работы, начатые в мирное время, и сел за картины военной тематики – в самые тяжёлые дни войны 1941 года в Третьяковке началась подготовка выставки «Работы московских художников в дни Великой Отечественной войны». Поскольку Третьяковская галерея была повреждена нацистскими авиабомбами, выставка проходила в залах Государственного музея изобразительного искусства им. А.С. Пушкина.
Уже в августе Пластов закончил картину «Немцы идут. Июль. 1941 год».
Картина А. Пластова «Немцы идут». Фото: общественное достояние
Осенью Пластов написал полотна «Один против танка», «Пленных ведут», «Партизанская атака», названия которых сами за себя говорят об их сюжетах. В 1942-м появилась картина «Защита родного очага».
Но всё это было не то.
И тут словно как озарение: Пластов в шесть дней написал довольно большое – 130 на 180 сантиметров – полотно «Немец пролетел», которое моментально стало классикой советского искусства.
Сам художник в одном из писем вспоминал, как пришло к нему видение этой картины: «Наслышавшись с начала войны о всяких фашистских зверствах над беззащитным населением, я довольно живо стал представлять себе, как бы это могло иметь место и в нашей Прислонихе… Осень у нас тогда стояла тихая, златотканная, удивительно душевная, тёплая. Я люблю осень, всегда испытываю в это время страшно приятное, особое состояние творческого возбуждения. И вот шло что-то непомерно свирепое, невыразимое по жестокости, что трудно было толком осмыслить и понять даже при большом усилии мысли и сердца и что неотвратимо надвигалось на всю эту тихую прекрасную безгрешную жизнь, ни в чём не повинную, чтобы всё это безвозвратно с лица земли смести, без тени милосердия вычеркнуть из нашей жизни навек. Надо было сопротивляться, не помышляя ни о чём другом, надо было кричать во весь голос… Надо было облик этого чудовища показать во всём его вопиющем беспощадной мести обличье. Под влиянием примерно таких мыслей и чувств, общих тогда всем нам, русским, стали у меня зарождаться один за другим эскизы на данную тему, и на одном последнем варианте, показавшемся мне наиболее лаконичным и выразительным, я остановился и тотчас принялся писать подготовительные этюды… Всё, что изображено на картине, сделано по очень тщательным этим этюдам, работу над которыми пришлось прекратить из-за начавшегося ненастья и холодов. Саму картину я писал только пять дней…»
* * *
Больше всего критиков поразило то, как эта картина была связана с русской дореволюционной живописной традицией – в частности, с поэтикой полотен Михаила Нестерова, автора живописного цикла о Сергии Радонежском. И это неслучайно: с Нестеровым Пластов познакомился перед самой войной и состоял в переписке.
В одном из писем к жене Аркадий Александрович пишет: «Был в гостях у великого человека – у художника Нестерова. Несколько времени тому назад… Нестеров был в Третьяковке. Ему 79 лет, он тихо, под руки водимый, ходил по Третьяковке в сопровождении директора и секретаря Третьяковки, и прочей знати. Этот знаменитый старик смотрел выставку, на которой я экспонирован, смотрел, в общем, советскую живопись. Только в редчайших случаях он даёт положительную оценку, и такое дело оценивается как событие. И вот среди сотен выставленных вещей он останавливается перед моими работами, восторгается, возвращается к ним несколько раз, расспрашивая об авторе, выражает желание узнать меня поближе; заявляет: “Вот какие нам художники нужны, вот подлинный художник, которого надо ценить, беречь и прочее…”
Картина Михаила Нестерова «Автопортрет». Фото: общественное достояние
Ты поймёшь, как я был и глубоко тронут, и польщён таким вниманием и оценкой великого старика. Через некоторое время мне отзыв Нестерова передал один художник, близкий его знакомый и мой тоже, в беседе с которым Нестеров говорил обо мне. В общем, в конце концов наладилось свидание сегодня часов с 8:30 вечера и до половины двенадцатого.
Я пришёл вдвоём с упомянутым художником. Я очень волновался, когда он – невысокий худенький старичок с блестящими глазами, в чёрной шапочке – легко вошёл в гостиную и протянул мне руку с приветливой улыбкой. Сели на диван, он попросил сесть поближе, ссылаясь на свою глуховатость, и скоро завязался разговор. Михаил Васильевич много и интересно говорил, расспрашивая про мою жизнь, мои работы, планы, методы работы, очень хорошо отзываясь о “Стаде” и о “Ночном”. “Купание” совсем правильно раскритиковал. Много рассказывал о себе, о своих современниках-художниках – Сурикове, Коровине, Левитане, Серове, Репине, Чистякове и многих других, рисуя их часто совсем с иной, неизвестной стороны, и было странно как-то слушать и видеть этого полулегендарного старика, сидящего вот тут, рядом, связующего, казалось, навек ушедшее прошлое, с самым настоящим, если так можно выразиться, – великого умника и высоконравственного человека, хранителя и носителя лучших традиций русского искусства, изумительного мастера, такого любезного и учтивого...
Потом сидели за чаем, а разговор увлекательный, непринужденный, в высшей степени для меня интересный, всё продолжался, и часы летели для меня совсем незаметно. В 11 я встал, чтобы проститься. На прощание он нам показал фото с одной свёрнутой в рулон картины, по правде сказать, замечательной, ряд портретов его и кое-что из вещей Поленова, Серова, Рериха, Репина и др., что висели по стенам.
Потом, прощаясь, я сказал: “Михаил Васильевич, недавно была Пасха, давайте похристосуемся”. Старик был очень растроган, и мы троекратно поцеловались, и ещё раз поцеловались, когда я совсем уходил. Дал он мне много ценных советов, правда, таких, которым я и до этого следовать пытался, но меня это тронуло тем, что я из его уст слушал самые сокровенные мысли и радовался, что, значит, думаю иногда и чувствую довольно близко к правде. Получил приглашение бывать и вообще поближе сойтись».
Дальнейшим встречам художников помешала война, но Пластов и Нестеров стали писать друг другу письма, полные душевной теплоты.
В феврале 1942 года уже угасавший Нестеров словно благословил Пластова покончить с конъюнктурными работами и писать то, что ему велит сердце и душа: «У Вас есть всё, чтобы быть прекрасным художником, чтобы рассказать людям о простых вещах, поэтические, ещё не сказанные никем так убедительно, правдиво подробности быта нашего народа, быть может, истории нашей…»
И словно в знак уважения к Мастеру Пластов в своём полотне «Немец пролетел» цитирует нестеровское «Видение отроку Варфоломею».
Картина М. Нестерова «Видение отроку Варфоломею». Фото: Государственная Третьяковская галерея
Посмотрите внимательно – тот же унылый осенний пейзаж, те же леса и перелески с опадающей листвой и молодые сосенки на переднем плане – как знак того, что жизнь и надежда не прекращаются даже в самые мрачные моменты. И даже оброненный кнут убитого пастушка напоминает нам о конной упряжи в руках отрока Варфоломея…
Сколько таких отроков было – от нечего делать? от скуки ли? – погублено в проклятом ХХ столетии, сколько ещё жизней принесут алчные политики на алтарь человеконенавистнических идеологий – уму непостижимо.
* * *
Картина, показанная на открывшейся 7 ноября 1942 года в Третьяковской галерее Первой Всесоюзной художественной выставке «Великая Отечественная война», произвела настоящий фурор.
По приказу Сталина карину прямо с выставки отправили в Советское посольство в Тегеран – она должна была висеть в зале Советского посольства, где проходило совещание глав держав антигитлеровской коалиции. И приказал изменить название на «Фашист пролетел». Потому что тогда – как, наверное, и сейчас – мы сражались и сражаемся не с конкретным народом или нацией, но с идеологией превосходства одних наций над другими, претендующей на мировое господство.
Сразу же после решения об отправке картины в Тегеран Пластов получает заказ написать её копию для собрания Государственного Русского музея в Ленинграде. Ещё одна авторская копия находится в Нижне-Тагильском художественном музее. Последний, четвёртый вариант этой картины был написан незадолго до смерти художника в 1972 году и хранится в семье.
* * *
Войне была посвящена и следующая знаковая картина Аркадия Пластова «Жатва» (первоначально автор назвал её «Год 1944-й»).
Хотя, на первый взгляд, ничего такого военного там нет – ни бегущих в атаку красноармейцев, ни взрывов, ни смертей. Перед нами обычная бытовая сценка: крестьянский обед в поле. Прямо на стерне вокруг деревянной миски с похлёбкой сидят седой старик да трое серьёзных не по годам ребятишек.
«Как-то в тусклый холодноватый августовский день я бродил по ржаному полю и набрёл на ту приблизительно сценку, какая у меня изображена на картине, – вспоминал художник. – В тот же день, вечером, я сделал эскиз в ладонь, на другой день начал рисунки, подкрашенные акварелью, и дней через пять начал картину… Передо мной возникла та упрямая, несгибаемая Русь, которая в любом положении находит выход и обязательно решает поставленную историей любую задачу…
Картина А. Пластова «Жатва». Фото: общественное достояние
Приходили люди посмотреть картину. Все они стояли молча: им было непонятно, что мне за надобность была всё это мазать. Ну, сидят и едят. Какой тут интерес? Когда я пробовал пояснить вещь в том плане, в каком она задумана, почему тут сидят те, кому ещё рано крестьянским трудом заниматься, и те, кому поздно за него браться, люди оживлялись, входили в самую суть дела. Страшные годы войны и гибель наших людей вставали у каждого перед глазами во всей их трагичности».
То есть всё взрослое население в армии воюет с фашистами, но хлеб колхозникам всё равно сдавать надо – никто с крестьян драконовских планов не снимал. Вот и вышли на уборочную страду стар и млад.
* * *
И как гимн Великой победе летом 1945-го рождается «Сенокос» – самое большое и самое радостное полотно Пластова, словно сверкающее всеми разноцветными яркими красками.
Уже в апреле 1945 года Пластов написал жене из Москвы в Прислониху: «Главное – это сообщение по радио о том, что наши дерутся на улицах Берлина… Вы подумайте только – на улицах Берлина!!! Весь мир, небось, затаил дыхание, и у всех на устах преславное, священное имя русское… И мы ведь в этом числе, и наши усилия, и наша вера, и наши страдания, и вдохновение в общем, безмерно тяжком и священном подвиге для счастья человечества. Какое блаженство знать это, какое счастье и честь, невместимая в груди человеческой».
На полотне Пластов изобразил собственную семью. Юноша на переднем плане – сын художника Николай, которому тогда минуло 14 лет.
Женщина в белом платке – супруга художника Наталья Алексеевна.
Пожилые косари – соседи художника по Прислонихе. Крестьяне привыкли видеть на сенокосе Аркадия Пластова с блокнотом и карандашом и как могли старались помочь художнику. Всем мужикам, вспоминал Аркадий Александрович, хотелось видеть изображённой их жизнь, труд, «весельство». Порой и сами просили:
– Спиши-ка ты нас, покажи-ка в Москве-то, как мужики-то живут…
Пластов писал: «Я, когда писал эту картину, всё думал: ну, теперь радуйся, брат, каждому листочку радуйся – смерть кончилась, началась жизнь. Лето 1945 года было преизобильно травами и цветами в рост человека, ряд при косьбе надо было брать в два раза уже обычного, а то, где место было поплотнее, и косу бы не протащить, и вал скошенных цветов не просушить. А ко всему тому косец пошёл иной: наряду с двужильными мужиками-стариками вставали в ряд подростки, девчата, бабы. Ничего не поделаешь, война. Кто покрепче, был в армии. Но несказанно прекрасное солнце, изумруд и серебро листвы, красавицы берёзы, кукование кукушек, посвисты птиц и ароматы трав и цветов – всего этого было в преизбытке».
Картина А. Пластова «Сенокос». Фото: Государственная Третьяковская галерея
На Всесоюзной художественной выставке 1946 года картины «Жатва» и «Сенокос» стали главной сенсацией показа. Напрасно иные критики говорили, что Пластов написал сказочную картинку – дескать, художник соединил на одном полотне растения, которые не цветут одновременно и не встречаются на одной поляне, да и в перелесках никто и никогда не косит траву, потому что о пни и молодые деревца легко затупить и сломать косу.
Но в Кремле от всех упрёков просто отмахнулись – в том же году Пластов был удостоен Сталинской премии первой степени.
Сталин прекрасно понимал, как устали советские люди от военно-патриотической тематики и сурового реализма, как хочется всем такого сочного солнечного лета и радостного праздника жизни.
Кстати, звание Сталинского лауреата никак не отразилась на образе жизни Аркадия Пластова. Он по-прежнему ходил в обычном ватнике и сапогах, запросто принимая самых высоких гостей.
Наверное, Валерий Марциал это бы оценил: только став главным художником советской империи, Пластов наконец смог вести тихую жизнь отшельника в глухой деревне.