5 июля 1824 года Александр Пушкин в письме к поэту и другу Петру Вяземскому напишет фразу, которая может показаться кощунственной историкам философии: «Если первенство чего-нибудь да стоит, то вспомните, что Вольтер первый пошёл по новой дороге – и внёс светильник философии в тёмные архивы истории».
Александр Сергеевич был без ума от Вольтера всю жизнь. При Пушкине русская культура входила в век Просвещения, созданный мыслью французских гуманистов Вольтера, Руссо, Дидро, а также творчеством английских романтиков Байрона, Перси Биши Шелли, Вальтера Скотта. К последним Пушкин, впрочем, тоже был неравнодушен. Возможно, чуть более неравнодушен, чем, например, к Карамзину, которого горячо любил, но в споре мог и недвусмысленно произнести: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе».
Начало литературного пути Пушкина во многом было связано с Карамзиным, который сам был сыном европейского Просвещения и отцом просвещения русского. Недаром Вяземский после смерти Николая Михайловича писал Пушкину: «Всё русское просвещение начинается, вертится и сосредотачивается в Карамзине». Неудивительно, что вольтерианец Пушкин, получивший элитное царскосельское образование, решил связать свою судьбу с реформаторским литературным обществом «Арзамас», возглавляемым именно Николаем Карамзиным.
Арзамасский кружок стал своеобразной армейской подготовкой лицеиста к будущему литературному фронту, где Пушкину придётся защищать честь и достоинство русской культуры почти единолично. Литературное общество «Арзамас», как могли бы назвать его современные литературоведы, собралось почти спонтанно вокруг Карамзина, который полемизировал с адмиралом и любителем филологии А.С. Шишковым по вопросам развития русского языка.
А. С. Шишков и Карамзин. Фото: О. А. Кипренский / Государственная Третьяковская галерея, В. А. Тропинин / Государственная Третьяковская галереяЕсли коротко, карамзинисты настаивали на реформах словесности, сближении литературного и разговорного языка, а Шишков и его литературный бомонд «Беседа любителей русского слова», выступая с консервативных позиций, отрицали реформы и критиковали любые лексические и стилистические нововведения.
Выражаясь языком лингвистики, шишковцы предвосхитили прескриптивизм, то есть строгость в сохранении правил, а «Арзамас» был ближе к дескриптивной лингвистике, которая опирается на текущее состояние языка. А русский язык первой половины XIX века с трудом мог устоять как перед французскими вкраплениями, так и перед французской буржуазной философией.
Проводником франкофонии в мир русского языка был и сам Пушкин, который в том же «Евгении Онегине» без остановки сыпал иностранной речью – правда, по большей части смеха и сатиры ради. Объектом сатиры становился и сам адмирал Шишков:
Всё тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut... (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
В такой же шутейной обстановке, в пику официозности «Беседы», образовался и «Арзамас», или «Арзамасское общество безвестных людей», идея создания которого принадлежала графу Сергею Уварову, консервативному государственному деятелю и автору знаменитой триады «Православие, самодержавие, народность». Так что, несмотря на внешние либеральные атрибуты кружка, его никак нельзя назвать западническим или проевропейским. Участников объединяли именно взгляды на развитие литературы, которая, конечно, должна была отвечать на вызовы Нового времени и состоять в диалоге с европейской мыслью, но их политические взгляды не сводились к одному определённому вектору на оси координат.
Однако в этой среде Пушкин получает боевое крещение огнём и пером. Оказавшись под литературным влиянием карамзинистов и политическим своих друзей-лицеистов из «Союза спасения», он напишет знаменитую оду «Вольность», за которую в том числе его почти признают иноагентом – отправят в южную ссылку, где он переживёт свой первый личный поэтический ренессанс. Там начинается его непрерывное увлечение Байроном и романтизмом, поддержанное сближением с членами «Южного общества», левого крыла декабристов и впечатлениями от революционного движения на Западе.
Именно под влиянием байроновских «Дон Жуана» и «Чайльд-Гарольда» Пушкин начинает в 1823 году писать «Евгения Онегина». Но чем дальше поэт уходил в своём замысле, тем сильнее он переосмысливал свои байронические вдохновения. Уже в 1825 году он шлёт литературному критику Бестужеву письмо со словами: «Никто более меня не уважает “Дон Жуана”, но в нём нет ничего общего с Онегиным». Узнав о смерти Байрона, Пушкин даже кощунственно пишет другу Вяземскому, что рад смерти англичанина.
В своём магнум-опусе Пушкин отходит от английской традиции романтизма и создаёт нечто новое, уникальное не только по форме – роман в стихах, – но и в художественно-идейном плане. Евгений Онегин – это новый антропологический тип лирического героя: разочарованный индивидуалист, постромантик, подвергшийся мифологическому развенчанию самим автором.
Всё это давно известно из учебников литературоведения, но делает ли это Пушкина менее прозападным и либеральным? Или, наоборот, делает ли увлечение Вольтером и Байроном поэта менее национально ориентированным? Трудно спорить с тем, что в пушкинскую эпоху вся элита находилась под влиянием французского языка и идеалов Просвещения. Но вместе с тем были люди, творчески осмысливавшие либерализм Запада и старательно обходившие самые резкие и вредительские его поползновения. Тот же Карамзин, которого либерал Вяземский в пылу собственного увлечения модным западничеством посмертно ангажировал к «русскому просвещению», критиковал парламентаризм и европеизм Петра Великого. «Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Пётр», – писал Карамзин, и это ещё не самое ударное его антипетровское высказывание.
Пушкину как человеку умному и чувствительному к веяниям эпохи не была чужда эта диалектика метущейся русской души. Надо найти в себе силы признать, что каждый образованный человек той поры был агентом Нового времени, плотью от плоти европейского Просвещения. То есть, характеризуя своего Онегина, Пушкин писал отчасти о каждом из соотечественников (и немного о нас сегодняшних):
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был глубокой эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живёт, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
И в новой послепетровской России нашёлся человек, поэт, который смог вобрать в своё творчество все черты европейской литературы и создать при этом нечто своеобразное, формально продолжавший перенесённые жанры и направления Нового времени, но углублённый в народное самосознание. Карамзин, Жуковский, Вяземский настаивали, что именно Европа дала русской культуре необходимую образность и впустила её в свой светский канон, а Пушкин впоследствии стал её венцом, центром окружности под названием «Золотой век».
Портрет Пушкина кисти И. Е. Репина и И. К. Айвазовского. Фото: Всероссийский музей А. С. ПушкинаС возрастом, а точнее – с воцарением Николая I, который распорядился потуже затянуть русские пояса на французских жилетах, – Александр Сергеевич стал сердцем и умом ближе к государству. В 1830-е годы он сочинит знаменитое «Клеветникам России», напишет труд о Петре, где рассмотрит его как сложную и неоднозначную фигуру русской истории, станет чуть ли не придворным поэтом императора. Фразу, часто приписываемую Уинстону Черчиллю (но произнесённую на самом деле другим человеком) «Кто в молодости не был либералом – у того нет сердца, кто в зрелости не стал консерватором – у того нет ума» мог бы сказать сам Пушкин, но он сказал гораздо велеречивее:
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел…
Хронология кажется очевидной и даже кинематографичной: Пушкин, смолоду воспитанный идеалами западной буржуазии, многим из которых он останется верен до конца жизни, в 1820-е переживает увлечение либерализмом и английским романтизмом, а в зрелом возрасте, то есть примерно с 1830 года, предстаёт перед нами как государственник и главный поэт России. Но в 1834 году, за три года до смерти, он пишет малоизвестное сегодня эссе с вызывающим названием «О ничтожестве литературы русской», где вписывает себя в очень характерный общеевропейский исторический контекст.
Эссе Пушкин начинает с сообщения, что культура «порабощённого русского народа» не развивалась во многом из-за «татарского ига», затем Пётр завёз в страну Просвещение – здесь просматривается навязанное Николаем увлечение его прапрадедом, благодаря чему в России появились образованные люди. Затем поэт проводит краткий экскурс по французской литературе, увенчанной гением Вольтера, и переходит к литературе русской. И вдруг… эссе обрывается.
Многоточие после фразы «Обратимся к России» красноречивее любых слов. Всё, что должно быть написано после этого, будто было написано не чернилами, а жизнью самого Пушкина. Нет продолжения, потому что не было Золотого века в России до Пушкина: он и есть Золотой век – его начало, развитие и венец. Его «шестикрылый серафим» наделил судьбой пророка и повелел нести «светильник» культуры в «тёмные архивы» русской истории.
Как бы нам ни хотелось найти инаковость и самостоятельность в сердце русской литературы, мы не можем отрезать её от общеевропейской культурной системы, в которой нашли своё место и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и спор западников и славянофилов, и Достоевский с Толстым, и народничество, и вся последующая драма русской истории, развивающаяся по сценарию западного пути. Но это не значит, что нет в Пушкине и его наследниках национального суверенитета.
Ф.М. Достоевский и Л.Н. Толстой. Фото: Типография А. Мюнстера и Ко., Шерер, Набгольц и Ко / tolstoymuseum.ruВсей европейской литературе Пушкин даёт русский цивилизационный ответ, как позже выражался его тёзка, философ Александр Сергеевич Панарин, который понимал диалектику пушкинского творчества. Панарин писал, что Пушкин был эпигоном западного просвещенческого универсализма, но вместе с тем – самым настоящим русским человеком. Он примирял в себе и своём творчестве эти противоположности: в силу воспитания и в силу духа. Ведь не было другой литературы, другого образования и другой доступной философии, кроме европейской.
Внимательный, образованный русский читатель XXI века возразит: так есть же! Есть древнерусская литература, есть святоотеческая мысль и неоплатонизм. Но Пушкин как будто о них не знал. В вышеупомянутом эссе «О ничтожестве литературы русской» он пишет: «Несколько сказок и песен, беспрестанно поновляемых изустным преданием, сохранили полуизглаженные черты народности, и “Слово о полку Игореве” возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности».
Здесь стоит вернуться к мироощущению Пушкина, глубокому чувствованию истории и народа. Народ в России в массе своей был малограмотен: крестьянскому народу чужды и просвещенческий универсализм, и святоотеческое церковное предание. Народу близки лишь вера в Бога и преданность родной земле. Ещё в годы ненасытного увлечения Байроном Пушкин отходит от его романтического индивидуализма и в своих поэмах «Кавказский пленник», «Цыганы», «Бахчисарайский фонтан» переходит к объективному изображению русской исторической и общественной действительности.
В этих поэмах Пушкин выводит на первый план не столько романтических героев, сколько непосредственную стихию описываемых народов. В дальнейшем он проявляет интерес к эпохам больших народных движений, Пугачёву и Разину, и роман «Капитанская дочка» оказывается рассказом не столько о конфликте Гринёва со Швабриным, сколько о «бессмысленном и беспощадном» характере русской истории. Второй пушкинский ренессанс, связанный с творчеством после кавказской ссылки, определяется господством идей историзма и народности в его поэзии и прозе. Именно народ становится главным героем пушкинских строк. Пушкин наконец воссоздал народную стихию в литературе – то, от чего был далёк романтизм и тем более вольтеровский индивидуализм и от чего была далека старинная русская православная культура – и стал национальным поэтом России.
