Мы русские, но где Бог?

В этот день в 1918 году российский триколор был заменён красным флагом: наши предки в очередной раз стали свидетелями «конца истории». В России эти «концы» случаются уж очень часто – почему?

Звонница на территории бывшего мужского Спасо-Андроникова монастыря. Фото: Ведяшкин Сергей / АГН «Москва»

Фото: Ведяшкин Сергей / АГН «Москва»


Ежели мы хотим обосновать тезис «Мы русские, с нами Бог», то совсем не лишним будет поразмышлять, каким образом Бог способен присутствовать в мире. В частности, присутствовать среди русских. Не претендуя на сколь-нибудь адекватное освещение этой сложнейшей темы и отбрасывая в сторону деистическую простоту, которая хуже воровства, я всё же осмелюсь предположить, что способ Божественного присутствия можно описать двояко. Во-первых, Его присутствие тотально и постоянно, ибо само продление существования мира возможно только с попущения Бога. Мусульмане обозначают эту мысль красивой метафорой: Аллах сотворяет мир каждую секунду. 

Во-вторых, мы можем сказать, что Бог присутствует в мире как бы рывками. Секулярная наука описывает мир в терминах «каузальной замкнутости». Это значит, что в мире не происходит ничего, чему не было бы достаточного основания внутри самого мира. На каждое следствие есть своя строго имманентная причина. Но если мы дерзнём согласиться с такими понятиями, как «благодать», «чудо» и даже «энергизм», то мы будем вынуждены возразить секулярной науке, что порою связь времён обрывается, а каузальная замкнутость размыкается. И разрывы всегда происходят как бы вдруг, из ниоткуда. 

И вот наличие этих-то разрывов и может склонить нас к мысли о том, что Бог – среди русских. Ведь почему долго запрягаем? Потому что собираем силы для должного рывка.

Конец истории и её другое начало

Ехидно усмехнуться над фукуямовским «концом истории» сегодня почитает за обязанность каждый образованный человек. Меж тем то, что идея эта скорее желаема, чем действительна, было ясно с самого начала. Ведь всякий конец предполагает нечто, что следует за ним. За концом фильма следует действительность, за концом сна – бодрствование, и даже за смертью атеиста следует тревожное ничто: атеист без существования или существование без атеиста. Строго логически никакого абсолютного «конца» помыслить нельзя, и то, что обычно разумеют под «концом», – не более чем граница, отделяющая одно от другого: то, что кончилось, от того, что не имеет ничего общего с тем, что кончилось, – помимо самой этой разделительной черты. Стало быть, там, где мы говорим «конец», необходимо сказать и – «начало». Это может быть то же самое начало, если мы язычники и мыслим время циклично, но может быть и совсем другое начало.

Христианин легко угадает, о каком таком «другом начале» ведётся речь. Это «другое» составляет корень христианских чаяний с момента вознесения Христа; известно, что первые христиане вот-вот ждали другого начала. Но со временем импульс их ожидания поутих, другое начало унеслось за горизонт, очерчивая лишь перспективу той самой «конечности», и до недавнего времени вместо другого начала мы мирились лишь с его бледной тенью, с «концом» истории Фукуямы и следующим за ним секулярным раем либерализма.

Русскими этот урок элементарной диалектики уже был неоднократно пройден. Открытием в себе эсхатологической перспективы русская мысль обязана Достоевскому, как считал Бердяев (на самом деле, старцу Филофею, автору доктрины о Третьем и последнем Риме). До Достоевского русские философы сплошь строили утопии, концы без начал; утопии же чреваты той самой каузальной замкнутостью. Проще говоря, утопист не видит дальше своего носа, у него всё уже наперёд устроено и решено, высчитано без остатка. Достоевский же учит, что не решено совсем ничего, что злосчастный остаток, избираемый Богом по благодати, всегда сохраняется, словно камушек в ботинке. 

Старец Филофей. Фото: общественное достояние

После Достоевского происходит взрыв эсхатологических настроений. Весь Серебряный век охвачен предчувствием катастрофы, развёртыванием мировой трагедии, которой надлежит прийти к сколь мрачному, столь же и восхитительному финалу.

Самое яркое апокалиптическое суждение Достоевского находим в «Идиоте». Чиновник Лебедев, типичный «шут» Достоевского, предлагает забористую метафору: он отождествляет звезду Полынь с сетью железных дорог, охватившей современный Лебедеву мир. Идея, которая поначалу кажется абсурдом, внезапно обнаруживает стройную логику: железные дороги «спешат, гремят, стучат и торопятся для счастия, говорят, человечества! “Слишком шумно и промышленно становится в человечестве, мало спокойствия духовного”, жалуется один удалившийся мыслитель. “Пусть, но стук телег, подвозящих хлеб голодному человечеству, может быть, лучше спокойствия духовного”, отвечает тому победительно другой, разъезжающий повсеместно мыслитель, и уходит от него с тщеславием». Слова Лебедева можно легко переложить на современность, стоит только заменить стук колес поезда на свист промчавшегося мимо курьера верхом на электросамокате – и выйдет то, что выйдет. 

Ускоряющийся Бог

Но что, собственно, страшного в налаживании путей сообщения? Раньше, чтобы приготовить кашу, необходимо было в поте лица своего тянуть колосья из поля, молоть зерно, таскать вёдра воды. Теперь – клацаешь «порридж» в поисковой строке «Яндекс.Еды» и через час вкушаешь полезное блюдо без отрыва от производства. Вопрос скорости – только и всего. 

И вот к этому вопросу «скорости» я бы и хотел присмотреться повнимательней. Скорость – это прежде всего темп движения. Железнодорожные сети, как и приложения доставки, – повышение этого темпа. Но само понятие скорости, как мы помним по школьному курсу физики, возможно лишь в том случае, когда оно разворачивается в определённой системе отсчёта. Система отсчёта же предполагает как минимум два неподвижных тела, иными словами – начало и конец. Тело, несущееся в никуда, столько же двигается, сколько пребывает в неподвижности. 

Эта идея очень хорошо выражена в последней насквозь апокалиптической работе Соловьёва «Три разговора». Во время второго разговора один из участников замечает, что «прогресс – это симптом». Симптом чего? Да ведь того, к чему этот прогресс стремится; того, что является целевой причиной прогресса. Скажут, что целевая причина эта – счастье человеческое, но само понятие вполне достигнутого счастья, где уже никакая благодать не нужна, ведь есть не что иное, как конец истории. Прогресс есть симптом именно конца истории, а ускоряющийся прогресс – симптом вдвойне. И если война, как учил Гераклит, есть мать всех вещей, то прогресс – её любимый ребёнок. Собственно, эта диалектическая триада (война – прогресс – конец всемирной истории) и вынесена в заглавие самой апокалипсической работы Владимира Сергеевича.

Титульный лист книги В. Соловьёва «Три разговора». Фото: Lesless / Wikipedia

Славу наиболее радикального прогрессиста русской истории носит Пётр Великий. Вот что пишет о нём Бибихин в эссе «Закон русской истории»: «Цветом петровских реформ была война, огонь и дым. У Пушкина: “Он весь как Божия гроза”. Можно ли сказать, что Пётр был сначала молнией или отдал себя молнии, позволил пройти через себя молнии в том смысле, как мы говорили о гераклитовской молнии, божественном биче, от которого получают закон существа, движущиеся способом постепенного перемещения

Из риторики Бибихина мы вычитываем не только Петра-бога (славная традиция, заданная ещё «Медным всадником»), но и Петра – борца с бюрократией, не в строгом, но в предельном, историческом смысле этого слова. Главное свойство такой бюрократии – это вечная инерция, постепенное перемещение, ползучая эволюция, столь ползучая, что её движение в принципе невозможно зафиксировать взглядом. 

Собственно, фукуямовский «конец истории» – это и есть тотальная бюрократия. Поэтому любое изменение, любое отклонение от заданного конца воспринимается бюрократией как нечто подозрительное и неправомерное, насильственное, дикарское. Как подрыв «каузальной замкнутости», то есть сцепок причин и следствий, указов, согласований и международных ратификаций.

Пётр и подрывал. И тем самым запускал переход от конца истории к другому её началу. Чем и заслужил имя Антихриста.

От Петра эти разрывы повторяются вновь и вновь, и всякий раз – со стремительно уменьшающимся интервалом. 1703-й, 1917-й, 1991-й, 2022-й. Казалось бы, какой здесь прогресс, если после каждого разрыва времён стране надлежит начинать с нового листа, с забвения себя прежней. Но здесь включается логика «преимущества отставания». Каждый разрыв сулит мобилизацию, напряжение жил, новые темпы индустриализации, новое «догоним и перегоним». Каждый разрыв – в то же время возможность получить всё и сразу.

Рано ли, поздно ли, но темпы этого ускорения, оседлания Божественных гроз в конце концов доведут нас до той точки, где цель петровских реформ будет окончательно достигнута, времени больше не станет, слово и воля будут одно и Россию можно будет чертить и умышлять так, как заблагорассудится. Следовательно, нечего будет и помнить, ведь всё будет совершенно иное. Другое начало. 

Но покуда Бог ещё всего лишь пребывает среди русских, покуда мы сами не оказались подле Бога, нам всё же следует держать ухо востро, чтобы – не дай Бог – не спутать грозы политических решений, стрёкот орудий и вопль несогласных с чем-то иным – с оглушительным рёвом семи ангельских труб.

Читайте также
ЗАГРУЗИТЬ ЕЩЕ